ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Глава V. «История Англии»

Связь «Опытов» с «Историей Англии». – Начало работы. Взгляд Маколея на задачу историка. – Его писательская манера. – Материалы и путешествия. – Идея истории. – Критика недоброжелателей. – Заслуга Маколея как историка. – Мнение Бокля. – Маколей опять в парламенте. – Окончательное отречение от политики. – Внешность Маколея. – Красноречие. – Новые лавры и последние дни. – Заключение.

Большинство «Опытов» Маколея всегда тесно связано с историей. Каждое лицо из тех, которым он посвящал эти «Опыты», всегда является у него на фоне своей эпохи. Маколей никогда не погружался в тонкости чисто литературной критики – даже в работах, где представлялось для этого обширное поле. Наконец, сам выбор этих работ всегда был выбором историка, и потому «Опыты» Маколея представляли как бы отдельные главы одного и того же труда. Желание связать в одно целое разбросанные по этим монографиям эпизоды английской истории не замедлило явиться у писателя. Маколей носился с этим планом еще в 1841 году и постепенно собирал материалы. Как видно из письма Джеффрея, два года спустя план уже осуществлялся: Маколей читал Джеффрею отрывок из своей истории. Как только распространилась весть об этом, к историку отовсюду стали стекаться различные неизданные материалы, а сам он перечитывал целую массу уже напечатанного: старые газеты, брошюры и памфлеты. Для него история была не описанием битв, дипломатических переговоров, перемен правительства и придворных происшествий. Он справедливо видел здесь только одну сторону, некоторый исторический угол, видимую и окончательную форму почти неуловимых социальных перемен.

«Обстоятельства, – говорит он в статье „Об истории“, – которые имеют наибольшее влияние на счастье человечества: перемена в нравах и понятиях, переход общества от бедности к богатству, от невежества – к образованности, от дикого состояния – к гуманности, – все это по большей части суть революций, которые совершаются незаметно и без всякого шума. Они редко проявляются в том, что историки обыкновенно называют важными событиями. Они не производятся посредством армий и решений сенатов. Они не утверждаются трактатами, и следов их нельзя найти в архивах. Они совершаются в каждой школе, в каждом приходе, за десятью тысячами купеческих счетных столов, у десяти тысяч очагов. Верхнее течение общества не представляет верного критерия, при помощи которого мы могли бы судить о том, какое направление принимает нижнее течение его».

Работа историка должна состоять, по мнению Маколея, в умелом выборе характерных черт и группировке материала. Ему нет надобности изображать все с одинаковой подробностью. Одно он выдвигает вперед, другое заслоняет более важным, сообразуясь не с важностью лица, а с его историческим значением. Если этого требует дело, он показывает читателю двор не чаще, чем нацию. Он рисует картину эпохи так, что читатель невольно становится современником далекого прошлого. Маколей вполне оправдал на деле этот «рецепт» истории. Когда читаешь, например, описание смерти Карла II, те именно моменты, когда приближенные заняты мыслью о христианском долге умирающего, почти забываешь, что держишь в руках историю, основанную на документах, а не роман, рассчитанный на воображение читателя. В эти моменты Маколей столько же историк, сколько беллетрист и психолог. Он признавал этот способ вполне разумным и ссылался на пример классических писателей. «Произведения классических историков, – говорил он, – могут быть названы романами, основанными на фактах. Рассказ в них во всех главных основаниях несомненно верен, но бесчисленные мелочи, усиливающие интерес, – слова, телодвижения, взгляды – явно созданы воображением автора. Метод позднейших времен иной. Писатель сообщает рассказ более точный. Сомнительно, однако, точнее ли становятся от этого сведения читателя. Лучшие портреты – едва ли не те, в которых есть легкая примесь карикатуры, и мы не уверены, что лучшие истории – не те, в которых с толком употреблена доля прикрас. Кое-что теряется в точности, зато много выигрывается в эффекте. Мелкие штрихи забываются, но важные характерные черты запечатлеваются в уме навсегда».

Чтобы придать художественный элемент своей «Истории», Маколей предпринял несколько путешествий по Англии, Шотландии и Ирландии. Чтобы усилить свои впечатления и запас местных сведений, он обходил пешком целые графства, собирал предания и легенды, подмечал обычаи и воззрения, отголоски минувшего в настоящем. В Соммерсетшире, близ места сражения под Седмуром, где Монмут был разбит Яковом II, он провел несколько недель в скромной деревенской гостинице, изучая местность, и тут же написал этот эпизод «Истории».

