Шрифт
Source Sans Pro
Размер шрифта
18
Цвет фона
4
Чуть раньше началась другая молодая дружба, которую Ходасевич впоследствии помянул очерком в “Некрополе”. Это была дружба с женщиной – Ниной Ивановной Петровской, женой Сергея Кречетова. Если с Киссиным Ходасевича сближали во многом (и, может быть, в первую очередь) общие литературные искания, то основа его отношений с Петровской была иной, хотя и та была писательницей и в письмах Ходасевичу время от времени касалась творческих вопросов. И если “нескончаемые беседы” с Муни уводили его из профанной посюсторонней реальности в мир, пропитанный туманными символами и странными соответствиями, то общаясь с Ниной Ивановной, он, скорее, погружался в мучительный и безвыходный лабиринт чужих человеческих отношений, против своей воли оказываясь в роли свидетеля, соучастника и судьи.
Ходасевич познакомился с Петровской, как и с ее мужем, в 1902 году через Гофмана. Собственно, Петровская и была причиной брюсовской опалы, постигшей “ликтора”. Войдя в круг хозяина “Грифа”, он постепенно стал приятелем и конфидентом его жены. Ходасевич оказался непосредственным свидетелем двух роковых романов Нины – с Андреем Белым и с Брюсовым, романов, оставивших заметный след в литературе (еще один роман, с Бальмонтом, имел место чуть раньше).
Отношения Белого и Нины Петровской начинались как экзальтированно-одухотворенная дружба, довольно быстро перешедшая, однако, в нечто другое. Сам молодой писатель так характеризовал ситуацию в своем дневнике:
Вместо грез о мистерии, братстве и сестринстве оказался просто роман. Я был в недоумении: более того – я был ошеломлен; не могу сказать, что Нина Ивановна мне не нравилась; я ее любил братски; но глубокой, истинной любви я к ней не чувствовал; мне было ясно, что все, произошедшее между нами, есть с моей стороны дань чувственности. Вот почему роман с Ниной Петровской я рассматриваю как падение… Я ведь так старался пояснить Нине Ивановне, что между нами – Христос; и она – соглашалась; и – потом, вдруг – “такое”.
Этот монолог настолько “внутри эпохи”, что шаг в сторону – и серьезнейшие чувства начинают выглядеть забавно. Так уже в 1920-е годы символистские “ужасики” и мистические радения смешили Мандельштама, а уж он-то смотрел на них с очень небольшого расстояния. Но это еще и очень в духе Андрея Белого, чьи отношения с противоположным полом Ходасевич описывает так:
…он чаровал женщин своим обаянием, почти волшебным, являясь им в мистическом ореоле, заранее как бы исключающем всякую мысль о каких-либо чувственных домогательствах с его стороны. Затем он внезапно давал волю этим домогательствам, и если женщина, пораженная неожиданностью, а иногда и оскорбленная, не отвечала ему взаимностью, он приходил в бешенство. Обратно: всякий раз, как ему удавалось добиться желаемого результата, он чувствовал себя оскверненным и запятнанным и тоже приходил в бешенство. Случалось и так, что в последнюю минуту перед “падением” ему удавалось бежать, как прекрасному Иосифу, – но тут он негодовал уже вдвое: и за то, что его соблазнили, и за то, что все-таки недособлазнили.
Отношениями с Петровской вдохновлено стихотворение Белого “Преданье”, посвященное… ее мужу и начинавшееся словами: “Он был пророк. Она – сибилла в храме”. Пророк и сибилла достигли берегов Стикса – вслед за чем он поплыл по его волнам на челне (в не очень ясном направлении), а она “состарилась одна” “под сенью храма”. И вот прошли века, и, наконец,
Это написано в 1903 году. Спустя четыре года вышла книга рассказов Петровской, названная именно так – “Sanctus amor”.
В реальности “пророк” после своего “падения” спешно уехал в Петербург, где вернулся к своим жреческим обязанностям у алтаря Прекрасной Дамы, предвестницы Жены, облаченной в Солнце, – то есть, разумеется, Любови Дмитриевны Менделеевой-Блок, несчастной молодой женщины, решительно ничем, включая внешний облик, не соответствовавшей навязанной ей роли. Это “жречество”, как известно, тоже едва не закончилось “падением”.
