Шрифт
Source Sans Pro
Размер шрифта
18
Цвет фона
Часть первая. Без гроба
I. Страшная находка
Сгустившиеся поздние весенние сумерки окутали темно-серой дымкой запущенные аллеи Таврического сада.
Был первый час ночи на 3 мая 1799 года – именно тот час, когда на петербургском небе происходит продолжающаяся какие-нибудь полчаса борьба между поздним мраком ночи и раннею зарею.
Таврический дворец, еще недавний свидетель пышности и великолепия светлейшего «князя Тавриды», от самой могилы которого в описываемое нами время не осталось и следа, стоял среди ярко-зеленой, в тот год рано распустившейся листвы, как живое доказательство бренности людского счастья, непрочности человеческих дел, в сравнении с сияющей все прежним блеском каждый год обновляющейся Природы.
Сад, несмотря на запущенность дорожек, заброшенность куртин и цветников, засоренные пруды и каскады, своим естественным великолепием, своею дикою прелестью, оттенял печальные развалины чуда человеческого искусства, жилища «великолепного», так недавно еще властного, а теперь совершенно забытого вельможи.
Всюду виднелись обломанные колонны, облупленные пальмы, поддерживающие своды.
В огромном зале с колоннадой, украшенной барельефами и живописью, где шесть-семь лет тому назад веселился «храбрый Росс» и раздавались бравурные звуки Державинского гимна: «Гром победы раздавайся», царила могильная тишина, где так недавно благоухали восточные курения и атмосфера была наполнена духами холивших свои красивые тела модниц, слышался запах навоза, кучи которого были собраны у подножья драгоценных мраморных колон.
Днем здесь, вместо гармонических звуков, раздается хлопанье бичей и топот бегающих на корде лошадей. Вместо легкой, воздушной походки красавиц и скользящих шагов придворных кавалеров, по полу, лишенному роскошного паркета, раздаются тяжелые шаги конюхов; вместо льстивых медоносных речей особ «большого света», слышатся грубые возгласы и речь, пересыпанная крепкими русскими словами.
Дворец обращен в манеж.
В описываемую нами ночь все его настоящие обитатели спали крепким сном рабочих людей после трудового дня и лишь в одной из сторожек сада виднелся слабо мерцавший огонек.
Нагорелый огарок сальной свечи в железном подсвечнике полуосвещал внутренность сторожки.
На лавке у стола лежал старик лет восьмидесяти, из отставных солдат, что видно было по обросшему седыми, щетинистыми волосами, привыкшему к бритве, подбородку, когда-то коротко обстриженным, а теперь торчащим седыми вихрями волосам на голове.
Старик сладко дремал, лежа головой на свернутой солдатской шинели, под однообразный визг сапожной дратвы, продергиваемой в кожу.
Это тачал сапоги, сидевший на деревянном табурете, с другой стороны стола, второй обитатель сторожки. Внешность его стоит более подробного описания.
Несмотря на относительную вышину табурета, голова сидевшего на нем человека возвышалась над столом таким образом, что его подбородок приходился почти в уровень со столешницей.
Два горба, спереди и сзади, придавали его туловищу вид огромного яйца на тонких палкообразных ногах. Сморщенное, как печеное яблоко, лишенное всякой растительности лицо, производило отталкивающее впечатление, особенно усиливающееся полуоткрытым ртом с раздвоенной, так называемой заячьей верхней губой, из-под которой торчали два желто-зеленых больших клыковидных зуба.
Одет он был в пестрядинную рубаху, сквозь расстегнутый ворот которой виднелась волосатая грудь.
Целая шапка жестких мочалообразных волос была стянута ремнем, проходившим черной полосою по низкому лбу.
Маленькие, узко разрезанные глаза блестели каким-то зеленым огоньком, напоминая глаза попавшегося в засаду волка.
Лета этого странного существа определить было очень трудно, да никто никогда и не справлялся о его летах.
Знали только, что он пришел и поселился в сторожке вместе с Пахомычем, как звали старого сторожа, еще в то время, когда Таврического дворца не существовало, а на его месте стоял построенный Потемкиным небольшой домик, то есть около четверти века тому назад, и был таким же полутора-аршинным горбуном, каким застает его наш рассказ.
