ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

VIII

Петр Степанович К. был непростой человек. Хоть вы и давно уже с ним знакомы, а наверно, еще не знаете, что в молодости Петр Степанович обожал театр и потом даже почти написал пьесу из жизни дореволюционных студентов, каковым и он побывал когда-то, хоть и недолго. Там были такие сцены, такие диалоги… Ну например:


«Сцена представляет квартиру студента, мещанского типа. Столы завалены книгами, несколько мягких стульев, диван, два кресла. Герань в горшках, фикусы и другие цветы. За столом сидит Попов в студенческой тужурке и читает.


Явление 1-е.


Попов (задумываясь). А больше всех мне нравится из древних философов Эпикур! Поразительная ясность в рассуждениях! Гассенди, Гоббс и всякая такая штука – уже не то. У Эпикура – все: атомы, движение и… и всякая такая штука… (Стук в дверь). Кто там?


Нет, знаете, тут пока не интересно. Перейдем сразу к явлению 3-му. В той же квартире, но народу побольше, и всё как-то поживее.


Гордеич. Ну-с, рассаживаемся и пустимся в дальнее плавание.

Инацкий. Девочки есть, водка есть, компания отличная. Чего еще!

Кривцов. На квартире лучше, чем в трактире (потирая руки, смотрит на стол с бутылками и закусками).

Савченко. Ох, где я очутился: кацапня кругом, аж жутко!

Абрамович. А я, а я!

(Все смеются. Ира уходит за самоваром).

Савченко. Жаль, понимаете, что русское студенчество так относится к украинской нации.

Кривцов. Какая там украинская! Малороссия – и крышка!

Инацкий. Э… Так нельзя, Кривцов. У тебя эти чувства не развиты, и тебе не следовало бы говорить на политические темы. Политика – дело тонкое, тут надо быть философом, как Попов (К Попову). Только поменьше этих Платонов и Спиноз (смеется, не давая Попову возразить). У тебя же, Кривцов, есть городовые, жандармы, ты обеспечен. Зачем тебе политика?

Савченко. Когда это вы начали тыкаться? Еще ведь и не пили!

Абрамович. Ну ладно, господа…

Инацкий. Только не господа.

Кривцов. Коллеги!

Инацкий. И не коллеги.

Абрамович. Товарищи!

Гордеич. Ты, Абрашка, сядь, я сейчас тост произнесу…

Абрамович. Я только как правовед хотел сказать, что не из чего пить, нету ни бокалов, ни чайных стаканов.

(Все смеются. Надя, спохватившись, уходит за посудой).

Гордеич. Может, это и глупая привычка произносить тосты, но она мне нравится. Я предлагаю выпить за то, что будет твориться в нашем государстве лет через пятнадцать-двадцать. Будет страшная война, и начнется революция. Наперед предсказываю, что Кривцов тогда удерет за границу, Инацкого повесят еще до революции, Попов будет незаметным человеком в одном из многочисленных городков нашей империи, Савченко будет жить где-нибудь в Сорочинцах, что станет с Абрамовичем, я не знаю, наверно, будет служить в банке, а вы, коллеги (обращается к женщинам), повыходите замуж за разных там людей…

Кривцов. Революции у нас скоро не будет.

Гордеич. Потому что жандармов много?

(Все смеются)

Савченко. Будэ!

Инацкий. Будет, конечно! Обидно только, что меня до этого повесят.

Попов. Будет ваша революция или не будет, а человек как был мыслящим тростником, так и останется, и ничего вы с этим не поделаете.

Надя. А все же страшно, когда читаешь о Французской революции.

Кривцов. Вот! Есть пример уже, и революции делать не будут.

Абрамович. Обязательно будут. Сейчас идет период накопления потенциальной энергии в странах Европы, а потом ей необходимо будет превратиться в кинетическую, что, понятно, выльется в форму войны. Война же обязательно кончится революцией, особенно у нас в России.

