Больше цитат

Reveille-toi

7 октября 2020 г., 07:34

Прекраснее женщины, которая поправляет прическу, только женщина, в которую ты влюблен.

Я – мальчик. Меня – выгоняют. Мне – отказывают.
Я уже понимаю, что это – трагедия, но еще не догадываюсь, что так будет всегда.

Но когда настанет ваша очередь умирать, принимать мелкими глотками (до, и после, и вместо еды) свою порцию земных страданий – мы все соберемся у вашего скорбного одра, все, все до одного, и, сдвинув лысые лбы и потрепанные крылья, будем лечить самоотверженно, истово, ни на что не надеясь, и все-таки молясь, и не беря платы, нет, нет, со своих мы мзды не берем, за своих стоим на коленях бесплатно, потому что нас и так слишком мало, ничтожно мало, настоящих, избранных жрецов истинного бога. Врачей.

Знать, что никогда не отпустит. Не пройдет. Никогда не зачерствеет, только и будет неделю за неделей, год за годом медленно высыхать, не теряя ни молекулы сладости, ни грана горя. А потом снова появятся ясноглазая женщина, смуглые дети, и солнце, которому нет больше равных нигде на земле, перепутает лапой твои волосы.

Кто не ужаснулся бы при мысли о необходимости повторить свое детство и не предпочел бы лучше умереть?


Мать не наказывала его никогда, но никогда – как отец – и не хвалила. Была тихая, бесплотная, ласковая. Светила отцовским отраженным светом, как луна. Сереженька, ты не устал? Сереженька, ты сегодня снова допоздна? Сереженька, ужинать будешь? Огарев ревниво ввинчивался, бодал макушкой материнскую ладонь, как наголодавшийся кот, – а я, а мне! – она гладила бездумно, рассеянно, не замечая. Отстраняла растрепанного «Доктора Айболита», протянутые кубики.
Погоди, сынок. Давай не будем мешать папе.

Страшно подумать, какую вину волокут на себе дети, добровольно, молча, ни слова никому не говоря. Мама умерла, потому что я баловался со спичками. Папа ушел, потому что я некрасивая и плохо учусь. Ссоры родителей, иссякшая нефть, солнце, вставшее не с той стороны, хомячок, ледяным взъерошенным комком свернувшийся на дне трехлитровой банки, – нет горя, которое не взял бы на себя ребенок. Просто потому что он – ребенок. Огарев не знал, что это нужно всего-навсего перерасти. Перетерпеть – и все пройдет, забудется, как рахит, ветрянка, молочные зубы, наливные, обсыпавшие даже спину прыщи. Мир станет ясным и взрослым. Родители уменьшатся, сползут с постамента – даже самые лучшие займут сперва двадцать пятое место, потом – сто двадцать седьмое, окажутся слабыми, надоедливыми, никчемными, мелкими.
Такими, какие есть.
Просто людьми.

Бойкие, громогласные, просто наглые с легкостью занимали все лучшие места – и никакая мировая справедливость не работала там, где в ход вступали крепкие локти и такое же крепкое, непрошибаемое самолюбие. Пока Огарев всерьез, натужно, мучительно размышлял, имеет ли он право высказаться и достоин ли быть услышанным, вперед уже проталкивался кто-то, не способный сомневаться в принципе и потому счастливый, господи, совершенно счастливый. Уверенный в себе. В том, что умный. Лучший. Единственный на свете.

Огарев, слава богу, взрослый уже, не питающий напрасных иллюзий, изумлялся, как могут тысячи и тысячи людей не понимать, сколько достоинства в молчании. Это же было так очевидно – громче всего звучал именно пустой барабан. Честность, истина, вера, мужество, талант – все лучшее, чем мог похвастаться человек, существовало в беззвучии, в немоте безостановочного, мало кому заметного и только потому результативного труда. Набоков, вопящий о своей гениальности, Лев Толстой, извергающий сотни постов в день – вот я поел, вот посрал, вот разразился крылатой фразой. Это было невозможно. Физически невозможно. «Фейсбук» стоило придумать только для того, чтобы показать нам наше истинное величие. Эра бесплодных бахвалов. Пустая, грязноватая, граненая, как стакан.

он бы, может, тоже в сорок лет пыжился, как другие, – подпрыгивал, мотал руками, вопил. Вот, вот я, Господи! Посмотри, какой удалец. Ниспровергаю, готовлю рататуй с раковыми шейками, спасаю леммингов, борюсь с мировым злом. Вот мои сиськи, вот мой котик, мой сладкий сынулька, мои бусики, мой ничтожный, крошечный, никому не нужный мир.

Огарев кивал – да, теперь он понимал. Наконец-то. На любое вмешательство – каким бы оно ни было – человеческий организм давал однозначный ответ. И первостепенная задача врача была этот ответ – увидеть. Мы можем никогда не узнать, что случилось, – но мы всегда увидим этот ответ. Человек отторгает все ненужное – это наш ответ миру, наш единственно возможный с ним диалог. Все, что мы умеем сказать Богу, – это «нет». И если оттолкнуть, отвергнуть не получается – мы пытаемся закапсулировать проблему, изолировать ее, создать вокруг нее непреодолимый для смерти и жизни кокон, тысяча и одна оболочка, рубежи охраны – как в армии, на тропе наряда. «Скорпион», «Радиан», ужом и ежом вьющаяся по траве колючая проволока, раскинувшее руки тело убитого ребенка.

Мир был устроен очень просто.
Иммунитет и эволюция работали на сохранение вида, а не индивида.
Это означало, что, если вас невозможно спасти, вас просто убьют.

