ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

6. Йес

Я спала в эту ночь ужасно, скорее, не спала, а ждала утра. Но, как бывает в конце такой ночи, крепко уснула часам к восьми, когда стало чуть светлеть небо. Маша всю ночь мирно сопела и проснулась первой. Она тихо возилась, пока я мучительно просыпалась, цепляясь сквозь сон за родные охи, кряхтение и мурлыканье моей дочурки.

С самого раннего младенчества Маша давала мне поспать, даже когда была совсем крохотная и беспомощная, чем приводила меня в приятное замешательство, а знакомых мам и пап – в полное недоумение. Я по привычке объясняла это ее чудесное свойство вездесущим законом разлива в личной жизни явный недолив, зато с Машей… – чтобы не сглазить – скажем так: чуть получше нормы. Пока Маша не взяла и не учудила вот это. Последняя мысль отрезвила меня окончательно, и я спустила ноги на теплый исландский ковер.

Я приготовила завтрак из того, что предусмотрительно побросала дома в сумку. Мне совсем не хотелось скрестись по сусекам у Соломатькинои жены.

Маша быстро съела слоеный пирожок с яблоком и корицей и, явно голодная, покорно ковыряла остатки быстро остывшей растворимой каши.

– Мам, а он ушел к другой, да?

Я не знала, сколько правды можно говорить ей. И по возрасту, и потому, что она привыкла, что ее мама – умная, независимая и вполне самодостаточная женщина. И вот, оказывается, от нее можно было уйти к другой. Мне не хотелось подталкивать ее к напрашивающейся мысли – ушел-то он уже от нас двоих. Кроме того, я не знала, как Маша отреагирует на то, что лично я проиграла другой женщине. Причем сама точно не понимая, по каким параметрам. Я никогда особенно и не старалась вдаваться в это. Сначала было слишком больно, а потом неинтересно. Знала только, что она чуть старше меня или ровесница, может быть, красивее, в любом случае – благополучнее.

Мне еще года два после того как мы окончательно расстались, становилось тревожно, когда я слышала его фамилию от знакомых. Я прислушивалась к новостям в его жизни, а потом перестала.

Я посмотрела на серьезную Машу, ведущую со мной взрослый разговор о любви и жизни:

– Ушел.

– Не хочешь говорить?

Маш, сейчас надо не обсуждать наше прошлое и твоего отца, этого непонятного мне человека Соломатьку, а думать, как выбираться из весьма двусмысленной ситуации.

– Не Соломатьку, а Соломатька, – поправила меня Маша и отошла к окну, встав ко мне спиной.

Мы помолчали. Я пила кофе, не ощущая вкуса, и мысленно напоминала себе, что запретами не удовлетворишь вполне законное любопытство, . а только создашь тайну там, где ее на самом деле нет. Что же касается выбираться… Я вздохнула. Сейчас выпьем кофе и пойдем отпустим его – решила я.

– Маш, – позвала я дочку, так и стоящую у окна. – И что ты хотела спросить?

– Так почему вы все-таки расстались? – Ее по-прежнему интересовали глобальные проблемы, как и во время нашей первой беседы в день ее пятнадцатилетия о моем несостоявшемся браке с Соломатьком.

– Мне легче сказать, почему мы сошлись когда-то, чем почему мы не стали жить вместе.

– Почему, почему? – Маша загорелась, явно ожидая получить ответы сразу на все свои вопросы.

– Потому что мы любили друг друга.

– А не стали жить вместе, потому что разлюбили? – Маша подошла и села напротив меня.

– Если честно, то не совсем так. Про Соломатька вообще трудно точно что-то сказать, а что касается меня… – я замялась.

«Комбат-батяня, батяня-комбат…» – задумчиво пропела Маша из внеклассного репертуара, постукивая ребром ладони по краю стола, скорей всего трогательно стараясь разрядить обстановку. Что-то она в своей голове, значит, про меня надумала уже, успела. Про мои чувства…

Но я-то замялась, потому что не знала, не покажется ли Маше унизительной такая подробность, что еще долго после того, как Соломатько и думать обо мне забыл, я продолжала его любить. Тем не менее я ей об этом рассказала. На Машу это произвело огромное впечатление. Выслушав в более подробном изложении историю моей любви к Соломатьку, она пригорюнилась.

