Шрифт
Source Sans Pro
Размер шрифта
18
Цвет фона
1
По низовому берегу Заволжья, – в тени сырых садов, с прудами, купальнями и широкими дворами, заросшими травой, с крытыми соломой службами, – издавна стояли помещичьи усадьбы дворян Ставропольского уезда.
Проезжему человеку, сидящему на подушке, вышитой по углам петушками, в тарантасе, запряженном парой облепленных слепнями почтовых лошаденок, не на что было смотреть сквозь сонные веки: жара, пыль, пыльная, чуть вьющаяся дорога по степи, жаворонки над хлебами, далеко – соломенные крыши да журавли колодцев… Лишь изредка из-за горки поднимались вершины ветел, и тарантас катил мимо плоского пруда с рябым от отпечатков копыт берегом, мимо канавы, поросшей акацией, мимо белеющих сквозь тополевую зелень колонн налымовского дома.
Хотя в этом случае знающий уездные порядки непременно сворачивал лошадей с дороги и ехал не через усадебный двор, а задами, особенно если у окна сидит в халате сам Мишука, – Михал Михалыч Налымов, – с отвислыми усами, с воловьим, в три складки затылком, и поглядывает, насупясь, на проезжающий тарантас.
Бог знает, что взбредет в голову Мишуке: велит догнать проезжего и звать в гости, – лошадей отпрячь и – в табун, тарантас – в пруд, чтобы не рассохся. Или – не понравится ему проезжий – перегнется за окошко и закричит: «Спускай собак, – моя земля, кто разрешил мимо дома ездить, черти окаянные!..» А налымовских собак лучше и во сне не видеть. Или в зимнее время прикажет остановить проезжего и дать ему метлу – замести за собою след через двор. Хочешь не хочешь – вылезай из саней, мети. А около сидят собаки с обмерзшими усами.
Так знающий уездные порядки далеко огибал по степи налымовскую усадьбу. Редко заезжали в нее и гости, но уже по другой причине.
После полудня Мишука сидел, как обычно, у раскрытого окна. На другом конце зеленого двора, в каретнике, ворота были раскрыты, ходили конюхи. Вот они расступились, и из каретника, разом отпущенная, вылетела караковая тройка, запряженная в венскую коляску, – описала по двору полукруг и стала у крыльца так, что, разом осаженные, пристяжные сели на хвосты, коренник задрал голову, вошел копытами в рыхлую землю. Кучер, в черной безрукавке, с малиновыми рукавами, снял осыпанную мелом перчатку и, приставив большой палец к ноздре, высморкался. Подбежавший прямиком от каретника конюх взял коренника под уздцы.
Мишука, перегнувшись за окно, смотрел на лошадей, – хороша тройка – львы. Наглядевшись, он поднялся с кресла, пошел в соседнюю комнату и крикнул: «Ванюшка!» Вошел толстомордый мальчик, называвшийся еще по старине – казачком, Мишука присел на деревянную кровать и протянул казачку одну за другою толстые ноги, на которые Ванюшка натянул просторные панталоны, наместо халата Мишука надел парусиновую поддевку, взял в руки белый картуз с красным околышем, короткий арапник, выпятил полную грудь и, тяжело ступая по половицам дома, вышел на крыльцо.
Коренник, завидев Мишуку, обернулся и коротко, нежно заржал. Подошел приказчик – Петр Ильич, в долгополом зеленом сюртуке, и стал докладывать почтительно:
– Барышня Марья, да барышня Дуня, ваше превосходительство, да барышня Телипатра лошадей требовали утрася, – я не дал.
Мишука сошел с крыльца, раскидывая ноги, и стал глядеть на окна мезонина, где были спущены занавески. Глядел долго, погрозил туда арапником, расправил усы.
– Без моего разрешения никаких лошадей никому не давать, черти окаянные, – сказал он и шагнул к коляске.
– Слушаюсь… И еще садовник приходил в контору – жаловался, что барышня Фимка да барышня Бронька малину порвали, всю ободрали…
– Ах, черт, – сказал Мишука и побагровел, – вот я им задам…
Он подумал и ступил в коляску, которую сейчас же перекосило, грузно опустился на пружинное сиденье и двинул большой козырек фуражки на глаза. Кучер подобрал вожжи, обернул голову.
– В Репьевку, – сказал Мишука и, когда лошади тронули, крикнул: – Стой! Эй, Петр Ильич, позови их сюда. Живо!
