ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Прощание с деревней

В конце 1952 года, в декабре, были оформлены разрешительные на выезд документы и мы – отец, мать, я (брат за год до этого был призван в армию) – на деревенском «такси» поехали в Мучкап, районный центр. Лошаденка с трудом тащила сани с четырьмя пассажирами. Вез нас все тот же дед Кирсон. Дорога мало накатана, а в некоторых местах занесена боковым ветром, так что отец и мать часто сходили с саней и шли пешком. Дед Кирсон изредка понукал кобылу:

– Ну, двигай-двигай, стерьвя. Ишь, токмо лопать готовая. – Закрутив новую цигарку, продолжал интересоваться. – А чего там, за Бакалом, люди делают? чем живут?

– За Байкалом, дед Кирсон, – поправил я.

– Один хрен… Ты думаешь, коли по-другому назовешь, жизнь поменяется? – И к отцу. – Ты вчерась говорил, что днёв десять на поезде ехать; эта ж скока километров будет? Небось, тыща.

Отец пожал плечами:

– Егор писал, они ехали две недели. В шахтах там что-то добывают. Что, Валька?

– Олово.

– Дед Кирсон с сомнением поглядел на отца:

– Тебе только в шахту… Одна душа в теле осталась. – Повернулся ко мне. – А что это олово, зачем она?

– Не знаю, железо какое-то.

Замолчали. И долго молчали, думая о своем. Мать нет-нет да вытирала слезы, отец смолил одну цигарку за другой. Что-то ждет нас в далеком краю, в поселке со странным, непонятным названием – Шерловая Гора? А на меня вдруг напала, нет, не тоска (я по-мальчишески радовался предстоящим изменениям), а как-то защемило сердце, захотелось, чтобы что-то осталось в памяти, в глазах застряло. Чтоб это «что-то» впечаталось и ничем не могло быть смыто. Но что? Поля, поля, прикрытые толстым слоем снега, ни одного деревца, ни речки, ни ручья, ни птички. И небо – без облаков, серое. Полозья саней поскрипывают под тяжестью переселенцев и деда Кирсона, иногда фыркала кобыла да испускала лишние газы из-под хвоста.

– Стерьвя. С овса бы не пердела, – пожалел Кирсон кобылу.

И опять – тишина. Все при своей думе. Я все жаждал встретить приметное место, запомнить его, чтобы там, в неведомом мире, тосковать по нем. Но – равнина, снежный покров, и ничего больше. И, наконец, на извороте санного пути, в метрах пяти от него, я увидел торчащий из-под снега уцелевший кустик чертополоха ли, лебеды, наполовину увязший в снегу. Его тонкие высохшие веточки были так одиноки, и такая безысходная печаль вытекала из них, что я… обрадовался: вот что я запомню на всю жизнь! И что же: помню дуб, омут, пруд, покрытый лепестками, лопух, а закрою глаза – не вижу их. А высохшие веточки чертополоха, закрою глаза, вижу. Чудно! Что-то тогда царапнуло сердчишко.

В поезде первые два-три дня я не отходил от окна, но вскоре наскучили однообразные станции, вокзалы, ландшафты зимней русской Европы. Монотонно стучали на стыках рельс колеса, не удивлял пронзительный гудок паровоза, свыклись, наговорились друг с другом дальние пассажиры. Я все чаще мысленно возвращался в нашу хату, мне хотелось походить по свежей соломе, сбегать к тетке Марфутке за ножницами, поговорить с Колькой Зимариным. Оживился, когда въехали в горы. Не уральские, приниженные временем, а байкальские, уносящиеся в небо, поросшие огромными соснами. В те времена железная дорога шла вплотную к берегу Байкала; поезд то и дело нырял в тоннели, выныривал оттуда с шумом и гудками. Байкал еще не встал, волны тяжело ворочались, перемалывая шугу. Недавно присоединившийся к нам пассажир заметил:

– Дня через два-три встанет.

Кто-то спросил:

– Поздновато, однако, паря.

– Ветры. Да и останови-ка его. С норовом священное наше море. Скоро к Слюдянке подъедем. С полчаса стоять будем: паровоз меняют. Кто желает омулем с душком побаловаться, пожалуйста. Продают.

– А как это «с душком»? – спросила мать.

– А посол такой. Дадут немного потухнуть, а потом в соль.