– Давай, Машуня, отпускать отца твоего, – осторожно начала я. – Шутки шутками…

– Это не шутки, мама! – повысила голос Маша, и на щеке ее выступил отчаянный румянец. – Это,,. Ты не поняла, что ли? Мама!

Я отдавала себе отчет, что действительно еще не поняла, чего же хочет Маша, и поэтому решила повременить с решительными действиями.

– Хорошо, тогда пойдем все-таки его покормим, – сказала я.

– Сырым мясом его надо кормить! Пусть жрет!.. – Маша в запале свалила вазочку с сухоцветом со стола и немножко успокоилась.

Я собрала с пола сухие веточки с блеклыми фиолетовыми соцветиями и примирительно продолжила:

– Давай ему тогда хотя бы семечек отнесем, а? Заодно посмотрим, как там и что…

– Какие еще семечки? – Маша, естественно, так просто сдаваться не хотела.

– А вот тут смотри, целый мешочек.

Маша покривилась.

– Маш, раз уж есть не положено… Он их всегда любил, вместо сигарет. Он ведь так и не курит?

Она помотала головой:

– Ничего вообще ему не надо. Так скорей раскаяние проснется. Да и потом – там же холодильник… Наверняка же в нем не только селедочка была… И воды полно, и чайник электрический… Зря ты так беспокоишься о горячей и здоровой пище…

– Машунь… а как ты думаешь… мне эта мысль все спать сегодня не давала… Он там, в бане, до туалета допрыгает как-нибудь?

Маша в некоторой растерянности быстро взглянула на меня, а потом пожала плечами:

– Мне это неинтересно.

– Маша! Ну что за детство! Жестокое и глупое причем! Пойдем скорее…

– Да допрыгает, мам! Что ты так о нем беспокоишься? Если бы я знала… как все у вас… Не волнуйся, он же сам затягивал узел на ногах, значит, сразу и распутал, как мы ушли… И до туалета дошел, не переживай. Ну надо же…

Я посмотрела на разволновавшуюся Машу:

– Ты ведь пошутила насчет выкупа? Ты похитила его в воспитательных целях?

Она еще сильнее вспыхнула:

– Ничего подобного! Просто пусть пожалеет, что бросил тебя!

– Если ему придется выложить такую сумму, то он точно пожалеет! – Я прикусила язык, но было поздно.

Маша свернулась личинкой и привычно спряталась в ракушку, откуда ее можно вытаскивать несколько дней. Маша будет очень контактна, социальна, весела. И абсолютно недоступна для настоящего общения. Это – наследственность. Дурная, непреодолимая наследственность.

Вот права я была столько лет или не права, что ничего ей не говорила – ни целиком, ни по частям? Ведь после достаточно свободного изложения истории нашей любви и расставания Маша, судя по всему, временно потеряла ощущение реальности. Еще бы – разрушился целый пласт семейной и ее собственной мифологии. А если б Маша знала правду поточнее, она, наверно, не сырым мясом предложила покормить папу, а гвоздей бы насыпала и заставила Соломатька съесть. Соломатька… Или меня.

Хотя я-то, по взрослому разумению, понимаю – ну разве кто-то виноват, что разлюбил, а другой продолжал любить? Когда я дохожу до этого места в воспоминаниях, моя мама, Машина бабушка, повторяет:

– Как там он тебе написал в единственном за всю жизнь письме: «Мы были уже на излете отношений…» Романтик хренов! Зачем же он на этом своем излете Машу нашу делал?

– А с другой стороны, что бы мы с тобой делали без нее? – вздыхая, парирую я. И на этом наша обычная беседа о моих чувствах к Йесу, как его звали в молодости, иссякает,

Его звали так почти все. Некоторые даже не догадывались, что это инициалы, сокращение от имени – Игорь Евлампиевич Соломатько. И уж почти никто не знал, что он сам его придумал и очень гордился, видя в этом слове психологический знак своей личности.

Он – человек-позитив. Человек-«да». Он принимает и постигает весь мир, и мир принимает его, непостижимого. Как странно, что ни имя, ни имидж никоим образом не соответствовали сути Йеса. Какой там – «yes»! Шутящий и прячущийся в своих шутках от всех и всего, от правды, от боли, от необходимости принимать решение, искрометный клубок противоречий – вот каким был Игорь Йес. Но прозвище так прилипло к нему, что некоторые даже думали, что это его фамилия. Мало ли чудных фамилий, например у народов Крайнего Севера. И мало ли чухонской или бурятской крови у коренных москвичей.

