ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Расширения

Понятие моральной паники вызывает некоторое беспокойство, особенно в отношении ее моральности. Почему реакцию на феномен А обесценивают и принижают, описывая ее как «еще одну моральную панику», в то время как предположительно более значимый феномен Б игнорируется и вовсе не рассматривается в качестве потенциального носителя морального значения?

Это не только вполне законные вопросы, это проблемы. Подобно народным возражениям против теории стигматизации, социального конструктивизма и теории дискурса в целом, такие вопросы укрепляют саму позицию, которую пытаются атаковать. Они могут быть поставлены, только если отсутствие согласованности между действием (событием, состоянием, поведением) и реакцией верно понимается как нормальное и очевидное. Указание на сложность взаимосвязей между социальными объектами и их интерпретациями – вовсе не «критика»: в нем заключается вся суть изучения девиантного поведения и социального контроля. Некоторые тривиальные и безобидные формы нарушения правил действительно могут оказаться мухой, из которой сделали слона. И да, некоторые весьма серьезные, значительные и ужасные события – даже геноцид, политические убийства, зверства и массовые страдания – можно отрицать, игнорировать или обесценивать. Большинство гипотетических проблем располагается между этими двумя крайностями – вот почему именно там и требуется сравнительная социология моральной паники, которая проводит сопоставления в рамках одного общества и между обществами. Почему же в таком случае коэффициент X состояния Y порождает моральную панику в одной стране, но не в другой, при тех же условиях?

Значит, безусловно, необходимо более четко определить понятие. Комментаторы выделили различные элементы исходного определения.

1. Беспокойство (а не страх) по поводу потенциальной или воображаемой угрозы.

2. Враждебность – моральное негодование в отношении акторов (народных дьяволов), которые олицетворяют проблему, и ведомств (наивных социальных работников, пиарящихся политиков), на которых «в конечном счете» лежит вся ответственность (и которые сами, в свою очередь, могут стать народными дьяволами).

3. Консенсус – широко распространенное, но необязательно полное согласие по поводу того, что угроза существует, имеет вес и что «необходимо предпринять меры». Большинство элитных и влиятельных групп, особенно массмедиа, должны разделять этот консенсус.

4. Непропорциональность – преувеличение количества или тяжести случаев с точки зрения нанесенного ущерба, морального оскорбления и потенциального риска в случае игнорирования. Публичная обеспокоенность не прямо пропорциональна объективному ущербу.

5. Непредсказуемость – паника вспыхивает, как и затихает, внезапно и без предупреждения.

Я еще вернусь к этим элементам, особенно к двум последним. Но прежде рассмотрю ряд более сложных теорий, которые не были доступны тридцать лет назад.

1. Социальный конструктивизм

Книга «Народные дьяволы и моральная паника» опиралась на возникшую в 1960-х годах смесь теории стигматизации, культурной политики и критической социологии. Нынешним исследователям моральной паники не приходится прибегать к этому теоретическому гибриду. Они могут сразу перейти к литературе, посвященной социальному конструктивизму и выдвижению требований. Это хорошо разработанная модель изучения спорных требований, которые выдвигаются (жертвами, заинтересованными группами, общественными движениями, профессионалами и политиками) при конструировании новых категорий социальных проблем.

Типичные случаи охватывают вождение в нетрезвом виде, преступления на почве ненависти, преследование (сталкинг), проблемы окружающей среды, психиатрические категории, такие как посттравматическое стрессовое расстройство и различные зависимости, расстройства пищевого поведения и нарушения способности к обучению. Моральная инициатива складывается из многих различных направлений: из традиционных «незаинтересованных» сил (например, помогающих профессий), заинтересованных групп (например, фармацевтических компаний) и радужной коалиции мультикультурных групп и групп на основе идентичности, каждая из которых претендует на удовлетворение собственных нужд и прав. Риторика виктимности, жертв и виктимизации – общая нить этих новых форм выдвижения требований: вторичные жертвы, такие как «Матери против вождения в пьяном виде», борются за более суровое наказание виновных; участники кампаний за права животных выступают за криминализацию жестокости по отношению к бессловесным жертвам; предполагаемые жертвы, например, больные – ветераны войны в Персидском заливе, требуют официального признания их синдрома и последующей компенсации.

Конструирование социальных проблем всегда требует своего рода предприятия или инициативы. Однако оно не нуждается в моральной панике. Этот особый режим реагирования может усилить процесс конструирования (и затем быть им поглощенным). Или же никогда не достигнет этой точки, так и останется криком негодования.

«Но есть ли там хоть что-то?» У конструктивистов имеется целый ряд хорошо продуманных ответов на этот вопрос. В «сильной», или «строгой», версии есть конструкты и только конструкты; социолог – лишь один из тех, кто выдвигает утверждения; в «слабом», или «контекстуальном», конструктивизме социолог может (и должен) производить проверки на соответствие действительности (выявлять преувеличения) и в то же время показывать, как социально конструируются проблемы. Я бы также провел различие между шумными конструкциями, в которых возникает (обычно на ранних этапах) моральная паника, связанная с единичным сенсационным случаем, и тихими конструкциями, где утверждения выдвигают профессионалы, эксперты или бюрократы из организаций, не имеющих публичного или массмедийного освещения.