Приказчик побежал в дом. Скоро на крыльце показались, запахивая шали и капоты, девушки: высокая и худая Клеопатра, испуганная Марья – неряха, растрепанная, в башмаках на босу ногу, позади них прислонилась к колонне красавица Дуня, – равнодушно глядела на небо, в дверях жались Фимка и Бронька, деревенские девчонки, – глядели на Мишуку, наморщив носы…
– Вы, – сказал Мишука, поводя рыжими усами, – смотрите, я на три дня уезжаю, так вы у меня, – он хлестнул арапником по голенищу, – смотрите, чтобы ни одна у меня… того…
– Очень нам нужно, – сказала Клеопатра, скривила рот.
Красавица Дуня лениво повела плечами.
– Привезите сладкого, – сказала она, глядя на небо.
Мишука насупился, засопел, хотел сказать что-то еще, но раздумал, только крикнул кучеру: «Пшел!» – и уехал.
Дорогой, глядя по сторонам на ржаные до самого горизонта и пшеничные поля, Мишука вытирал время от времени багровое лицо платком и особенно ни о чем не думал. Навстречу проехал мелкопоместный дворянчик на дрожках. Мишука приложил два пальца к козырьку и строго, выпученными светлыми глазами, посмотрел на кланяющегося ему дворянчика.
Проехали овраг, где в колдобине едва не сели рессоры, окатило грязью, и пристяжные, взмылясь, вынесли на горку, – дорога пошла покосами, продувал ветерок.
– Репьевские, – сказал кучер, показывая кнутовищем вперед, на межу, по которой катила запряженная парой длинная линейка. В ней над белыми рубахами сидящих покачивался красный зонт. Когда тройка поравнялась с линейкой, оттуда закричали: «Дядя Миша, к нам, к нам!» Между молодыми Репьевыми, братьями Никитой и Сергеем, сидела молодая рослая, светловолосая девушка. В руке она держала красный зонтик, соломенная шляпа ее откинута на спину, на ленте, светлые глаза, смеясь, встретились с выпученным взглядом Мишуки. Он снял картуз и поклонился. Тройка далеко ушла вперед, а Мишука все еще думал:
«Кто такая? Кому бы это быть? – и перебирал в медленной памяти всех родственников. – Не иначе, как это – Вера Ходанская, – она».
Так он раздумывал и поглядывал по сторонам, покуда за горкой не показался большой репьевский сад и вдалеке играющая, как чешуя под солнцем, Волга.
2
На террасе, обращенной к саду и к прудам и тенистой от зарослей сирени, сидели на креслицах брат и сестра – старшие Репьевы.
Ольга Леонтьевна, в кружевной наколке и в круглых очках, поджав губы, вышивала шерстью дорожку для чайного стола, а Петр Леонтьевич, одетый, как всегда, в черную безрукавку, помалкивал, прищуря один глаз, другим же лукаво поглядывал на сестрицу и топал носком сапога, голенище которого из моржовой кожи любил он, бывало, подтянуть, говоря: «Ведь вот, двадцать лет ношу, и нет износа». На голове у него была надета бархатная скуфейка. Ветерок веял на седую его бороду, на белые рукава рубахи.
– Не понимаю, – сказала Ольга Леонтьевна, – чем это все кончится?
– А что, Оленька?
Ольга Леонтьевна взглянула поверх очков:
– Прекрасно знаешь, о чем я думаю.
– О Верочке? Да, да. Я тоже о Верочке думаю. – Петр Леонтьевич, опершись о кресло, привстал и сел удобнее. – Да, да, это вопрос – серьезный.
– Перестань стучать ногой, – сказала ему Ольга Леонтьевна.
Брат стукнул еще раза три и сощурил оба глаза.
– Сереже, по-моему, надо бы на время уехать, – сказал он и подтянул голенище.
– Ах, Петр, и без тебя давно это знаю… Но дело гораздо, гораздо сложнее, чем ты думаешь… Помяни мое слово…
– Вот как?
– Да нет же, нет, как тебе не стыдно, Петр… Но – гораздо, гораздо сложнее, чем это кажется…
Брат и сестра замолкли. Пели птицы в саду. Шелестели листья… Старичкам было тепло, покойно сидеть на балконе. Издалека доносился звон колокольчика.
– Чей бы это мог быть колокольчик? – спросил Петр Леонтьевич.
Ольга Леонтьевна сняла очки, вслушалась:
– Налымовский колокольчик. Неужели Мишука? Какой его ветер занес?
Мишука, взойдя со стороны сада на балкон, подошел к ручке Ольги Леонтьевны и поцеловался с Петром Леонтьевичем, подумав при этом: «Целуется старый, а именье протряс, – либерал».
Мишука сел, снял фуражку, вытер платком лицо и череп. Петр Леонтьевич, улыбаясь, потрепал его по коленке. Ольга Леонтьевна, продолжая вышивать, сказала не совсем одобрительно:
– Давненько, Мишенька, не был.