Но по сути мне ответить Маше было нечего. Я прекрасно помню, как Соломатько зачинал Машу, и, если честно, – да, у меня было тогда подозрение, что он меня не так сильно любит, как я его. Но мне оно, подозрение это, не очень мешало, поскольку преследовало меня почти с первого дня наших отношений. А я преследовала Соломатька требованием честно ответить: «Любишь или не любишь?!»

Йес всегда ловко отпирался, отвирался, отсмеивался на эту тему, как, собственно, и на любую другую. И как-то так выходило само собой, что – естественно, любит. Такое оставалось ощущение от наших разговоров, в которых Соломатько либо нес остроумную ахинею, либо молчал. Но вот что правда, то правда – не клялся, и обещаний не давал, и вечной любви не обещал, и ничего вообще никогда не обещал. Максимум, что можно было из него вытянуть, – это смутные намеки на совместную жизнь. Причем не обязательно под одной крышей, а так, вообще, гипотетически, во времени.

– Пойдем посмотрим, что он там делает, – вовремя прервала Маша мои грустные размышления и поскребла пальцем мое плечо. – А, мам?

***

Когда-то в юности Йес был очень артистичен, участвовал в самодеятельности, даже получал премии на районных конкурсах самодеятельной песни за исполнение трогательных песенок о мужественных геологах и полярных летчиках. И вот сейчас он сидел на полу, игнорируя все нормальные сидячие места, в классической позе узника-страдальца, накинув на плечи свое короткое пальтишко. Обхватив голову обеими руками, он покачивался и негромко стонал. Может, он видел, как мы шли по двору?

– Соломатько, ты как себя чувствуешь? – проговорила Маша, чуть приоткрыв дверь.

Дверь с нашей стороны, то есть со стороны улицы, была закрыта на цепочку – нововведение Маши, она трудилась над этим целый час. «Чтобы разговаривать можно было, если что», – коротко ответила она на все мои негодующие возражения о заведомой глупости такого занятия. Маша ковыряла тяжелую дубовую дверь под охи и уговоры Соломатько, который объяснял, что нехорошо так поступать с отцом и с дорогушей дверью.

– А, Соломатько? Ты жив там еще? – снова позвала его Маша.

– Доченька, не называй меня так, – попросил живой и не сонный, несмотря на раннее утро, Соломатько, и мне показалось, что в его глазах блеснули слезы. Даже думаю, что настоящие, судя по покрасневшему носу.

У меня защемило сердце. Он так постарел за пятнадцать лет… Естественно, не помолодел же! Я одернула себя и подумала о том, что зря я в свое время не успела или не решилась объяснить Соломатьку, что умная жена одевает своего мужа так, чтобы он не нравился никому, в первую очередь ей самой. Вот и сейчас Соломатько был одет, бедный, так, что незнакомая девушка заговорить с ним могла бы только уж по очень большой нужде.

Серое пальто в облипку, на манер «шинелки» до колен, очень модное в позапрошлом году, пошло бы молодой высокой женщине с хорошей фигурой. А вот не очень высокому, полнеющему Соломатьку… Лыжный белый свитер с пухлыми косичками, синие ботиночки с дырочками по бокам, для проветривания, – изящные ботиночки, любовно начищенные матовым кремом… Да, трудно мне было объяснить Маше, что же привлекло меня в ее папе пятнадцать лет назад. Ну разве что пальто этого у него еще не было. И заботливой жены Татьяны тоже.

***

Когда-то много лет назад, когда я еще гуляла с коляской и кормила Машу своим молоком, я увидела бездомную собаку с отвисшими сосками, которая копалась в куче мусора. Пока я медленно шла мимо, она упорно рыла бумажные пакеты, разгребая пустые пластиковые бутылки, ошметки еды и наконец что-то все-таки нашла, быстро и жадно заглотила и с недоеденным куском в зубах вприпрыжку потрусила прочь. Она бежала так, как бегут обычно домашние собаки, завидев любимого хозяина. Бездомная собака бежала к своим щенкам, чтобы накормить их молоком.

У меня почему-то страшно защемило сердце от этой сцены. Я в тот момент могла как никто понять эту собаку – как же ей было необходимо что-то съесть для того, чтобы кормить детей. И поскорей мчаться к ним, беспомощным, требовательным, нетерпеливым.