Кривцов. Так уж и обязательно! Революция – это…

Гордеич. Ну брось, Кривцов. Поживешь, поживешь еще заграницей. Только, брат, побольше золота копи, а то мы будем жить тогда на бумажные деньги…


Там была еще романтическая линия. Надя была влюблена в Инацкого, и очень переживала, что его могут повесить, хотя все шло именно к этому. Но к чему пришло на самом деле, мы не знаем, так как, к сожалению, пьесу окончить не удалось, частое поднимание рук вверх плохо способствовало письменной работе. Кроме того, Петр Степанович зачем-то показал наброски пьесы одному своему приятелю, который здорово разбирался в писательстве и даже иногда печатал в газетах статьи на литературные темы. Петр Степанович рассчитывал на поддержку, а приятель гордился тем, что он человек прямой и говорит, что думает. Вот он, по прямоте своей, и врубил Петру Степановичу: нового, оригинального ничего нет, сцены не интересные, безжизненные, построение их страшно старое, так и отдает Чеховым, Потапенком и пр. Совсем отбил охоту писать, Петр Степанович хотел даже сжечь свою рукопись. Но, в конце концов, не сжег, теперь она пылилась где-то на чердаке материнского дома в Змиеве и, возможно, ждала своего часа.

Да дело, в конце концов, не в пьесе. «Ганц Кюхельгартен» тоже не удался Гоголю, зато потом… Петр Степанович не был обескуражен, он всегда ощущал свою необычность и с молодости еще собирался заткнуть за пояс Пушкина или там Наполеона. Петр Степанович точно не знал, из какой области гения он заткнет за пояс, и это для него было не так важно. Важно было, чтобы гремело его имя. Он даже в музыке не прочь был прогреметь, стать выше Рихарда Вагнера, выше Шаляпина, но это скоро отпало. Как мы знаем, Петр Степанович был однажды зарегистрирован в губнаробразе пианистом и кое-что мог сыграть на балалайке и даже на пианино, но, как мы тоже уже рассказывали, репертуар у него был небольшой, во всяком случае, недостаточный, чтобы прославиться на весь мир. Голосом природа его тоже не наделила. Он любил иногда попеть, и пел, случалось, но как-то без успеха. Уже позднее, когда он женился, стоило ему запеть, как слышался из другой комнаты женин голос: «О, завел уже, чертуля!» Согласитесь, что если жена не признавала его талантов в пении, то что сказала бы публика?

И с Карлом Марксом у него не вышло. Он хотел отодвинуть Карла Маркса в архив, но получилось значительно хуже, чем он ожидал. Мы помним, что он еще в отроческие годы заглядывал в «Капитал», пробовал несколько раз его читать и позднее, но стоило дойти до ренты, как дело дальше не двигалось: стоп машина! Он решил обратиться за мнением по делу ренты и вообще прибавочной стоимости к одному авторитету. Так знаете, что тот ответил? Этот авторитет ему ответил так: «Чтобы понимать учение Карла Маркса, надо иметь хорошее общее образование, а вы, батенька, его не имеете». Дело, конечно, не в образовании, после такого ответа Петру Степановичу просто расхотелось иметь дело с Карлом Марксом.

Но все равно, оставалось еще много перспектив: натурфилософия, литература вообще, потом появился парашютизм и еще некоторые другие. В агрономы он как-то случайно попал. Даже друзья его за это критиковали. Помнится, когда они с Иваном Григорьевичем после окончания института собирались ехать к месту работы, состоялся между ними такой разговор.

– Собственно, наш институт не высшее учебное заведение,– так высказывал свою точку зрения Иван Григорьевич. – В сельскохозяйственный институт поступают все, кому лень учиться в технических, политехнических, путей сообщения и т. д. Да у нас, собственно, и науки нет ни одной, чтобы она похожа была на науку! Исключительно беллетристика! Зоология – наука, которую я с удовольствием читал перед сном и приготовил ее для экзамена за неделю. Общее или частное земледелие – тоже беллетристика. На науку похожи обе химии и к ним практические занятия; ну, еще можно добавить геологию, если ее серьезно учить, а все остальное – легкий роман Вербицкой. И специальность наша сомнительная. Агрономия – все равно, что политика! Если врач лечит или инженер строит, то тут все вытаращат глаза и смотрят, ни черта в этом не понимая, а в сельском хозяйстве всякий считает себя спецом, даже врач и любой городской еврей.

– Мне кажется, что ты, Ванюша, сгущаешь краски, – возразил Петр Степанович.

