ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Глава LXIX

В то время, как Леонард боролся во мраке с нищетой, пренебрежением, голодом и страшным искушением, лучезарен был занимающийся день новой жизни и гладка была дорога к славе Рандаля Лесли. Действительно, ни один молодой человек с прекрасными способностями и с обширным честолюбием не мог бы вступить в жизнь при более благоприятных обстоятельствах. Родственные связи и покровительство популярного и энергического государственного сановника, известность, поставившая его на ряду с блестящими писателями политических сочинений, с одного разу доставили Рандалю Лесли довольно высокое положение в обществе; он был принят и обласкан в тех высоких кругах, для свободного пропуска в которые звание и богатство еще весьма недостаточны, – в кругах выше самой моды, – в кругах власти, где так легко приобретаются сведения и в разговоре заблаговременно изучается свет. Рандалю стоило только двинуться вперед, и успех был верен. Между тем беспокойный дух Рандаля находил особенное удовольствие, даже восторг от интриг и планов, им самим придуманных. В этих интригах и планах он видел более короткие пути к приобретению богатства, если не к достижению славы. Его преобладающий порок был вместе с тем и преобладающею слабостью. В нем не было стремления к чему-нибудь особенному, но была алчность. Хотя и поставленный в общественном быту на степень гораздо высшую против Франка Гэзельдена, он, несмотря на весьма обыкновенные, ограниченные виды своего школьного товарища, желал и с жадностью искал тех же самых предметов, которые ставили Франка Гэзельдена ниже его, – искал его шумных увеселений, беспечных удовольствий, даже безумной траты его молодости. Точно также Рандаль менее стремился к соисканию славы Одлея Эджертона, а более к стяжанию его богатств, его возможности тратить огромные суммы, его великолепного дома на Гросвенор-Сквэре. Надобно приписать несчастью его происхождения, что он так близко находился к неотъемлемым правам этих двух фамилий: близко к фамилии Лесли, как будущий глаза тою упавшего дома, – близко к фамилии Гэзельден, особливо, как мы уже заметили, еслиб сквайр не имел сына: происхождение Рандаля от Гэзельденов предоставляло ему все наследственные права на обширные поместья сквайра. Большая часть молодых людей, приведенных в короткия отношения к Одлею Эджертону, питали к нему в душе своей и обнаруживали искреннее уважение и преданность. В Эджертоне было что-то величественное, что-то особенное, которое повелевает молодыми людьми и очаровывает их. Его твердость, его непоколебимая воля, его, можно сказать, царская щедрость, составляющая сильный контраст с простотой его привычек и вкуса, которые были даже в некоторой степени суровы, – его редкая и, по видимому, неведомая ему самому способность очаровывать женщин, незнакомых с покорностью, и убеждать мужчин, отвергающих всякие советы, – все это окружало практического человека таинственной силой, какими-то чарами, которые обыкновенно приписывают идеалу. Впрочем, и то надобно сказать, Одлей Эджертон был идеал – идеал всего практического, не какая нибудь простая, труженическая машина, но человек с твердым умом, одушевляемый непоколебимой энергией и стремящийся к каким нибудь определенным на земле целям. При каких бы то ни было формах правительства, Одлей Эджертон мог быть самым сильным гражданином, потому что его честолюбие всегда было решительно и его взгляд был верен и светл. Впрочем, в оффициальной жизни в Англии есть что-то особенное, что принуждает действительно честолюбивого человека стремиться к достижению почестей, если только глаза этого человека не подернуты желчью и не имеют косвенного взгляда, как у Рандаля Лесли. В Англии совершенно необходимо быть джентльменом; а Эджертон в строгом смысле слова был джентльмен. Он не имел особенной гордости во всех других отношениях, едва заметна была в нем и раздражительность, но затроньте только его со стороны джентльмена, и вы узнаете, до какой степени он раздражителен и горд. Так как Рандаль видел его более других и наблюдал его нрав зоркими глазами домашнего шпиона, то он не мог не заметить, что этот твердый механический человек подвержен был припадкам меланхолии, уныния, и хотя припадки эти не были продолжительны, но при всем том в его обычной холодности заметно было, что в душе его глубоко таилось подавленное, тягостное, мучительное чувство. Эта особенность интересовала бы, пробудила бы участие признательного сердца, но Рандаль Лесли наблюдал и обнаруживав ее как ключ к какой нибудь тайне, которая могла доставить ему существенные выгоды. Рандаль Лесли ненавидел