Почему именно сейчас, по какой необъяснимой ассоциации, глядя на тоскующего или придуривающегося в углу Соломатька, я вспомнила тот давнишний эпизод? Может быть, потому, что все эти годы часто думала, что, встретив его, скажу ему только одну вещь: «Ты ничего не знаешь о жизни. Ты ничего не знаешь о любви. Ты ничего не знаешь о детях. Что ты тогда знаешь?»

Но, может быть, просто обида затмевала мне разум? Может быть, Соломатько все это знал и знает? Он обычный человек, а не роковой герой, приподнятый над суетой моим собственным воображением. И на самом деле он знает, как просыпаются только что с таким трудом уснувшие дети и больше не хотят спать, и как у них то растут, то выпадают зубки, то растут потом вкривь и вкось, как эти детки страшно дерутся и кусаются в детском саду, как болеют временами без остановки и падают головой вниз прямо у тебя на глазах, как вдруг перестают слушаться и начинают врать… Как выбирают не тех друзей, доверяя им все свои сокровенные тайны… И как они видят в тебе то, чего у тебя никогда и в помине не было, чтобы однажды бесповоротно разочароваться и никогда не простить тебе этого обмана…

Может, он знает и это, и многое другое? Только в его знании нет одного – нет меня и Маши. И нашего с ней мира.

***

Мы удостоверились, что Соломатько жив, здоров, убегать не собирается, отнесли-таки ему горячего кофе с бутербродами и вернулись обратно на веранду. Мне там больше нравилось, потому что идти внутрь дома мне не хотелось категорически. И вообще, меня чем дальше, тем больше раздражал чужой быт и мое в нем присутствие в качестве… лучше не определять – в каком именно.

– По-моему, надо его отпустить и ехать домой, – начала я уже раз в пятый, понимая, что Машу надо убедить, а не силой уволакивать отсюда.

– Так что – все напрасно? – вскинула на меня глаза Маша. – Ты это хочешь сказать? Расписаться в собственной слабости и глупости?

Я лишь покачала головой, услышав свое собственное любимое выражение. Как же прочно Маша его усвоила! А ведь вовсе не надо девочке бояться быть слабой и не самой умной, если только она не собирается прожить всю жизнь одна…

– Мам, на передачу ты все равно не успеешь… не успела бы. Ты позвонила на работу?

– Кстати. Может, ты позвонишь и скажешь, что пошутила?

Маша пододвинула ко мне мой же мобильный, отключенный со вчерашнего дня. Я сама на всякий случай отключила его перед сном – не хватало еще, чтобы позвонила какая-нибудь подружка или моя мама (кстати, надо ей срочно звонить и что-то врать…) или с работы стали бы уточнять, как себя чувствует бедная Маша…

– Звони, мам. Скажи, что я чувствую себя средне.

– Маша, я разберусь.

Я включила телефон и тут же посыпались отложенные сообщения. Моя мама: «Позвони!» «Позвони срочно!» «Немедленно позвони!» Понятно… Подружки не звонили и писем не писали, а вот с работы… Я даже в сердцах выключила телефон. Но тут же включила его снова. Ужас, ужас! Надо сосредоточиться и подумать, что сказать. Не хватало еще работу потерять из-за всей этой истории. Правда, у нас и так должны были быть рождественские каникулы, если не считать сегодняшней передачи… Хорошо еще, гости не очень важные – пара актрис не самых знаменитых и одна художница феминистического толка, которой отводилась роль зачинщицы драки.

По замыслу наших сценаристов она обязательно должна была взвиться до потолка от моего первого вопроса: «Как вы считаете, не стоит ли вообще запретить женщинам брать в руки кисти и краски? Пусть стоят у плиты, вытирают попы и носы детишкам и смиренно ждут указаний от умных и талантливых мужей, всеми силами стараясь им угодить и понравиться?»

Я взглянула на Машу – вряд ли она могла отдавать себе отчет, к чему могла привести вся ее затея… Мыслимое ли дело – сорвать передачу, которую двадцать пять человек готовили неделю и как минимум двадцать пять тысяч ждали! Половина одиннадцатого… А эфир – в одиннадцать двадцать… Нет, не успеть никак Я взяла телефон и вышла с террасы в прихожую. По-прежнему считаю, что врать при детях – лучший способ научить их врать самих. Ну вот, я не врала при Маше (если не считать истории с ее отцом – но она-то этого не знала, вроде как..) – и что? Она так легко и ловко провернула все это мероприятие, по крайней мере самую опасную его часть… Я заглянула на веранду:

– Так что у тебя? Сотрясение мозга?