– Да нет же, не сгущаю! Агроном это что-то несолидное! Ты будешь служить на участке, где не платят жалованья, и определенной работы там нету. Будешь заниматься политическими вопросами и заполнять анкеты про то, сколько на десятину в вашем районе приходится мышей, куриц на одного петуха и какая самая распространенная порода кроликов в вашем районе. Начальством твоим в районе будет зав. волостным земельным управлением, парняга полуграмотный, который старается одеться лучше твоего, поскольку он начальство. Если же ты такому парню не понравишься, то он начнет тебя обвинять в контрреволюции, в саботаже, в религиозных предрассудках и даже пришьет уголовное дело! Будь покоен! Я как-то ехал на автомобиле в Донбассе с таким вот завволзу, так он мне говорил, скаля зубы: «Я с агрономами, тра-та-та-та-та их мамаше, я с ними не церемонюсь! Я их меняю в нашей Караковской волости, как перчатки! Как что, так их – к чертовой матери!» Ну, какого мы хрена полезли в сельскохозяйственный институт? Я еще понимаю, – я, но ты, – окончивший реальное? Ведь я знаю, что ты даже поступил в политехникум, а потом почему-то перешел в сельскохозяйственный! Большую ты, Петроний, глупость сделал, окончив на агронома! Времени же на беллетристику пошло столько же, сколько потратил бы на настоящие науки.

Петр Степанович и сам не знал, почему пошел учиться на агронома, но все равно, другие перспективы тоже еще оставались. По натурфилософии он один раз даже начал писать сочинение, то есть не то чтобы начал писать, а обозначил заглавие «Мои точки зрения о мировом абсолютизме». Но в этот момент пришли знакомые, принесли карты и предложили играть в «фильку», и он оставил свое сочинение до более подходящего случая. С одной стороны, он даже был доволен, что пришли соседи и помешали писать сочинение, а с другой стороны, и недоволен, так как таки мог написать что-нибудь порядочное. Но все равно, если человечество тогда было лишено возможности знать точки зрения Петра Степановича о мировом абсолютизме, то в этом повинны исключительно соседи Петра Степановича, которым, как назло, в этот момент приспичило играть в «фильку».

А потом Петр Степанович увлекся культурно-семенным хозяйством и на время перестал думать о своем всемирном призвании, тем более, он чувствовал, что его и так очень уважали в райсельхозсоюзе.

Но после того как в этом райсельхозсоюзе случился коммунистический переворот, он почувствовал, что уважать его стали как-то меньше.

У Петра Степановича установились с новым правлением странные взаимоотношения. Петр Степанович еще чаще стал приезжать в райсельхозсоюз и, несмотря на надпись на дверях кабинета т. Шатунова: «Без стука не входить», заходил смело, смело здоровался за руку и также смело разговаривал в таком духе:

– Что это ты, Шатунов, еще за номер выкинул?

– А что?

– Зачем ты прислал эту кобылу Гордиенка? Что там, в хозяйстве, – курорт?

– Это тебя не касается: это правленческое дело.

– Ну да, но я ведь заведующий, я же ведь должен критически относиться к явлениям! Дай папиросу!

– А ты ее, черта, запрягай. Закуривай.

– Но ведь Гордиенко приходит в хозяйство, придирается, что мы ее вовремя не поим, вовремя не кормим, вовремя не чистим. Велел, чтобы я для нее часы купил. А если она, не дай бог, издохнет! Гордиенко же меня застрелит!

Это разговор по делу, а без дела Петр Степанович тоже заходил, и тогда беседа проходила в таком духе:

– Ну, как дела? – спрашивал Петр Степанович, закуривая папироску.

– Ничего.

– Ты мне выхлопочи револьвер, а то опасно ездить ночью.

– Не дадут.

– Ну, брось! ты же носишь!

– Партийному можно.

– Я думаю, что люди родились на свет все с одинаковыми правами, – без рубашки родились.

– Н-нда… Бросим об этом. Ты, знаешь, Петр Степанович, я тоже хочу поступать в ваш институт.

– Не примут.

– Почему?

– Малограмотный. На рабфак – могут.

– Ну, брось, брат, – малограмотный… Я когда то учился в низшей сельскохозяйственной школе! Вот даже значок есть.

– Надо среднее кончить. Не примут.

– Давай меняться значками! А?

– Не хочу. Мой значок еще с Новой Александрии, и таких не делают.

– Давай поменяемся… Давай?

– Не-е… не хочу. Так револьвер выхлопочешь?

– Не дадут.

– Ну, тогда пока.

– Пока.

От Шатунова Петр Степанович проходил в отдел колхозов, к Гордиенко.

– Ну, як моя кобыла? – спрашивает бойко Гордиенко. Петр Степанович насмешливо рапортует:

– С кобылой вашей все благополучно: температура 37 и восемь десятых, пульс 39, число дыханий в минуту девять, самочувствие – отличное и передавала вам привет. Просила передать коробку пудры и мармеладу.