Старик Пахомыч был привязан к нему, и «горбун», как звали его все, не исключая и старика-сожителя, так что его христианское имя было совершенно неизвестно, и едва ли не забыто им самим, – платил своему хозяину чисто животной преданностью, что не мешало ему подчас огрызаться и смотреть на Пахомыча злобными взглядами, как это делают плохо выдрессированные псы.
В последнем случае Пахомыч как-то странно вдруг стихал и ласково отвечал на визгливые крики «горбуна», исполняя по возможности прихоти и капризы своего странного сожителя.
Какая тайна лежала в основе близких отношений этих двух совершенно противоположных и физически, и нравственно людей?
Вопрос этот оставался загадкой для окружавших их слуг Таврического дворца.
Высокий, коренастый, атлетически сложенный Пахомыч, идущий рядом с достигающим ему немного выше колена «горбуном», представлял разительную картину контраста.
Добродушный, слабохарактерный и мягкий в обращении, как все люди, обладающие большой физической силой, старик, живущий много лет под одной кровлей с злобным, мстительным, готовым на всякую подлость «горбуном», являл собою неразрешимую психологическую задачу.
«Горбун» усердно тачал сапоги, казалось весь сосредоточенный в этой работе; только по чуть заметному движению торчащих больших тонких ушей было видно, что он находится настороже, как бы чего-то каждую минуту ожидая.
Вдруг со стороны сада раздался неистовый, полный предсмертной боли крик, ворвавшийся в полуотворенное окно сторожки. Горбун быстро поднял голову и как-то весь вытянулся.
Не прошло, казалось, и нескольких секунд, как в той же стороне сада, только как будто несколько далее, послышался продолжительный свист.
Горбун вскочил на ноги и обойдя стол начал тормошить за ногу заснувшего Пахомыча.
– А… что!.. – забормотал с просонья старик.
– Вставай, пойдем… – визгливым голосом, но тоном приказания произнес горбун.
– Куда? – приподнявшись на лавке, широко открытыми глазами посмотрел на горбуна Пахомыч.
– В сад…
– На кой туда ляд идти, – недоумевал старик. – И с чего это ты, горбун, закуралесил, какую ночь полунощничаешь… Петухи давно пропоют, а ему чем бы спать, работать приспичит… Чего теперь в саду делать. Кошек гонять, так и их, чай, нет; это не то, что при вечной памяти Григорие Александровиче… Царство ему небесное, место покойное!
Пахомыч истово перекрестился.
– Пойдем! – прервал разглагольствования старика горбун хриплым визгом и злобно сверкнул своими маленькими глазами.
– Ну, пойдем, пойдем, – вдруг смягчился старик и, спустив на пол ноги, стал натягивать в рукава шинель.
Медленно вышли они из сторожки. Горбун шел впереди, а Пахомыч покорно следовал сзади.
В саду уже было почти светло и группы деревьев с ярко-зеленной листвой, покрытой каплями росы, блестели, освещенные каким-то чудным блеском перламутрового неба. Кругом была невозмутимая тишина. Даже со стороны города не достигало ни малейшего звука. Ни один листок не шелохнулся и ни одной зыби не появлялось на местами зеркальной поверхности запущенных прудов.
Горбун шел твердой походкой, как бы хорошо зная цель своего пути. Наконец, они стали подходить к пруду, через который перекинут известный кулибинский механический мост.
Русский самоучка Кулибин делал этот мост, как модель, на дворе академии наук, в продолжении четырех лет. На его постройку Потемкин дал ему тысячу рублей. Мост предназначался быть перекинутым через Неву, но это не состоялось, а модель украсила волшебный сад Таврического дворца.
Не доходя нескольких шагов до моста, Пахомыч и горбун остановились. Около полуразвалившейся скамейки лежал труп молодой женщины. Для Пахомыча это было неожиданной, страшной находкой.
Была ли она таковой же для горбуна?
II. Мертвая красавица
Молодая женщина лежала навзничь.