В 1847 году работа уже кипела, а зимой следующего года появились в печати первые два тома «Истории». Корректуру издания держал Джеффрей, большой мастер ставить знаки препинания и тонкий знаток языка. Сам Маколей посвящал отделке произведения массу времени и терпения. По словам Теккерея, «он перечитывал двадцать книг, чтобы написать одну фразу, и ездил за двести миль, чтобы восстановить описание какой-нибудь местности». Тем не менее, когда настала пора передать свое произведение на суд читателей, Маколей не чужд был робости и, по собственному выражению, «вооружался философией на случай неудачи». Его опасения не оправдались – новый труд популярного писателя был встречен с восторгом, и в течение шести месяцев потребовалось пять изданий. Во всех уголках Британии, где только можно было найти просвещенного человека, «История Англии», живая и увлекательная в описаниях, ясная и тонкая в оценке событий, производила впечатление настоящего открытия. Какой-то манчестерский энтузиаст-читатель, ознакомившись с нею, решил непременно прочесть ее рабочим и действительно исполнил свое намерение, а его слушатели послали автору адрес – за книгу, «доступную пониманию даже рабочего люда».

Основной мотив исторического труда Маколея вполне определяется введением в «Историю»: «Я предполагаю, – говорит здесь Маколей, – написать историю Англии с восшествия на престол Якова II до времени, которое запечатлено в памяти доныне живущих людей. Я изложу ошибки, которые в несколько месяцев отвратили верных джентри и духовенство от дома Стюартов. Я прослежу ход той революции, которая окончила другую борьбу между нашими государями и их парламентами и связала воедино права народа с основанием права царствующей династии. Я расскажу, как новое устройство в течение многих смутных лет было успешно защищаемо от внешних и внутренних врагов, как при этом устройстве авторитет закона и безопасность собственности оказались совместными с неведомой дотоле свободой прений и частной деятельности, как из счастливого союза порядка со свободой возникло благоденствие, вровень которому летописи дел человеческих не представляли еще ни единого примера».

В этих строках вылился весь вигизм Маколея – свобода и порядок, благоденствие и безопасность собственности, немудрено поэтому, что истые тори встретили его «Историю» самыми жестокими нападками. Они говорили, что Маколей не сообщил ничего нового, а старое сделал баснословным, что он очень часто ошибается, баронета называет сквайром и приверженца тори вигом. Здесь было много справедливого, хотя внушенного отнюдь не любовью к истине, а потому одностороннего. В большей части своего труда Маколей действительно излагал факты уже известные, но он вовсе не задавался целью открывать Америку в исторической области, потому что Америка здесь была уже открыта, благодаря исследованиям Фокса, Галлама, Макинтоша, Юма и прочих. Однако этим, не говоря уже о мелких ошибках, отнюдь не уменьшалась высокая ценность его труда. Среди английских историков за ним навсегда упрочено славное и вполне самостоятельное место. Маколею принадлежит установление точного взгляда на прошлое Англии. Он отрешил англичан и тех, кто разделял их заблуждения, от навеянного романами сентиментального взгляда на Стюартов, от презрительного отношения к деятелям английской революции, в частности к Кромвелю. Он показал логикой и красноречием фактов, что утверждения Англии XIX века были прямым последствием борьбы несправедливо третируемых людей с несправедливо возвеличенными Стюартами, что английская свобода – и в общем, и в частностях – приобретена руками деятелей XVII века, и если приобретение стоило жертвы, то завоеватели свободы заслуживали благодарности и почтения. «Хотя я и осмеливаюсь иногда, – говорит Бокль по поводу „Истории Англии“, – расходиться во мнениях с Маколеем, но не могу удержаться, чтобы не выразить моего удивления его неутомимому прилежанию, мастерской ловкости, с какою он расположил свой материал, и возвышенной любви к свободе, которая оживляет все его сочинение. Эти свойства переживут всю клевету его поносителей, которые в деле знания и дарований недостойны развязать ремень у сапога того, на кого они так бессмысленно нападают».

Эдинбургские избиратели тоже оценили «Историю» Маколея. Под ее впечатлением они забыли прежние недоразумения с бывшим депутатом и опять избрали его своим представителем. Это пришлось на 1852 год. Маколей уже чувствовал утомление и первые припадки болезни и потому редко появлялся в парламенте. В 1856 году он совсем отказался от полномочий. Он проводил теперь большую часть времени в предместье Лондона Кингстоне, на собственной вилле Холли-Лодж. Ранние посетители его убежища могли встретить историка или в саду, или в рабочем кабинете, главное убранство которого составляли книги и портрет Джонсона. Маколей высоко ценил Джонсона как человека, и это весьма характерно для личности самого Маколея. «Доктора Джонсона, – говорил он, – мало знают иностранцы, но в наших глазах он стоит высоко. Мы смотрим на него не только как на знатока английского языка, но как на первого литератора, который твердо защищал независимость и достоинство своего звания против аристократии, богатства и невежества, переносил горечь нищеты и презрение толпы гордо и спокойно, боролся за свои мнения и не уступал сильным земли».