– Прошу вас, товарищ, без шуточек! – сердится т. Гордиенко.

– Да что с вашей кобылой может сделаться, чтобы она издохла! – со злостью говорит Петр Степанович.

– Товарышу! С ким це вы так разговорываете? Прошу до порядку!

Так кто же после этого будет уважать Петра Степановича? И Петр Степанович снова стал подумывать о своем всемирном призвании, от которого он временно отвлекся для работы в райсельхозсоюзе.

Не то, чтобы он постоянно об этом думал, но после праздничного вечера, посещения торгового отдела, а особенно после разговора с Иваном Григорьевичем, именно такие мысли пришли ему в голову.

– Что из себя представляет советская власть? – так думал Петр Степанович, уезжая с кооперативного бала на хутор. – Понасадили на ответственные посты всякой шушвали и говорят: «Вла-асть!»… – В этом месте Петр Степанович громко передразнил кого-то. – Возьмем наш уезд: на весь уезд только и человека – секретарь упаркома, т. Глагольев. Он хотя и рабочий, но начитанный, разбирается в явлениях, человек положительный и дипломатичный. Если же взять остальных, конечно, Краулевич не считается, то неужели им не совестно ходить по тротуарам? А как они носят портфели! Нет, вы посмотрите! Идет, сукин сын, в глазах глупость светится, комиссарская фальшь, а гонору хоть отбавляй! Ведь ни один из этой шантрапы не верит в коммунизм, а на собраниях и заседаниях подлаживается под идеи, ведет дипломатию… Коммунисты, а гонор генеральский…

Петру Степановичу не хотелось на хутор: так приятно сидеть в санях… Чтобы растянуть время, он натянул вожжи и пустил жеребца шагом.

Город оставался позади, а вдали виднелся в лунном освещении хутор, пирамидальные тополи; по-над дорогой гудели телефонные столбы, немножко постукивала серьга оглобли, иногда фыркал жеребец, и слабо доносилось пыхтение паровой мельницы из города. Иногда на луну набегала тучка, чего Петр Степанович не видел, но догадывался по теням, пробегавшим по белой снежной пелене.

– Странно, – думал Петр Степанович, будучи в состоянии приятной истомы, – очень странно! Луна, снег, столбы, лошадь и я… Как ясно все это осознается! Неужели же придет время, когда не будет этих чувствований, пониманий, переживаний? Жизнь идет, как часовая стрелка: медленно, но верно… Долго поезда ожидать, сидя на полустанке, но поезд все же подходит, и надо садиться. Куда эти люди спешат, метушатся? Чего им надо? Ведь исход один.

Жутко стало нашему герою, но мысли назойливо лезли в голову.

– Ну, что из того, что Ленин – герой! Это нужно только при жизни, только для удовлетворения нашего низменного чувства – честолюбия. Идеи! Фи, чепуха… идеи. Что значит идеи? Зачем эти идеи, если часовая стрелка сотрет их на своем пути, как пылинку? Вот вам: случится что-нибудь с небесным механизмом и полезет в градусниках ртуть ниже нуля, еще ниже, еще… ахнет мороз минус сто двадцать градусов – вот вам и идеи! По календарю 1 мая, а оно -120°, по календарю надо сено убирать, а оно -120°, по календарю надо хлеб возить на продажу, а оно – глетчеры, лед, ветры дуют, и нет ничего: ни идей, ни людей, ни продналога, ни честолюбия… Вот вам и социализм! Люди – что муравейник, бегают, суетятся, носят большие тяжести, трудятся, – придет озорной мальчишка, палкой ковырнет, воды нальет, кинет червя-лакомку, еще раз палкой ковырнет… Муравьи считают это явление, вероятно, метеорологией, а мальчишка смеется.

Взлетел Петр Степанович мысленно на одну из звезд Большой Медведицы и в микроскоп рассматривал землю: Ленин, Пуанкаре, Вильсон, Врангель и люди вообще казались Петру Степановичу мелкими-мелкими инфузориями. Пушкин, Шекспир, Бетховен – такая мелочь, не стоящая даже внимания; глаз и внимания не стоит утомлять над этими точечками микроскопического поля зрения.