2. Исследования медиа и культуры

Когда в шестидесятые годы понятия вроде «моральной паники» и «амплификации девиантности» только возникли, они были симбиотически связаны с определенными допущениями относительно массмедиа. Важнейшие каузальные связи принимались как нечто само собой разумеющееся – в частности, что СМИ выступают основным источником знаний общественности о девиантности и социальных проблемах. В драмах моральной паники медиа выступают в любой из нижеперечисленных ролей, если не во всех трех сразу.

1. Установление повестки – отбор тех девиантных или относящихся к социальной проблематике событий, которые считаются достойными освещения в новостях, а затем использование более тонких фильтров для отбора событий, способных стать предметом моральной паники.

2. Трансляция образов – передача требований тех, кто их выдвигает, путем заострения или приглушения риторики моральной паники.

3. Нарушение молчания, выдвижение утверждений. Сегодня, по сравнению с тем, что было тридцать лет назад, сами медиа все чаще выдвигают утверждения. Разоблачения в СМИ – будь то рассказ The Guardian о коррупции в правительстве или заголовок The Sun «Хотели бы вы, чтобы вашим соседом оказался педофил?» – нацелены на одну и ту же моральную развязку: «Мы называем виновных».

За эти годы теория дискурса и дискурс-анализ получили существенное развитие. Теперь от меня требовался бы разбор речи брайтонских судей или редакционных статей из Hastings Observer как текстов или нарративов, чтобы проблематизировать их опосредованную репрезентацию установки дистанцированного другого по отношению к постулированному внешнему миру. Все это далеко от того, что я сам сейчас считаю слабейшим звеном книги: между моральной паникой и народными дьяволами. Весьма разумная критика простых моделей «стимул/реакция» и «следствия» едва ли хоть как-то коснулась шаткой идеи, согласно которой медиа амплифицируют девиантность. Речь идет о причинно-следственной связи не в конструктивистском смысле – как если бы моральная паника «вызывала» народных дьяволов, стигматизируя больше действий и людей, – а во вполне позитивистском, без кавычек. В этой психологии до сих пор используются такие понятия, как «запуск» (triggering off), «заражение» и «внушаемость». Позднейшие когнитивные модели гораздо более правдоподобны. Для тех, кто определяет, и для тех, кого определяют, сенсибилизация становится вопросом когнитивного фрейминга и моральных порогов. Вместо того чтобы искать стимул (медийное послание) и реакцию (поведение аудитории), мы ищем точки, в которых моральное сознание растет («расширение определения девиантности») или падает («сужение определения девиантности»).

За эти годы также существенно изменилось освещение преступлений, девиантности и социальных проблем в медиа. Одно из исследований, посвященных сообщениям о преступлениях в британских СМИ на протяжении последних пяти десятилетий, показало, что преступность все чаще изображается как реальная угроза не только для уязвимых жертв, но и для простых людей в повседневной жизни. С преступления, правонарушителя и уголовного судопроизводства внимание переключается на космологию, выстроенную вокруг жертвы. Если биография, мотивация и контекст преступников отходят на второй план, их легче демонизировать. Такой контраст между опасными хищниками и уязвимыми невинными жертвами позволяет медиа сконструировать то, что Райнер называет «виртуальным виджилантизмом». Мы видим это в новых реалиях «таблоидного правосудия» и в культуре жертв, поощряемой ток-шоу наподобие шоу Джерри Спрингера. Массмедиа продолжают разыгрывать эти дюркгеймианские церемонии установления границ. Но они стали отчаянными, бессвязными и замкнутыми на себе, самореферентными. Это происходит потому, что с конца 1960-х годов они идут вразрез с изменениями в медийной репрезентации преступности и правосудия: моральный облик полиции и других властей запятнан; говоря о преступности, мы имеем в виду уже не столько посягательство на священные и консенсуальные ценности, сколько прагматический вопрос об ущербе, который может быть причинен отдельным жертвам. В первую очередь преступность может быть представлена как часть более широкого дискурса о риске. Это означает, что нарративы моральной паники должны отстаивать «более сложный и хрупкий» социальный порядок, защищать культуру, не пользующуюся должным уважением.