Маколей был среднего роста, довольно толст, крепкого сложения. Его манеры отличались простотой, вся фигура – привлекательностью, несмотря на несколько неуклюжую походку. Особенно красива была его голова с правильными и подвижными чертами лица, с высоким лбом и темно-голубыми глазами. Очарование усиливалось, когда Маколей говорил. Он был в этом отношении первым человеком в салонах Лондона. Обилие его речи было поразительно, он как будто писал в это время какой-нибудь из «Опытов» и засыпал слушателей подавляющей массой самых разнообразных сведений. Феноменальная память и начитанность, наконец, какое-то чисто болезненное стремление говорить делали Маколея неистощимым и подчас тяжелым рассказчиком. Об этом сохранилось много забавных рассказов, например следующий, принадлежащий Джеффрею. Дело было на обеде в ресторане. Обедали втроем: лорд Мунтигль, Джеффрей и Маколей. Разговор, как обычно, завел историк и, сколько ни пытались вставить слово его собеседники, говорил без умолку целых три часа. Измученные слушатели наконец уснули тут же за столом, а Маколей все-таки продолжал свой монолог. Эта слабость писателя всегда была предметом насмешек его знакомых, особенно Сиднея Смита, тоже салонного говоруна. Однажды оба causeur'a сошлись у Ромилли. Речь коснулась Данте. «Данте великий поэт, – сказал Смит, – но он просто школьник в искусстве изобретать казни. У него нет для этого ни воображения, ни знания человеческого сердца. Если бы мне пришлось взяться за дело, я показал бы вам, как надо устроить ад. Вот, например, для тебя, Маколей, я придумал бы наказание: я сделал бы тебя немым. Тебе постоянно трубили бы в уши разные бессмыслицы, перевирали бы все факты и цифры царствования королевы Анны, ругались бы в твоем присутствии над всеми либеральными мнениями, а ты не мог бы сказать в защиту их ни одного слова…» На закате дней историк сделался замкнутее и, по словам того же Смита, обнаруживал даже «некоторые проблески молчания». Обычная его рассеянность превратилась в это время в припадки глубокой меланхолии, и, как видно из его дневника, он начинал уже чувствовать, что не может больше работать.

С 1849 года Маколей был на вершине популярности. Жители Глазго поднесли ему диплом почетного гражданства, Лондонская королевская академия избрала его почетным профессором древней истории, а Эдинбургский философский институт – президентом. В 1857 году Маколей был возведен в звание пэра. Между тем здоровье его становилось все хуже и хуже. В мае следующего года он произнес в Кембридже последнюю речь в благодарность за титул «лорда высокого покровителя». «С нынешнего дня, – писал Маколей в своем дневнике 16 декабря 1859 года, – мне приходится отмечать наименее отрадные дни в моей жизни. Холод сильнее чем когда-либо останавливает обращение крови. Пульс бьется неправильно. Чувствую себя очень дурно. Упадок духа, слабость, стеснение сердца, неспособность ко всякой работе, требующей постоянного напряжения, приводит меня в отчаяние. Мне тяжело написать несколько строк». Через двенадцать дней Маколея посетил племянник Тревельян и, войдя в библиотеку, увидел его в кресле с опущенной на грудь головой и в каком-то оцепенении. На столе лежала новая книжка журнала, развернутая на романе Теккерея «Lovel the Widower». Испуганный этим зрелищем и молчанием дяди, племянник поспешил домой за родными, но, когда они прибыли, Маколей уже умер.

Его похоронили в Вестминстерском аббатстве, в отделении поэтов у подножия статуи Адиссона, которому историк посвятил один из лучших опытов, близ Шеридана и Джонсона. На могильном камне была сделана надпись, год и место рождения и смерти с краткой эпитафией: «Тело его покоится в мире, но имя не умрет никогда».