Эджертона, и ненавидел его более потому, что, при всей своей книжной учености и при высоких понятиях о своих талантах, он не мог оказать решительное неуважение своему патрону, потому что не успел еще обратить своего покровителя в простую игрушку, в ступеньку к своему возвышению, и думал, что проницательный взор Эджертона видел насквозь его лукавое сердце, хотя и оказывал, с глубоким пренебрежением, помощь своему protégé. Впрочем, последнее предположение не имело основания: Эджертон не постигал испорченной и изменнической натуры Лесли. Эджертон мог иметь другие причины держать его в некотором отдалении; он слишком мало заглядывал в чувства Рандаля и не сомневался в чистосердечии и преданности того, кто так много был обязан ему. Но что всего более отравляло чувство Рандаля к Эджертону: это – осторожная и обдуманная откровенность, с которой последний не раз повторял и с каждым разом усиливал неприятное предуведомление, что Рандаль ничего не должен ожидать от духовного завещания министра, ничего из тех богатств, которые ослепляли жадные глаза бедняка-наследника фамилии Лесли. Кому же после этого Эджертон намерен был завещать все свое состояние? кому, как не Франку Гэзельдену? А между тем Одлей так мало обращал внимания на своего племянника, до такой степени казался равнодушным к нему, что это предположение, как бы оно ни было натурально, подвергалось сомнению. Коварство Рандаля находилось в каком-то смутном положении. Полагаясь менее и менее на возможность владеть современем богатствами Эджертона, Рандаль Лесли более и более придумывал средства к возможности устранить Франка от наследства Гэзельденского поместья, если не всего, то по крайней мере большей части. Человеку, менее лукавому, пронырливому и бессовестному, чем Рандаль Лесли, подобный проэкт показался бы самой несбыточной мечтой. В том, каким образом этот молодой человек старался обратить знание в силу и подчинить достижению своих видов все слабости в других людях, было что-то страшное. Он умел втереться в полное доверие Франка. Чрез Франка он изучил все особенности понятий и нрава сквайра, углублялся в размышление над каждым словом в письмах отца, которые Франк постепенно привык показывать своему вероломному другу. Рандаль сделал открытие, что сквайр имел две, очень обыкновенные между помещиками, особенности в характере, которые, при случае, могли бы сильно повредить горячей родительской любви: первая – сквайр любил свое поместье, как предмет душевный, как часть своего собственного бытия, и, в своих наставлениях Франку насчет его расточительности, он всегда говорил: «Что станется с именьем, если оно попадет в руки мота? Я не хочу, чтобы Гэзельденское поместье обратилось в какой нибудь пустырь: пусть Франк бережется….» и проч. Во вторых, сквайр не только любил свои земли, но он ревновал их – той ревностью, которую даже самые нежные родители редко обнаруживают к своим законным наследникам. Он не мог терпеть мысли, что Франк должен расчитывать на его кончину, и редко заключал свое увещательное послание, не сделав повторения, что Гэзельденское именье еще не разделено, что он сделает этот раздел перед кончиной, по собственному своему усмотрению. Косвенная угроза подобного рода скорее оскорбляла и раздражала, но отнюдь не устрашала Франка, потому что молодой человек, от природы великодушный и пылкого нрава, после предостережений касательно сохранения своих собственных интересов, еще более увлекался неблагоразумием, как будто желая показать, что подобного рода увещания не имели на него никакого влияния. – Познакомившись таким образом вполне с характером отца и сына, Рандаль начинал уже видеть проблески светлого дня, озарявшего его надежды на наследство Гэзельденской вотчины. Между прочим ему казалось очевидным, что, несмотря на дальнейшие последствия, его собственные интересы, чрез отчуждение сквайра от своего законного наследника, решительно ничего не теряли, а напротив того, выигрывали очень много. На этом основании, Рандаль, с необыкновенным знанием своего дела, завлекал неопытного Франка в крайности, которые непременно должны были раздражать сквайра; он делал все это под благовидным предлогом, сообщая мудрый совет и никогда не разделяя лично заблуждений, в которые вводил своего легкомысленного друга. В этом отношении он по большей части действовал через других, предоставляя Франку случай свести знакомством людьми, весьма опасными для юности, или по излишнему остроумию, которое всегда смеется над благоразумием, или по поддельному великолепию, которое так прекрасно умеет поддерживать себя насчет векселей, подписанных друзьями с «большими ожиданиями».