Мать посмотрела на отца:

– Может, попробовать? Отец вопросительно посмотрел на спеца:

– А сколько стоит?

– Да не дорого. Советую: попробуйте. Его, омуля с душком, только в Слюдянке и можно купить. Больше нигде не сыщешь.

После Слюдянки в вагоне осел на многие часы специфический запашок. Поезд опять то нырял, то выныривал из тоннелей. Уже значительно позднее, лет через двадцать пять, мне довелось встретиться с бывшим строителем этой – Кругобайкальской – дороги. Лет ему было уже под девяносто, обитал он в мерзком приюте стариков. Он хорошо помнил те годы (а это начало двадцатого века), хвалил работу, а особенно зарплату. Ему было за тридцать лет, когда он пришел в артель.

– Получали по рублю и более за день, копеек тридцать шло на питание и спирт. Спирт приносили из Китая; китайцев так и звали: спиртоносцы. Ведро спирта на артель брали, мяса завались – буряты продавали. Хорошо жилось, так уж никогда больше не довелось жить.

Артель грызла тоннель с двух сторон, и старика по сию пору удивлял тот факт, что встретились бригады под скалой в одной и той же точке.

– Инженер был из Италии… Смеялись мы над ним, кротом звали. Как это можно в скале увидеть, куда мы рубаем, а куда с другой стороны? А вышло по нем – встретились лоб в лоб.

От Байкала до Читы ландшафт примерно одинаков: горы, где пониже, где повыше, сосна, ель, береза. А после Читы поезд оказался в степях Даурии – месте ссылки декабристов и страстного старовера протопопа Аввакума, прибывшего сюда под конвоем по реке Ингоде задолго до нашего путешествия.

Зимняя степь оставила жуткое впечатление. Невысокие сопки плавно переходят одна в другую, образуя низины или, как их называют в Забайкалье – пади. Земля, каменистая и песчаная, покрыта тончайшим слоем снега, да, впрочем, и не снегом, а инеем; виднелись в земле трещины, которые образовались из-за резкого перепада температуры. На небе ни облачка, но солнце тусклое, потому что воздух заполнен мелкими искрящимися льдинками. Трава высохшая, серая. Ни одного живого существа, ни одного деревца, ни одного кустика.

Станция Хада-Булак, где мы сошли с поезда, застроена деревянными избами с пристройками для скота. Дворы в запустении, голые; угадывались, правда, огороды с характерными грядками под картошку, но деревьев и во дворах не было. И мороз, мороз, тут же перехвативший горло, сковавший губы, лицо, бесцеремонно влезший в саму душу сквозь фуфайку. От Хада-Булака нас доставило тоже «такси», правда, уже не сани, а телега, потому что, как я уже говорил, в Забайкалье зимой снега почти нет. Иногда большой снег выпадает и здесь, но весной, а то и в разгар лета. Однажды на рыбалке в средине июля так приморозило ночью, что метровая прибрежная трава полегла под толстым налетом инея, а успевшие вырасти за полтора месяца нежные побеги лиственницы со скорбью поникли.

Стылая земля оживает в начале июня. Тогда невозможно оторвать взгляд от разноцветья травяного ковра. Цветы всей радуги полностью закрывают землю, превращая ее, нет, не в персидский ковер, а в какую-то таинственную ткань, простую и одновременно изящную. Местами природа-ткачиха разбавляет бескрайнюю ткань большими полянами с цветками, напоминающими красно-оранжевый мак. Жарки растут плотно прижавшись друг к другу, и кажется, что это вовсе и не цветы, а брызги солнца, нечаянно долетевшие на осчастливленную землю. Много саранок, небольших, но тоже ярких цветов с закрученными лепестками. У подножий сопок, в низинах, где скапливается грунтовая вода, можно встретить дикие лилии, и даже пионы, которые ни в чем не уступают садовым. И весь этот разгул красок радует степняка всего дней двадцать. В конце июня-начале июля цветы жухнут, степь желтеет, в права вступает острец – основная пища овец. Скоро уляжется и тревога местного чабана, для которого зеленая и цветная двадцатиднёвка всегда грозит расстройством желудка у овец. Острец – трава с минимальным количеством воды – вырастает в иных местах чуть ли не в человеческий рост. Вместо колоса у остреца верхушка, состоящая из маленьких плодов, напоминающих обыкновенную стрелу с острым наконечником. Между прочим, ребятишки в играх и пользуются ими как стрелами. Выдернешь штук пять-семь таких стрел, соединишь их воедино, склеишь слюной и пускаешь в противника. Уколы болезненные. Из этого же остреца умельцы делают кисти для побелки жилищ известью.