3. Риск

Часть социального пространства, ранее занятая моральной паникой, заполнилась зачаточными социальными тревогами, неуверенностью и страхами, которые подпитывали специфические риски: рост новых «технотревог» (ядерный, химический, биологический, токсический и экологический риски), страх заболеть, паника по поводу продуктов питания, неуверенность в безопасности поездов и самолетов и страх перед международным терроризмом. «Общество риска» – по известной формулировке Бека – сочетает в себе порождение риска с продуманными уровнями управления рисками наряду со спорами о том, как осуществлять это управление. Конструирование риска относится не только к необработанным сведениям об опасных или неприятных вещах, но и к способам их оценки, классификации и реагирования на них. Усовершенствованные недавно методы прогнозирования риска (такие как актуарные таблицы, психологическое профилирование, оценка безопасности) сами по себе становятся объектами культурного анализа. Если при использовании этих методов мы приходим к различным выводам – «Прозак является безопасным лекарством», «Прозак является опасным лекарством», – дискурс переключает внимание на оценочные критерии или на авторитетность, надежность и достоверность источника, выдвигающего требования. Если отклониться от первоначальной «темы» еще дальше, переключение внимания приобретает моральную составляющую: теперь рассматриваются характер и моральная состоятельность тех, кто выдвигает требования. Имеют ли они право высказываться таким образом? Не является ли их экспертиза всего лишь еще одной разновидностью моральной инициативы?

Рассуждения о риске теперь вписываются в более широкую культуру незащищенности, виктимизации и страха. Как технический вопрос анализа рисков, так и культура разговоров о риске в широком смысле оказали влияние на область девиантности, преступности и социального контроля. Это со всей очевидностью демонстрируют меры по борьбе с преступностью, вроде ситуационного предупреждения преступлений, опирающиеся на модель риска и рациональности. «Новая пенология», основанная на предотвращении, рациональном выборе, благоприятных возможностях, актуарном моделировании и т. д., не полностью вобрала в себя современную идеологию борьбы с преступностью. Согласно одному мнению, эти новые методы управления и менеджмента до сих пор «прерываются» эпизодическими спазмами старой морали. Согласно другому, теоретики и менеджеры в сфере уголовной юстиции прибегают к риторике риска – в то время как общественность и массмедиа продолжают свои традиционные нравоучения. Ни одна из двух точек зрения не учитывает ни нынешние стилизованные (на грани самопародии) панические крики таблоидов, ни настоящий гнев, негодование, возмущение и страх толпы, колотящей по фургону с насильником у здания суда.

Глобальный масштаб общества риска, его повсеместное распространение и саморефлексивность создают новый фон для стандартной моральной паники. Восприятие повышенного риска вызывает у нас образы паники. В популистской же и электоральной риторике, когда речь идет о страхе перед преступностью, городской незащищенности и виктимизации, понятия риска и паники связываются естественным образом. Однако сфера политической морали обладает различительной способностью в достаточной степени, чтобы не превращать панику по поводу коровьего бешенства или ящура в моральную. Только если анализ риска будет восприниматься прежде всего как моральный, а не технический (пойти на риск – значит вести себя морально безответственно), различие исчезнет. Некоторые авторы утверждают, что это уже произошло. История ВИЧ и СПИДа показывает, как чисто органическая природа этого состояния морально конструируется и в дальнейшем приводит к изменению ценностных позиций в отношении сексуальности, тендера и социального контроля. Демография риска с самого начала приписывала моральное падение гомосексуалам и другим группам.

Отсюда еще не следует, что язык общества риска берет верх или должен взять верх над моральной программой. Публичные рассуждения о безнадзорности детей, сексуальном насилии или уличных ограблениях оказывают сильное сопротивление языку вероятностей. Умные статистические данные, согласно которым ваш риск стать жертвой очень низок, не более утешительны, чем сообщение медиков-эпидемиологов о том, что вы относитесь к категории людей с небольшой вероятностью заразиться болезнью, от которой уже страдаете.

Вместо того чтобы «применять» теорию риска к изучению моральной паники, целесообразнее было бы помнить, что большинство заявлений об относительном риске, безопасности или угрозе опирается на политическую мораль. Как изначально утверждала Дуглас, существенные разногласия по поводу «того, что рискованно, насколько рискованно и какие меры следует предпринять», с чисто объективной точки зрения, непреодолимы. Более того, восприятие и принятие риска тесно связаны с вопросом, кто и перед кем – как считается – несет ответственность за допущение опасности или причинение ущерба. Такое назначение виновных является неотъемлемой частью моральной паники.

См.: Cohen S. States of Denial: Knowing About Atrocities and Suffering. Cambridge: Polity, 2001.
См., например: Goode E., Ben-Yehuda N. Moral Panics: The Social Construction of Deviance. Oxford: Blackwell, 1994.
Список литературы см. на с. 345–350 наст. изд.
Reiner R. The Rise of Virtual Vigilantism: Crime Reporting Since World War II // Criminal Justice Matters. 2001. Vol. 43. No. 1. P. 4–5.
Fox R. L., Van Sichel R. Tabloid Justice: Criminal Justice in an Age of Media Frenzy. Boulder: L. Rienner Publishers, 2001.
Garland D. The Culture of Control. Oxford: Oxford University Press, 2001.
Unger S. Moral Panic versus the Risk Society: Implications of the Changing Sites of Social Anxiety // British Journal of Sociology. 2001. Vol. 52. No. 2. P. 271–292.
Основные публикации Мэри Дуглас на эту тему («Риски культура» и «Риск и вина») см. в монографии: Farndon R. Mary Douglas: An Intellectual Biography. L.: Routledge, 1999. P. 144–167.