Член Парламента и егоprotégé сидели за завтраком. Первый читал газету, последний просматривал свои письма. Надобно заметить, что Рандаль достиг наконец до того, что получал множество писем, – мало того: множество треугольных или вложенных в фантастические конверты записок. Из груди Эджертона вырвалось невольное восклицание, и он положил газету. Рандаль отвел взоры от своей корреспонденции. Министр углубился в одну из своих отвлеченных дум.

Заметив, после продолжительного молчания, что Эджертон не обращался более к газете, Рандаль сказал;

– Кстати, сэр: я получил записку от Франка Гэзельдена. Он очень желает видеть меня; его отец приехал в Лондон весьма неожиданно.

– Что его привлекло сюда? спросил Эджертон, все еще не отрываясь от своей думы.

– Кажется, до него дошли слухи о расточительности Франка, и бедный Франк теперь боится и стыдится встретиться с отцом.

– Да, расточительность в молодом человеке величайший порок, – порок, который мало по малу разрушает независимое состояние, доводит до гибели или порабощает будущность! Да, действительно, величайший порок! И чего ищет юность, чего ищет она в расточительности? В ней самой заключается все прекрасное потому собственно, что она юность! Чего же недостает ей!

Сказав это, Эджертон встал, подошел к письменному столу и в свою очередь занялся своей корреспонденцией. Рандаль взял газету и тщетно старался догадаться, что именно вынудило восклицание Эджертона и над чем Эджертон задумался вслед за восклицанием.

Вдруг Эджертон быстро повернулся на стуле.

– Если вы кончили просматривать газету, сказал он: – то, пожалуста, положите ее сюда.

Рандаль немедленно повиновался. В эту минуту в уличную дверь раздался стук, и вслед за тем в кабинет Эджертона вошел лорд л'Эстрендж, более быстрыми шагами и с более веселым против обыкновенного и одушевленным выражением в лице.

Рука Одлея как будто механически опустилась на газету, и опустилась на столбцы, которыми извещали публику о числе родившихся, умерших и вступивших в брак. Рандаль стоял подле и, само собою разумеется, заметил это движение; потом, поклонившись л'Эстренджу, он вышел из комнаты.

– Одлей, сказал л^Эстрендж: – с тех пор, как мы расстались, со мной было приключение, которое открыло мне прошедшее и, может статься, будет иметь влияние на будущее.

– Каким это образом?

– Во первых, я встретился с родственником…. Эвенелей.

– В самом деле! С кем же это? верно, с Ричардом?

– Ричард Ричард…. кто он такой? я не помню. Ах да! теперь припоминаю: это своенравный юноша, который уехал в Америку; но ведь я знал его, когда я был ребёнком.

– Этот Ричард Эвенель теперь богатый негоциант, и, не далее, как сегодня, в газетах объявлено о его женитьбе. Представь себе, женился на какой-то мистрисс М'Катьчлей, из благородной фамилии! После этого, кто должен в нашем отечестве гордиться своим происхождением?

– Я в первый раз слышу от тебя подобные слова, отвечал Гарлей, тоном печального упрека.

– Да, я говорю это исключительно насчет мистрисс М'Катьчлей, но слова мои отнюдь не должны касаться наследника фамилии л'Эстренджей. Впрочем, оставим говорить об этих…. Эвенелях.

– Напротив того, будем говорить о них как можно больше. Я повторяю тебе, что встретился с их родственником…. с племянником….

– Ричарда Эвенеля? прервал Эджертон и потом прибавил протяжным утвердительным, недопускающим возражений тоном, которым он привык говорить в Парламенте: – Ричарда Эвенеля, этого торгаша! Я видел его однажды: надменный и несносный человек!

– В его племяннике нет этих пороков. Он обещает многое, очень многое. Сколько скромности в нем и в то же время сколько благородной гордости! А какое лицо, какое выражение этого лица! О, Эджертон! у него как две капли воды её глаза!

Эджертон не отвечал. Гарлей снова начал.

– Я хотел было поручить его твоему покровительству. Я знал заранее, что ты бы сделал для него много хорошего.

– И я сделаю. Привези его ко мне, вскричал Эджертон, с жаром. – Я готов сделать все, чтоб доказать мое… уважение к твоим желаниям.

Гарлей с чувством сжал руку своего друга.

– Благодарю тебя от души. Теперь говорит со мной Одлей, которого я знал в ребяческие годы. Впрочем, молодой человек решил совсем иначе, и я нисколько не виню его в этом. Мало того: я радуюсь, что он избрал карьеру, в которой если он и встретит затруднения, зато может избавиться зависимости.

– И эта карьера….

– Литература.

– Литература! воскликнул член Парламента. – Нищенство! Нет, нет, Гарлей: это отзывается твоей нелепой романтичностью.