Острец однажды сыграл и другую роль. В 70-е годы я побывал в Монголии. Из Читы самолетом долетел до районного центра, а оттуда на газике доехал до ближайшего аймака Монголии. Тогда в Забайкалье говорили: «Курица не птица, Монголия не заграница». Для забайкальцев так оно и есть. И впрямь: те же пейзажи, те же отары овец, те же морозы.

Я оказался в Монголии в апреле. Сопровождал меня ответственный работник аймачного комитета партии, молодой симпатичный монгол, хорошо говорящий на русском языке. Мы ехали десятки километров по, казалось бы, пустынной, чуть припорошенной снегом степи, но скучать не приходилось. Налево посмотришь, направо – и там, и сям, столбиками стоят тарбаганы. Всю зиму они проспали, а в апреле вылезли из нор. Для тех, кто не знает, что они собой представляют, скажу: суслики размером со среднюю кошку. Оторвать взгляд от них невозможно: встанут у нор на задние лапки, передние сложат на грудке, как на богомолье, и словно сельские бабенки с любопытством высматривают: а кто это к ним пожаловал? Мы ехали, а они по три-четыре особи с разных сторон рассматривали нас. В российской Даурии от них избавились, кажется, в 30-х годах, как от разносчиков чумы. А в Монголии не трогали, поэтому развелось их там, как кроликов в Австралии. Мне довелось наблюдать их спор за самочку: встанут друг перед другом, подождут малость чего-то, может, размышляют – начинать или не начинать драку. Наконец, один из них решится и – хвать передней лапкой по рожице конкурента! Тот вроде бы удивленно поглядит на обидчика, и тоже – хвать!.. И обмениваются ударами до тех пор, пока один не стушуется, не сбежит.

Сопровождающий о чем-то переговорил на своем языке с шофером, после предложил мне:

– Недалеко недавно самолет упал; есть желание, заедем посмотреть.

Я поинтересовался, что за самолет. Оказалось, самолет американской марки, летел из Китая и, судя по направлению, в Иркутск. Но не в этом главная новость. В самолете был Линь Бяо с семейством и близкими друзьями. Линь Бяо – министр обороны Китая, одно время ближайший соратник Мао, а затем вдруг объявленный опасным противником. В те времена об их конфликте много писали в газетах мира. Мы подъехали к месту крушения. Военные подобрали и вывезли останки самолета, но кое-какие мелочи остались: полусгоревший кусок толстенного ковра, мужской ботинок со сгоревшим каблуком и шелковым шнурком, расколотая чайная чашка из тончайшего фарфора. В стороне выделялся прямоугольный участок земли размером примерно метр на два, тщательно выровненный по поверхности. Сомнений не было: это братская могила. Весной землица зарастет травой, и уже ничего не укажет на место трагедии.

На руднике Бэрхе, где работали, в основном, русские, мне рассказали подробности. Самолетом якобы управлял сын Линь Бяо. Спешный побег министра не позволил заправить самолет топливом в потребном количестве, и пилоту пришлось приземляться в монгольской степи. Говорили, что пилот был опытным, и это видно хотя бы по тому, какую он выбрал площадку для посадки: чуть-чуть с подъемом, чтобы сократить движение машины по земле. Роковую роль сыграл острец. Высокую, жесткую, как металлическая проволока, траву намотало на шасси, и самолет разорвало по салону на две части. Людей разбросало в радиусе двухсот-трехсот метров. Ветром со всех сорвало одежду, на пилоте остался один лишь кожаный ремень.

Руководство Монголии, как водится, послало Китаю протест по поводу нарушения границы, предложило забрать трупы. Из Китая якобы пришел такой ответ: у нас нет земли для предателей.


Однако как далеко вперед я забежал! Теперь мы ехали на телеге к новому месту жизни и я, пряча лицо в вытащенном матерью из узла платке, оглядывал округу, ожидая увидеть необычную Шерловую гору. Но никакой горы не оказалось; лохматая лошаденка обогнула очередную сопку и перед нами, наконец, открылся серый, с дымящимися трубами небольшой даже по владимирским меркам поселок.