Это была, в полном смысле слова, русская красавица. Темно-русая, с правильным овалом лица, белая, пушистая кожа которого оттенялась неуспевшим еще исчезнуть румянцем. Соболиные брови окаймляли большие иссине-серые глаза, широко открытые с выражением предсмертного ужаса. Только их страшный взгляд напоминал о смерти перед этой полной жизни и встречающейся редко, но зато в полной силе, огневой русской страсти, молодой, роскошно развившейся женщины-ребенка.
На вид покойной нельзя было дать и двадцати лет. Высокая, стройная, с высокой грудью, она лежала недвижимо, раскинув свои изящные, белые руки.
По одежде она, видимо, принадлежала к высшему аристокрактическому кругу. На ней был одет «молдаван» (род платья, любимого императрицей Екатериной II) из легкой светлой шелковой материи цвета заглушённого вздоха (soupur etcuffe), отделанный блондами, мантилья стального цвета и модная в то время шляпка; миниатюрные ножки были обуты в башмачки с роскошными шелковыми бантами.
Изящные руки были унизаны кольцами и браслетами из крупного жемчуга или, как тогда его называли, «перло» с бриллиантовой застежкой. От красавицы несся аромат «душистой цедры», любимых духов высшего общества того времени.
Возле трупа валялись шелковые перчатки и длинная трость с золотым набалдашником, украшенным драгоценными каменьями. Ни одного пятнышка крови не было на покойной, только белоснежная шея, повыше ожерелья, была насквозь проткнута длинной, тонкой иглой.
И Пахомыч, и горбун стояли несколько времени молча, созерцая эту страшную картину при фантастическом освещении белой ночи.
– Вот так находка… – притворно-удивленным тоном прервал молчание горбун, между тем, как чуть заметная змеиная улыбка злобного торжества скользнула по его отвратительным губам.
– Ты знал это, горбун? – строго промолвил Пахомыч.
– Я!.. – взвигнул тот. – С чего это ты взял, старый хрен?.. Может сам этому греху причастен… старину вспомнил… а я, кажись, в смертоубойных делах не замечен…
– Ну, ну, пошел… я так, к слову, потому ты звал…
– Звал… – передразнил горбун. – Потому и звал, что крикнула она в саду благим матом… На помощь спешил… опоздал…
В голосе его слышались ноты скрыто-злобного смеха.
– А… а… Так бы и сказал там, а то… я… – запинаясь, стал было оправдываться Пахомыч.
– А то ты… ворона… – перебил его снова горбун. – Ишь, красота-то писанная… и богатейка, должно быть… Только чьих она будет?.. – с искусно деланным соболезнованием продолжал он, наклоняясь к покойной, и своей грязной, костлявой рукой дотрагиваясь до ее нежного лица.
– Глянь-ко, может отдохнет… – заметил Пахомыч со слезами в голосе.
– Куда отдохнуть… Капут, коченеет… – отвечал, усевшись уже теперь у самого трупа, горбун.
– Болезная моя, молодая какая и такую смерть принять… И как он ее укокошил… кажись, никакого изьяна, лежит как живая…
– Я и сам сначала диву дался, ан дело-то просто… Глянь-ко сюда… Игла-то какая…
Пахомыч наклонился.
Горбун схватил двумя пальцами конец иглы, торчавшей из шеи, и с силой дернул.
Игла осталась в его руках, а на шее показалась густая капля крови.
– Сонную жилу он ей пропорол, да как ловко!.. – почти с наслаждением произнес горбун.
– Что же делать… по начальству бежать?.. – дрожащим от волнения голосом спросил Пахомыч.
Горбун даже вскочил на ноги.
– Ну, старина, ты, видно, совсем из ума выжил… Бог нам счастья посылает, может за наше житье нищенское милостями взыскивать, а он, поди-ж ты, к начальству… Надоело, видно, тебе на свободе гулять, за железную решетку захотел, ну и сиди посиживай, коли охота, а я тебе не товарищ… Налетит начальство, сейчас нас с тобой рабов Божьих руки за спину и на одной веревочке…
Горбун даже закашлялся, выпалив залпом такую сравнительно большую речь.
– Что же тут с ней поделаешь… и какое же это счастье?