Что же до Нины Ивановны, то к ней, по словам Ходасевича, “ходили … шепелявые, колченогие мистики, – укорять, обличать, оскорблять: «Сударыня, вы нам чуть не осквернили пророка! Вы отбиваете рыцарей у Жены! Вы играете очень темную роль! Вас инспирирует Зверь, выходящий из бездны»”. Именно это – по крайней мере, на взгляд Владислава Фелициановича – и спровоцировало интерес к ней Брюсова. Респектабельного буржуазного литератора, принявшего на себя функции “черного мага”, привлек “демонический ореол” соперницы Прекрасной Дамы… а она хотела отомстить Белому. Ходасевич был не только свидетелем, но и невольным участником некоторых эпизодов этой мести:
В начале 1906 года, когда начиналось “Золотое руно”, однажды у меня были гости. Нина и Брюсов пришли задолго до всех. Брюсов попросил разрешения удалиться в мою спальню, чтобы закончить начатые стихи. Через несколько времени он вышел оттуда и попросил вина. Нина отнесла ему бутылку коньяку. Через час или больше, когда гости уже собрались, я заглянул в спальню и застал Нину с Брюсовым сидящими на полу и плачущими, бутылку допитой, а стихи конченными. Нина шепнула, чтобы за ужином я попросил Брюсова прочесть новые стихи. Ничего не подозревая (я тогда имел очень смутное понятие о том, что происходит между Ниной, Белым и Брюсовым), я так и сделал. Брюсов сказал, обращаясь к Белому:
– Борис Николаевич, я прочту подражание вам.
Брюсов прочитал язвительную пародию на “Преданье”, сюжет которого он перелицевал. “Сибилла”, не дождавшись бросившего ее “пророка”, делит ложе с “верховным жрецом” (намек на самого Брюсова).
Белый слушал, смотря в тарелку. Когда Брюсов кончил читать, все были смущены и молчали. Наконец, глядя Белому прямо в лицо и скрестив по обычаю руки, Брюсов спросил своим самым гортанным и клекочущим голосом:
– Похоже на вас, Борис Николаевич?
Вопрос был двусмысленный: он относился разом и к стилю брюсовского стихотворения, и к поведению Белого. В крайнем смущении, притворяясь, что имеет в виду только поэтическую сторону вопроса и не догадывается о подоплеке, Белый ответил с широчайшей своей улыбкой:
– Ужасно похоже, Валерий Яковлевич!
И начал было рассыпаться в комплиментах, но Брюсов резко прервал его:
– Тем хуже для вас!
Так или иначе, именно Брюсову, а не Белому, суждено было стать главной любовью Нининой жизни. И в его судьбе Петровской также довелось сыграть роковую роль. Именно Брюсова она отчаянно пыталась вернуть, когда в их отношениях наметилась явственная трещина. Именно ему мстила, заводя жалкие романы со случайными людьми, “прохожими”. Одним из этих “прохожих” был писатель Сергей Ауслендер, племянник и литературный протеже Михаила Кузмина, которому Нина – опять-таки назло Брюсову! – посвятила свою единственную книгу. Именно в него стреляла в упор из браунинга – на лекции Андрея Белого! – 14 апреля 1907 года. Именно его она, сама морфинистка, заразила этим пороком, отчасти – со злости, отчасти – чтобы удержать рядом с собой. И именно о нем она с нежностью (“всё простив”) вспоминала в последние годы своей беспримерно несчастной и нелепой жизни.
Но пока Нина не “простила”, Ходасевич был на ее стороне. “Знайте, что я люблю Вас больше, чем всех других людей вместе”, – эти слова, конечно, несут отблеск все той же истеричной экзальтации, которой Нина заражала всех общавшихся с ней, но какую-то реальность они отражают. Правда, это не мешало ему временами отпускать в адрес Нины и ее знаменитого любовника довольно язвительные остроты (а уж чем-чем, а остроумием, не всегда добрым, Ходасевич был славен всю жизнь). Так, как будто именно с его легкой руки после появления знаменитого стихотворения Брюсова “Антоний” (1905), заканчивающегося звучными строками:
“египетской кормой” (именно так, а не, скажем, Клеопатрой) “декаденты” стали за глаза называть Нину Ивановну.