...у Огарева болел зуб, давно уже требующий хорошенькой пломбы, но – дудки, где это видано, чтобы врач пошел лечиться, да еще и вовремя? Это непрофессионально, в конце концов. К тому же все равно мы все умрем.

...нет ничего человеческого во власти, которая основана на безнаказанности одних и обреченном ужасе других.

Антошка была благодарна, видит бог. Очень благодарна. Не за деньги, конечно. Не только за них. За комнату отдыха, которую по невытравимой привычке называли ординаторской. Ординаторская была общая. Для всех. Антошка могла прийти туда в любой момент, налить из модного электрического чайника кипятка, сунуть в чашку модный чайный пакетик, посидеть накоротке с врачами. Послушать. Просто послушать. Мысленно дотронуться, примерить их невиданную удивительную судьбу. Иногда, очень редко – даже поговорить. К ней прислушивались. Она была вежливая, милая. Своя. К тому же – эксперт по психам. Здорово всех выручала.

Когда твоя жена права всегда и во всем, с этим нельзя справиться. Вообще нельзя. Даже развестись невозможно. Все равно проиграешь.

Вот так и случаются ранние инфаркты – от невозможности сделать выбор, от самого выбора, от того, что – что бы ты ни выбрал – все равно придется жалеть. И только в самом лучшем случае – самого себя.

Желание умереть прошло – бесследно, как ему и положено. Глупый жалкий порыв, если вдуматься – животворный. Каждый хоть раз мечтал покончить жизнь самоубийством. Это было словно увидеть в темной комнате, набитой демонами, мерцающие в уголке зеленые буквы – «выход». И осознать, что этот самый выход действительно существует, что в любую секунду можно просто открыть дверь и выйти, и означало – выжить. Великая и милосердная выдумка Бога. Без нее было бы совсем невыносимо.

Для того чтобы гордиться собой, теперь нужно было распилить миллиарды, развалить отрасль, ухнуть под откос целую страну.

На самом деле ревновать было глупо – итальянцы отлично смотрели на женщин, очень правильно. С восторгом и аппетитом.

Что такое быть профессионалом? Идеально сформированные умения и навыки, полнота информации, скорость принятия решений, опережающая скорость мысли. Инструмент, который спокойно перекладываешь из правой руки – в левую. Шершавый мольберт. Палитра. На ощупь знакомый, продуманный божественный верстак.

Огарев знал всех лучших врачей в городе. Все они знали его. Члены одной секты. Жрецы одного бога. Это была огромная, идеально организованная диспетчерская, сияющая бесперебойная шестерня, попасть в которую мечтал каждый человек. Даже здоровый. Особенно здоровый. Поиск своего врача, отнимающий столько сил, давал в конечном итоге не только результат, но и драгоценное, любых стараний и денег стоившее чувство защищенности. Свой врач, какой бы специальности он ни был, с легкостью перекидывал тебя другому, такому же проверенному. Мы от Ивана Сергеевича Огарева к Татьяне Николаевне Бахмутовой! Мы к Ивану Сергеевичу Огареву от Луценко Константина Ефимовича! Это было как тавро. Знак принадлежности к избранным. Первые ряды привитых, выживших, спасенных. Блатных.
Огарев терпеть их не мог, блатных. Ни один хороший врач не мог, чего уж там. Какие тут сантименты. С блатными было больше возни, они отжирали больше времени, не в пример чаще хамили – наивно принимая внимание врача на свой собственный ничтожный счет. Ерунда. На самом деле блатных лечили точно так же, как обычных, безымянных, из общего несчитаного стада. Теми же препаратами, теми же руками. Просто им уделяли чуть больше времени – выкраивая из времени собственного, личного, неповторимого, своего. Каждая секунда, уделенная блатному, выдиралась из самой настоящей, единственной жизни врача. Это был в прямом смысле слова – недоеденный кусок хлеба. Горбушка, брошенная на скатерть, отодвинутый в сторону суп, ребенок, который уснул, так и не дождавшись сказки на ночь. Женщина, которую ты не успел поцеловать. Мама, с которой так и не удалось поговорить напоследок. Такую страшную жертву можно было приносить только своим. Так что дополнительное внимание, доставшееся пациенту, назвавшему нужный пароль, на самом деле было знаком уважения врачу, который его прислал.
Великое братство. Тайное. Дети Асклепия. Просто дети.

В декабре, Огарев точно помнил, что в декабре, Каргер сказала ему наконец – не тратьте на меня время, Иван Сергеевич. Хватит. И в судмедэксперты не идите. А то не выгорите никогда. Что? – Огарев не понял, ошеломленный неожиданным разрывом. Оказывается, несуществующую связь рвать было еще больнее, чем живые, смертные, человеческие отношения. Что – никогда?
Никогда не выгорите иначе. Так и проживете всю жизнь врачом. А это ужасно.
Почему? Огарев снова не понял ничего, ни одного слова. Он даже не поцеловал ее ни разу, черт подери! Пальцем до нее не дотронулся. Только хотел.
Умереть надо человеком, Иван Сергеевич. Понять себя, прислушаться. Важное в этой жизни разглядеть. Для себя важное. А у врачей на это никогда не хватает времени. Мы неправильно умираем. А это важно. Правильно умереть. Человеком.

Поверьте, я знаю, что говорю. Мертвые не надоедают. Поэтому лечите живых, пока сможете. А потом уходите из профессии. Если успеете, конечно. Многие не успевают. А жаль. Потому что спросят не за других. Это все вранье. Спросят за нас самих.