– А земных шаров, как маку, можно насыпать в солнечное пятно! Ха-ха-ха… хо-хо-хо… ха-ха-ха…

Если бы случился прохожий и подслушал этот истерический хохот человека, одиноко едущего куда-то в третьем часу ночи, то, несомненно, перепугался бы и обошел бы далеко дорогу, по которой ехал этот сумасшедший.

– Коммунисты борются за социализм, – думал дальше Петр Степанович, – а на кой черт он им нужен! Какое мне дело до поколений, и чего я должен рисковать на баррикадах? Эх… умри ты сегодня, а я завтра! Надо стремиться подольше жить и затягивать время, надо больший промежуток времени оставаться формой, различающей луну, атомы, людей… Но зачем это все!..

Последнее почти выкрикнул Петр Степанович страдающим стоном.

Петр Степанович, может быть, долго еще бы думал и переживал в таком же духе, но жеребец въехал в раскрытые ворота и заржал, как бы приветствуя сторожа Макара, тут же подошедшего.

– Долгонько, Петр Степанович, гостили! – заискивающе обратился Макар к Петру Степановичу, принимаясь выпрягать лошадь.

– Да? – спросил Петр Степанович, чтобы издать какой-нибудь звук, вылезая из саней и лаская тут же прыгающих Дашку, Султана и Черкеса.

Когда Петр Степанович зашел в комнату и зажег лампу, ему сильно захотелось сейчас же сесть за стол и написать философское произведение, но такое сильное произведение и умное, чтобы мир ахнул. Петр Степанович не стал медлить. Он взял стопку писчей бумаги, подложил четвертый номер транспаранта, терпеливо развел чернил из копирного карандаша, обмакнул перо и написал, предварительно закурив папироску: «Предрассудки в абсолютном их понимании». Но такое заглавие ему не понравилось, а так как Петр Степанович не любил всяких зачеркиваний в письме, то скомкал и выбросил испорченный лист бумаги, подложил транспарант под следующий и снова написал заголовок: «В омуте жизненной лжи». Петр Степанович хотел было уже двинуться дальше, но тут пошли мысли такого сорту, что вот-де он напишет такое-то философское произведение, затмит всех Пушкиных, Лениных, заговорит о нем печать; только затруднялся Петр Степанович, – какой поставить псевдоним? Моя фамилия… уже больно не «философская»! Толстой, Шатобриан, Маркс, – фамилии действительно красивые, а моя…

– Поводить лошадь или можно поставить в конюшню? – донесся из коридора голос Макара.

– Он не мокрый: ставьте в конюшню! – раздраженно ответил Петр Степанович, считая, что Макар мешает ему заниматься работой.

Потом Петр Степанович стал сомневаться, что напишет какое-нибудь философское произведение, и вообще стал сомневаться, что что-нибудь напишет. Перо Петр Степанович еще держал в руке, но было ясно, как день, что из этого ничего не выйдет. В душе все осунулось, стало жутко Петру Степановичу, и он разозлился на свою слабость, неподготовленность к письменной работе. Но ведь мыслей в голове много! Ах, как все это увязать? В бессилии наш герой бросил ручку на пол и с облегчением свалился на кровать.

Бедный Петр Степанович! Возможно, что его побуждало писать честолюбие, так высмеянное им же полчаса тому назад, а вместе с тем нам нашего героя жаль. Конечно, таких счастливцев нет на земле, чтобы только сел за пианино, положил бы партитуру на клавиши, и звуки понеслись бы так плавно, трогательно, стройно… Нам, например, известен один видный скрипач, так где у него столько терпения набиралось? Он мог один только звук целыми днями наигрывать на своей скрипице, вслушиваясь в этот звук и не замечая, как струны въедались в пальцы. Терпение, терпение, Петр Степанович, труд и воля… Но где там… Петр Степанович лежит пластом в постели, тяжело дышит и презирает себя. То ему хочется застрелиться, то снова появляются проблески надежды и сомнений, то снова все осунется… А как бы хотелось Петру Степановичу не только прославиться, но заткнуть за пояс всех знаменитостей и показать мизерность всех этих марксизмов, социализмов, анархизмов и всякой другой белиберды, напоминающей всю жизнь человечества. Жаль нам Петра Степановича!

Тем более что вскоре после знаменательного вечера у Петра Степановича начались служебные неприятности, которые опять надолго отвлекли его от натурфилософских размышлений. Но какое-то время, до начала неприятностей, Петр Степанович дышал еще полной грудью и даже занимался устройством своей личной жизни.