«Личности, – говорит о Маколее Писарев, – оживают под его пером и отдают полный отчет в своих поступках, в своих мыслях и побуждениях; перед глазами читателя происходит величавый процесс, в котором живой и умный англичанин, оратор и парламентский боец, является то обвинителем, то адвокатом выводимой личности, смотря по тому, куда влечет его голос совести и личного убеждения. Кроме описываемой и разбираемой исторической личности читатель видит перед собой образ критика, видит, как меняется выражение этого умного, подвижного лица, слышит в его интонации то сочувствие, то негодование, то иронию, то воодушевление, которые возбудили бы во всяком человеке те или другие явления жизни и человеческой личности». Именно во всяком человеке… Маколей всегда остается в толпе, в среде ее интересов, он никогда не забывает, что известное событие, известная личность принесли современникам или радость, или горе, или способствовали благоденствию Англии, или тормозили ее развитие. От всех человеческих поступков он требует пользы. Есть эта польза для общества и для отдельного человека – он сияет, он – адвокат этого дела, события, лица; нет – в таком случае не ищите более сурового и неумолимого прокурора. И таким Маколей оставался всегда – и как историк, и как критик, и как общественный деятель, иначе говоря, он всегда оставался последним.

Он был в этом отношении ярким представителем английской нации, чуждой преклонения пред туманными идеалами, более поэтичными, чем осуществимыми. Философия, литература, искусство, политика – возьмите какую угодно сферу человеческой деятельности – Маколей повсюду применяет свою мерку полезности. В нем в сильнейшей степени развито чувство прекрасного. Он никогда не бросил камнем в художественное создание человеческого гения, но все потому же: в его глазах прекрасное тоже полезно, потому что оно увеличивает сумму человеческого счастия… А философия? «Случись нам, – говорит Маколей, – делать выбор между первым башмачником и автором трех книг о гневе, мы выбрали бы башмачника. Пожалуй, рассердиться хуже, чем промокнуть. Но башмаки предохранили миллионы людей от сырости, а мы сомневаемся, удержал ли кого Сенека от гнева…» В Германии такие афоризмы способны поднять целую бурю, но в Англии они в порядке вещей. «В Англии, – говорит Тэн, – барометр называют еще и теперь философским инструментом, с философией в собственном смысле там никто не знаком. Там есть моралисты, психологи, но нет метафизиков; а если мы и встречаем такового – возьмем, например, мистера Гамильтона – то он всегда оказывается скептиком в метафизике. Он прочел немецких философов, для того чтобы их опровергнуть; он считает умозрительную философию нелепостью, созданной пустоголовыми людьми; он должен извиниться перед читателем за странность предмета, о котором говорит, когда старается объяснить некоторые умозаключения Гегеля».

Лишь одна часть философии всегда любезна сердцу Маколея. Это – мораль. Вот почему его биографии – скорее оценки. Он постоянно подсчитывает в них число и степень пороков и добродетелей и прерывает рассказ, чтобы обсудить, правилен или неправилен описываемый им поступок. «Если бы я осмелился, – говорит Тэн, – употребить, подобно Маколею, религиозные сравнения, то сказал бы, что его критика похожа на Страшный Суд, где разнообразие талантов, характеров, положений и должностей исчезает в оценке добродетели и порока, где не будет художников, а будут только праведники и грешники».

Святая святых Маколея – политическая свобода. Он любит ее из интереса, потому что она обеспечивает безопасность собственности и счастие каждого человека, наконец, из гордости, как патриот, потому что эту свободу защищал целый ряд лучших и честнейших деятелей отчизны. Ничто не способно возмутить его в такой степени, как вид насилия – и в прошлом, и в настоящем, и в Англии, и где угодно.

Как писатель, Маколей отличается, по выражению Тэна, «чрезвычайной основательностью ума». Его доказательства сильны и убедительны, все свидетельства взвешенны, а развитие мысли совершается прямо, не теряясь в отступлениях: «Цель его всегда перед глазами, он идет к ней самой верной и самой прямой дорогой». Кто бы ни читал его – он для всех понятен. Он начинает так просто, что читатель как будто беседует с человеком своего круга, а между тем, незаметно для себя, поднимается до обсуждения таких вопросов, на которые никогда бы не отважился самостоятельно, и с такой ясностью и силой логики, на которую нигде не мог бы рассчитывать. «Читая Маколея, – говорит Тэн, – чувствуешь себя непринужденным, чувствуешь, что создан, чтобы понимать, досадуешь, что долго принимал сумерки за день, радуешься, видя эту льющую волной обильную ясность, точность стиля, антитезы мысли, симметричность построения, искусное сопоставление пунктов, энергические выводы, правильное течение мысли. Нет ни одной мысли, ни одной фразы в его сочинениях, в которой не проявлялись бы в полном блеске талант и потребность объяснения, составляющие свойства оратора».