– Надеюсь, что ты ошибаешься, Эджертон. Я не вижу тут нищенства, и это вовсе не моя романтичность, а мальчика. Предоставь это ему и мне. Отныне я принимаю в нем самое живое участие и беру его под свое особенное покровительство. Он родственник ей, и, я уже сказал тебе, у него её глаза.

– Но ведь ты едешь за границу. По крайней мере скажи мне, где он находится: я буду наблюдать за ним….

– И расстроивать его наклонности, внушать ему, под видом благородного честолюбия, ложное понятие о независимости. Нет, ты ничего не узнаешь и не услышишь о нем до тех пор, пока он сам не отзовется; а этот день, надеюсь, наступит очень скоро.

– Быть может, ты прав, сказал Одлей, после непродолжительного молчания. – Я совершенно согласен с тобой, что независимое состояние есть величайшее блаженство. Мое честолюбие не сделало меня ни на волос ни лучше, ни счастливее.

– А ты еще, бедный мой Одлей, просил меня, чтоб я сделался честолюбивым.

– Я желаю одного только – чтоб ты был счастлив, сказал Одлей, с непритворным чувством.

– И я постараюсь быть счастливым, с помощию более невинного средства, чем какое ты предлагаешь мне. Я сказал, что приключение мое может иметь влияние на мою будущность: оно познакомило меня не только с молодым человеком, о котором я говорил, но и с самым нежным, пленительным, признательным ребенком – с девочкой.

– Что же, этот ребенок тоже родня Эвенелям?

– Нет, в её жилах течет благородная кровь: она дочь воина, – дочь того капитана Дигби, для которого я просил твоего покровительства. Он умер и, умирая, произносил мое имя. Без всякого сомнения, он назначал меня опекуном своей сироты. И я буду этим опекуном, буду её покровителем. Наконец-то я имею цель для моего существования.

– Но неужли ты серьёзно намерен взять этого ребенка с собой за границу?

– Да, серьёзно.

– И держать ее у себя в доме?

– Да, в течение какого нибудь года или около этого времени, пока она все еще будет ребенком. После того, с её вступлением в юность, я помещу ее куда нибудь в другое место….

– Так ты, пожалуй, полюбишь ее всей душой. Но верно ли то, что и она полюбит тебя? Смотри, чтобы чувства благодарности не принять за любовь? Это предприятие опасно и подвиг слишком отважный.

– Таков был и Вильям норманец, а все же он сделался Вильямом-Завоевателем. Ты принуждаешь меня забыть прошедшее, забыть горькую утрату и быть счастливым, а между тем лишаешь меня всякой возможности двинуться вперед по тропе, которую указываешь своими восклицаниями: «смотри, не споткнись!» Ты напоминаешь мне басню Слокенбергия о ретивом осле. Поверь, что при этом ходе дорогу к «счастию» будет покрывать нескончаемая ночь. – Послушай, продолжал Гарлей, предаваясь вполне своему причудливому нраву: – один из сынов Израиля, вырубая лес подле реки Иордана, уронил топор на дно реки, а топорище осталось у него в руках. Он начал молиться о возвращении ему топора (заметь, желание его было весьма ограниченное!), и, в твердом уповании, бросил топорище вслед за топором. Вдруг перед ним совершаются два великия чуда. Топор выскакивает со дна и прицепляется к своему старому знакомому – к топорищу. Ну что если бы он пожелал быть взятым на небо, подобно Илии, сделаться богатым как Иов, сильным как Самсон и прекрасным как Авессалом – как ты думаешь, исполнилось ли бы его желание? Признаюсь, мой друг, я слишком сомневаюсь в этом.

– Я решительно не понимаю, что хочешь ты сказать. Ты говоришь так странно.

– Что же мне делать! вини в этом Рабелэ. Я из него заимствовал эту цитату. Ты сам можешь прочитать ее в его вступлении к нескольким главам «Об умерении наших желаний» и, кстати, «об умерении желаний касательно топора». Я хочу доказать тебе, что прошу у неба весьма немногого. Я бросаю топорище вслед за топором, который утонул в безмолвной реке. Мне нужна другая половина оружия, которая скрывается в глубине на какую нибудь сажень, и, за недостатком этой половины, густые леса окружают меня подле священной реки, и сквозь чащу их до меня не доходит мерцание звезд.

– Говоря другим языком, сказал Одлей Эджертон: – ты хочешь!..

И Одлей остановился в сильном замешательстве.

– Я хочу возвратить себе цель моего существования, мою волю, мой прежний характер, натуру, которою Бог оделил меня. Я хочу такой любви, которая заменила бы во мне утрату моих более нежных чувств. Ради Бога, не возражай! я бросаю топорище вслед за топором.