Даже в самые горячечные символистские годы Ходасевич умел видеть оборотную, смешную сторону серьезных чувств и происшествий. И все же привязанность к Нине в сочетании с бунтом против авторитарного Брюсова делала его уже в это время свидетелем небеспристрастным. С годами Нина вызывала у Ходасевича все большую жалость, а Брюсов – все большее раздражение. Поэтому то, что написано об этой истории в “Некрополе”, нуждается в корректировке.
Есть ведь и версия самого Брюсова. В этом качестве можно рассматривать его исторический роман “Огненный ангел” (1907), в героях которого – прекрасной, но полубезумной, охваченной видениями Ренате, ландскнехте Рупрехте и графе Генрихе фон Оттергейме – легко угадываются Нина, Брюсов и Андрей Белый. В контексте Германии XVI века герои кажутся привлекательнее и благороднее, чем в декадентской Москве, да и логика их действий более внятна. Но и реальные свидетельства своих отношений с Петровской – а именно любовную переписку – Валерий Яковлевич пожелал сохранить для потомков (вопреки воле Нины). По распоряжению Брюсова письма должны были увидеть свет через десять лет после смерти того из корреспондентов, кто умрет позже; на деле им пришлось ждать обнародования семьдесят шесть лет. Если Брюсов рассчитывал, что эти письма станут для него “оправдательным документом”, он был отчасти прав. И Рупрехт в романе, и автор “Огненного ангела” в письмах (и в мемуарах Петровской) выглядят куда человечнее, чем в “Некрополе” и брюсовских стихах. С Ниной несгибаемый Валерий позволял себе быть “маленьким”, слабым. Его поступки уместно в данном случае оценивать не по той мистической шкале, которой мерили мир символисты, а по простой, житейской.
А с житейской точки зрения вся коллизия выглядит иначе. В итоге это была связь женатого мужчины и замужней женщины без всяких взаимных обязательств. Да и какими могли быть эти обязательства со стороны Брюсова? В книге Петровской среди вялых и абстрактных рассказов о роковых страстях есть одно по-настоящему интересное место, где ее героиня, которой предложили руку и сердце, расписывает своему возлюбленному их будущую безотрадную жизнь в браке: “У нас несколько больших комнат и общая спальня. Ночью, привыкшие друг к другу, мы раздеваемся равнодушно и бесстыдно”. Дальше – рождение детей, взаимное отчуждение, измены. Это – в разгар романа с Валерием. Но и почти двадцать лет спустя, именно в связи с Брюсовым, она напишет: “Да, я, конечно, не могла бы играть с ним и его родственниками по воскресеньям в преферанс по маленькой, чистить щеткой воспетый двумя поколениями поэтов черный сюртук, печь любимые пироги, варить кофе по утрам, составлять меню обеда и встречать его на рассвете усталого, сонного, чужого. Этот терновый венок приходится на долю жен поэтов”. Что же мог предложить ей Валерий Яковлевич – не этот же “терновый венок”? Пожалуй, если и была в этой истории невинная жертва, то это – преданная и всепрощающая жена Брюсова Иоанна (или Жанна, как называл ее Валерий Яковлевич) Матвеевна. Но и ее участь, в конце концов, стала возбуждать в Нине Ивановне зависть: “Ах, Валерий, да разве при долгих многолетних связях говорят о своих переменах друг к другу! Нет, они, любя страстно, потом вместе и одновременно меняются. Их чувства вступают в иные фазы, может быть, не менее прекрасные, чем пережитые. Так любили друг друга мои отец и мать. И так любишь ты свою жену. Ведь не влюблен же ты после 15-и лет брака? Нет, ты не влюблен – а любишь”. Это написано уже в 1913 году, когда Нина Петровская, после многих несчастий (и перед несчастьями новыми) готова была отречься от того идеала мгновенной испепеляющей страсти, который вдохновлял ее в молодости.