– Что поделаешь, ворона московская, крыса седая… Второй век живешь, а ума не нажил даже на столько…
Горбун указал на кончик своего мизинца. Пахомыч молчал.
– Подь-ко ты, тут под мостом заступа лежат… возьми который покрепче…
Старик послушно отправился на указанное место, а горбун снова опустился на траву около трупа.
Через несколько минут Пахомыч вернулся с заступом в руках.
– Рой! – указал ему горбун на место по берегу пруда, в полутора шагах от трупа. – Схороним в лучшем виде… Траву-то обрежь осторожнее, пластом подними, потом на место положим… Следа через час не будет… а золото-то у нас…
– Не трожь… Что ты задумал… покойницу грабить!.. – крикнул Пахомыч, видя, что горбун хладнокровно возится у шеи трупа, стараясь растегнуть затейливый замок аграфа.
Тот поднял только голову и повернул в сторону Пахомыча свое безобразное лицо, с горящими как у волка глазами.
– Помолчи, старина. Я ведь давно молчу… – взвизгнул он. – И глуп же ты, как стоеросовое дерево, – продолжал он, несколько смягчившись. – На что ей в земле-то золото ее да камни самоцветы, да перлы… Помолчи, говорю, от греха, да не суйся не в свое дело… Копай, копай.
Старик молча продолжал работу, с далеко не старческой силой владея тяжелым заступом.
Он молчал, но крупные слезы выкатывались из его глаз при каждом ударе заступа о рыхлую землю.
Горбун, между тем, совершенно спокойно, неторопясь снял с трупа все драгоценности, не позабыв даже креста, оторвал кусок материи от мантильи и, завернув в него свою добычу, сунул его за пазуху.
Могила, между тем, была готова и горбун с помощью Пахомыча, старавшегося не глядеть на своего страшного товарища, бережно поднял покойницу и опустил в яму, которую они оба быстро засыпали землей, утоптали ногами и заложили срезанным дерном.
Через каких-нибудь полчаса все было приведено в такой вид, что ни один самый зоркий глаз не открыл бы следов произведенной работы.
Заросший зеленой травою берег казался нетронутым человеческою ногою. Все следы были тщательно уничтожены до мелочей внимательным горбуном.
Окончив работу, последний сам отнес на место заступ, но, вернувшись, не застал уже близ моста Пахомыча. Его атлетическая фигура будто бы уменьшившаяся и сгорбившаяся, виднелась вдали аллеи, ведшей в сторожку. Он шел медленным шагом, низко опустив голову.
Горбун насмешливо посмотрел ему вслед, открыл было рот, чтобы крикнуть, но, видимо, раздумал и махнул рукой. Он внимательно осмотрел снова место, где лежал труп и где он исчез под землею и вдруг его внимание привлекла лежавшая в траве трость.
Он поднял ее и долго рассматривал набалдашник. Золото и блестящие драгоценные камни, видимо, соблазняли его; была минута, когда он хотел обломать драгоценный набалдашник и уже сжал его в руке, но затем раздумал и с тростью в руках направился к мосту.
Подойдя к нему, он не вошел на него, а спустился к пруду и стал пробовать тростью рыхлость береговой земли. После нескольких проб он нашел место, где трость вошла беспрепятственно в глубь во всю свою длину. Последним исчез блестящий набалдашник.
Спустившись еще ближе к воде, он выбрал один из самых крупных лежавших там камней и с усилием стал втаскивать его наверх. Камень подавался туго. С горбуна градом лил пот.
– Ишь, чертова ворона, распустил нюни и пошел к себе в берлогу, медведь сиволапый… – ворчал он себе под нос.
Эти ругательства были, конечно, по адресу Пахомыча.
Наконец, кое-как ему удалось втащить камень и положить его на место, где была воткнута трость. Он сделал последнее усилие и вдавил камень на половину в землю, чтобы он не скатился вниз и казался бы давно лежавшим на этом месте.
– Уж и возьму я с вас магарыч, ваше сиятельство, такой магарыч, что не поздоровится вашей милости! – проговорил вслух горбун, подолом рубахи вытирая мокрый от пота лоб.
Вдруг он взглянул на мост и остолбенел.