– Занят, – земские выборы.
– Ну, что, – она мельком взглянула на брата, – А мужичков, видно, опять прокатили?
– Да, мужиков мы прокатили, – Мишука хмуро отвернулся к саду, – не то теперь время, крамольные времена пошли…
– Давно я хочу тебя побранить, – после молчания заговорила опять Ольга Леонтьевна, – недостойно, Мишенька, дворянину выкидывать такие штуки, какие ты выкидываешь.
– Какие штуки?
– А вот, как недавно: зазвал в Симбирске какого-то купчика в гостиницу, напоил, обыграл и выбросил его из номера, да еще – головой его сквозь дверь, и дверь сломал.
– А! Это когда я этого, как его, – Ваську Севрюгина…
– Ах, батюшки, что же из того, что Ваську Севрюгина… а того три дня в чувство приводили… Гадко, Мишенька, недостойно…
– Севрюгин под утро в уборную пошел, – сказал Мишука, – в коридоре увидел лакея без фрака, – тот окошко моет… «Как, – говорит он ему, – ты смеешь при мне без фрака!» И принялся его колотить. А лакей – Евдоким – у моего еще отца в казачках был, всех нас помнит, – почтенный. Севрюгин вернулся из уборной в мой номер и рассказывает, как он бил Евдокима… «Понимаете, говорит, я суконный фабрикант». А я ему говорю: «Ты – хам, тебя на ситцевого переворочу…» Он обиделся, я его толкнул и – угодил в дверь… Только и всего.
Мишука после столь длинной речи долго вытирался платком, а Ольга Леонтьевна, опустив вязанье, не выдержала – засмеялась, покрылась морщинками, вся тряслась – по-старушечьи.
Из сада на балкон вбежала Вера, за ней – Сергей, прыгавший через три ступеньки, позади шел Никита, улыбавшийся застенчиво и добро. Вера протянула Мишуке обе руки, весело взглянула на него серыми быстрыми глазами:
– Познакомимся, дядя Миша. Помните, как вы меня катали на качелях?
– Да, да, вспоминаю, кажется, – Мишука поднялся с трудом, – ну, как же, – Верочка… Да, да, качал; вспоминаю совершенно теперь…
Он нагнул к плечу голову. Его медвежьи глазки округлились. Вера взглянула в них и вдруг покраснела. Лицо ее стало милым и растерянным. Но так было только с минуту, она приподняла платье и присела важно:
– Поздравьте, – завтра мне девятнадцать лет… Петр Леонтьевич, глядевший с радостной улыбкой на Веру, засмеялся, толкнул локтем сестру. Никита приложил ладонь к уху:
– А? Что она сказала?
– Сказала, что завтра я старая дева. По этому случаю у нас – гости, будем кататься на лодках…
– Да, да, конечно, будем кататься на лодках, – подтвердил Никита и закивал головой.
Вера села на балюстраду, обняла белую колонку, прислонилась к ней виском, Сергей, черный, горбоносый, с веселыми и недобрыми глазами, стоял рядом с Верой, заложив руку за ременный поясок. Никита то подходил на шаг, то отходил и, наконец, уронил пенсне. Мишука, глядя на молодых людей, начал хохотать. Ольга Леонтьевна, быстро поднявшись с креслица, сказала:
– Вот что – идемте-ка пить чай.
Никита замедлился на балконе. Стоя у колонки, протирал он пенсне и все еще смущенно улыбался, затем лицо его стало печальным, – и весь он был немного нелепый – в чесучовом пиджачке, клетчатых панталонах, тщательно вымытый, рассеянный, неловкий.
Вера, обернувшись в дверях, глядела на него, потом вернулась и стала рядом.
– Никита, мне грустно, – не знаешь, почему?
– Что ты сказала?
– Я говорю – грустно. – Она взяла его за верхнюю пуговицу жилета.
Он вдруг покраснел и улыбнулся жалобно.
– Нет, Верочка, не знаю, почему…
– Ты что покраснел?
– Нет, я не покраснел, тебе показалось.
Вера подняла ясные глаза, глядела на облако, ее лицо было нежное, тоненькое, на горле, внизу, дышала ямочка.
– Ну, показалось, – проговорила она нараспев. Минуту спустя Никита спросил:
– Верочка, ты очень любишь Сергея?
– Конечно. Я и тебя люблю.
Никита слабо пожал ее руку, но губы его дрожали, он не смел взглянуть на Веру. В дверях появился Сергей, жуя ватрушку.
– А, сентиментальное объяснение! – Он хохотнул. – Приказано вас звать к столу…