Ходасевич связывал судьбу Нины с общими настроениями эпохи и видел в ней (как и в Гофмане, и в Муни) жертву символистского проекта “жизнестроительства”:
Провозгласив культ личности, символизм не поставил перед нею никаких задач, кроме “саморазвития”. ‹…› От каждого, вступавшего в орден (а символизм в известном смысле был орденом), требовалось лишь непрестанное горение, движение – безразлично во имя чего. Все пути были открыты с одной лишь обязанностью – идти как можно быстрей и как можно дальше. Это был единственный, основной догмат. Можно было прославлять и Бога, и Дьявола. Разрешалось быть одержимым чем угодно: требовалась лишь полнота одержимости.
Отсюда: лихорадочная погоня за эмоциями, безразлично за какими. Все “переживания” почитались благом, лишь бы их было много и они были сильны. В свою очередь, отсюда вытекало безразличное отношение к их последовательности и целесообразности. “Личность” становилась копилкой переживаний, мешком, куда ссыпались накопленные без разбора эмоции, – “миги”, по выражению Брюсова: “Берем мы миги, их губя”.
Но если личность Муни в самом деле очень тесно связана с контекстом эпохи и вне этого контекста плохо поддается пониманию, то Петровская кажется фигурой более простой и универсальной. Женщины такого типа – неизменный атрибут литературно-художественной среды во все времена. Другое дело, что в 1900-е годы их характерные черты проявлялись ярче, чем, к примеру, в 1920-е. Замечательную, яркую, хотя и пристрастную характеристику дал Нине Ивановне один из ее бывших любовников – Андрей Белый:
Она переживала все, что ни напевали ей в уши, с такой яркой силой, что жила исключительно словами других, превратив жизнь в бред и в абракадабру. Она была и добра, и чутка, и сердечна; но она была слишком отзывчива: и до преступности восприимчива; выходя из себя на чужих ей словах, она делалась кем угодно, в зависимости от того, что в ней вспыхивало; переживала припадки тоски до душевных корч, до навязчивых бредов, во время которых она готова была схватить револьвер и стрелять в себя, в других, мстя за фикцию ей нанесенного оскорбления; в припадке ужаснейшей истерии она наговаривала на себя, на других небылицы; по природе правдивая, она лгала, как всякая истеричка; и, возводя поклеп на себя и другого, она искренно верила в ложь; и выдавала в искаженном виде своему очередному конфиденту слова всех предшествующих конфидентов. Она портила отношения; доводила людей до вызова их друг другом на дуэль; и ее же спасали перессоренные ею друзья, ставшие врагами. С ней годами возились, ее спасая: я, Брюсов, сколькие прочие: Батюшков, Соловьев, Эллис, Петровский, Ходасевич, Муни, газетный деятель Я –; бедная, бедная, – ее спасти уже нельзя было; не спасатели ей были нужны, а хороший психиатр.
Уж спасали “Ренату” Брюсов с Белым, или губили, или спасали, сперва погубив, – не так важно. Она вполне успешно губила себя сама.
Возможно, как раз в общении с Ходасевичем Нина в меньшей степени проявляла патологические черты своей личности. В письмах к нему много томного самолюбования, кокетства, выспренности, истеричности – но все же не безумия. Вот характерный образец: “Целые дни дичаю и молчу. «По вечерам, по вечерам» приходят иногда люди, но я радуюсь только Одному. У меня душа трижды верная. С теми, другими, приходится говорить на иностранном языке. Трудно, утомительно и скучно. Мне все попадаются не те души, которых я жду. Есть весенние, я их нюхаю, как те цветочки на тоненьких ножках ‹…› И много других душ есть на свете, но меня не тешат контрасты, я ищу подобия. У нас с Вами есть какое-то печальное сходство” (письмо от 11 мая 1907).
В простоте, без томной экзальтации Нина Петровская не могла сказать ни слова. Даже передавая привет родителям корреспондента, она прибавляла: “Старость чту, как юность!” Но Ходасевич, уж конечно, не так много значил для Нины, чтобы стрелять в него из браунинга. Для нее он был одним из окружавших ее “пажей”, “мальчиков”, может быть, более верным и заботливым, чем остальные. При этом он время от времени оказывался жертвой приступов ее безумного раздражения, резких перемен настроения. “Владька” в письмах к общим знакомым именовался “предателем”, “хамом” “несчастной, нищей и отвратительной душой”, “отвратительной накипью литературы и жизни”. А через какое-то время нежно-дружеская переписка с ним как ни в чем не бывало возобновлялась.
В период “Золотого руна” и “Перевала” Ходасевич, Муни, Андрей Белый и Нина Петровская были постоянными спутниками в скитаниях по московским бульварам и кофейням. Белый так описывает эти прогулки:
Муни, клокастый, с густыми бровями, отчаянно впяливал широкополую шляпу, ломая поля, и запахивался в черный плащ, обвисающий, точно с коня гробовая попона, с громадною трубкой в зубах, с крючковатою палкой, способной и камень разбить, пятя вверх бородищу, нас вел на бульвар, как пастух свое стадо; порою он сметывал шляпу, став, как пораженный громами небесными; и, угрожая рукой небесам, он под небо бросал свои мрачные истины; все проходящие – вздрагивали, когда он извещал, например, что висящее небо над нами есть бездна, подобная гробу; в ней жизнь невозможна; просил он стихии скорей занавесить ее облаками и нас облить ливнем (прохожие радовались: ясен день).
Сам же молодой Ходасевич в описании Белого выглядел так: “Жалкий, зеленый, больной, с личиком трупика, с выражением зеленоглазой змеи, мне казался порою юнцом, убежавшим из склепа, где он познакомился уже с червем; вздев пенсне, расчесавши пробориком черные волосы, серый пиджак затянувши на гордую грудку, года удивлял нас уменьем кусать и себя и других, в этом качестве напоминая скорлупчатого скорпионика”. Ангелоподобный голубоглазый Белый, мрачный еврейский пророк в широкополой шляпе и черном плаще, “одержимая” женщина и зеленый “скорпионик”, похожий на вставшего из склепа мертвеца, – ну и компания!
Последующие события жизни Нины были таковы: в 1907 году ее брак с Соколовым был официально расторгнут. Измены супруги особо не волновали Грифа, они мирно, “как друзья”, жили в одной квартире, но потом Сергей Алексеевич влюбился в актрису Лидию Рындину (однофамилицу первой жены Ходасевича) и пожелал с ней обвенчаться. Дальше – пьянство, морфий, чахотка. В 1911 году Брюсов, после прощальной поездки в Лифляндию, которой Нина добивалась из последних сил, отправляет свою любовницу в Италию – лечиться. На вокзале ее провожают двое: Брюсов и Ходасевич. После отправления поезда между мужчинами состоялся серьезный и искренний разговор; по собственному признанию, Ходасевич “многое понял” и стал относиться к Брюсову теплее – что не помешало ему годы спустя в “Некрополе” с гротескными, отдающими Достоевским подробностями описать этот день.
Дальнейшее было еще ужаснее. Нина так и осталась в Италии – без друзей и без средств: “Она побиралась, просила милостыню, шила белье для солдат, писала сценарий для одной кинематографической актрисы, опять голодала. Пила. Порой доходила до очень глубоких степеней падения”.
В 1922 году несчастная женщина переехала в Берлин, ставший главным центром русской эмиграции. Оттуда пять лет спустя – в Париж. Жалкими заработками и подачками знакомых она содержала не только себя, но и сестру-калеку Надю. После ее смерти она покончила с собой. В последние годы жизни ей не раз приходилось снова встречаться с Ходасевичем.
Уже незадолго до своего конца в письме к одной из знакомых она призналась в страшной тайне: в молодости она получила вполне денежную, но чрезвычайно прозаическую профессию – зубного врача. Вернуться к этому занятию роковая женщина символистской Москвы уже не могла бы, но освоить ремесло зубного техника… Увы, и это, видимо, было недостижимой мечтой: Петровская давно стала тяжелой алкоголичкой и наркоманкой.
Одна эта история многое говорит о психологии людей 1900-х.