– Ага, – вздохнула Маша, несчастными глазами глядя на меня. Кажется, она начала понимать, что затея ее оказалась не такой уж безобидной.

Я позвонила директору нашей передачи и, тяжело вздыхая, держа при этом на свободной руке пальцы крестом (ненавижу врать про здоровье – обязательно что-нибудь приключится, стоит только соврать), рассказала, стараясь не вдаваться в подробности, как так вышло, что я не пришла и не позвонила. Директор, зная меня как неисправимую трезвенницу и честную труженицу, вроде бы поверил, посочувствовал и спросил, в какой больнице Маша… Тут я быстро отключилась и написала ему сообщение: «Просят выключить телефон, не разрешают пользоваться на территории больницы. На днях обещают выписать».

Всю свою жизнь от вранья испытываю невероятно гадливое чувство – словно я испачкалась в собачьих какашках, причем не только ботинками, а вся целиком. Я вошла на террасу с твердым намерением так и сказать Маше.

– Мам, у тебя такой вид, как будто тебя накормили чем-то отвратительным, – и без моих слов прокомментировала Маша, пододвигая при этом к себе печенье и сахарницу.

– Маша!

– Я поняла, мам. Врать очень плохо. Тебя не выгонят с работы?

– Не знаю. Если посадят сейчас секретаря обзванивать больницы и выяснят, что ни в одной тебя нет, – выгонят обязательно.

– Меня поместили в Частную клинику, где пациенты на всякий случай лежат под чужими фамилиями.

– О господи, Маша… Где же ты научилась так ловко и быстро врать, малышка моя? – Я вздохнула.

Маша тоже вздохнула:

– Не знаю, мам. Наверно, у меня сильнее чувство самосохранения, чем у тебя.

– Надо хотя бы бабушке позвонить, сказать, что мы живы и здоровы.

– Я догадалась позвонить, пока ты выходила, – кивнула Маша. – И я не сказала ей, что у меня сотрясение мозга, не переживай. Сказала, что плохая связь, и еще, чтобы она ни с кем о нас не разговаривала, что так надо.

– Она успокоилась?

– Вроде бы…

Маша поудобнее устроилась в кресле и серьезно посмотрела на меня. Я поняла, что сейчас ее волнует что-то гораздо более глобальное, чем наше алиби или бабушкины нервные вопросы. И я оказалась права.

– Мам, а ты веришь в любовь? – спросила Маша, выключая и свой телефон тоже.

– Подходящее место и время для подобных разговоров.

– Не увиливай, пожалуйста. А что нам с тобой здесь еще делать?

– А что делают герои боевиков, у которых ты опыта набиралась?

– В карты режутся, или пьют, или тренируются в стрельбе. Или – вот, точно, это тебе понравится больше – заложников пытают.

Я покачала головой:

– Какой толк его пытать? Ты ж сама сказала, что все деньги у него в Цюрихе или где там еще.

Маша засмеялась:

– Вот видишь. Так что лучше про любовь.

Я смотрела на нее и думала – как же я скажу ей, что с годами любовь перестала казаться мне ценностью? По крайней мере высшей, какой казалась по юности? Считая этот вопрос практически невозможным для обсуждения с Машей, у которой все еще впереди, я завела разговор издалека:

– Понимаешь, Маша, мужчина, да и вообще просто человек, должен чего-то хотеть и добиваться этого.

– При чем тут это? Я тебя о другом спрашиваю.

– Подожди. Ну вот, а я не давала возможности твоему отцу чего-то хотеть. Потому что я предоставляла ему сразу все, чего он желал. Ему нечего было хотеть, ему стало скучно.

– Вот парадокс, правда, мам? – вздохнула Маша довольно равнодушно.

А я в очередной раз подумала: имею ли я право делиться с дочкой опытом своих разочарований, ведь ей еще предстоит самой и разочаровываться, и очаровываться. «Пусть лучше делом занимается!» – ворчливо подсказал мне мой почти сорокалетний внутренний голос, но в данном случае я попросила его заткнуться.

– Мам, а что, нельзя сделать так, чтобы прожить вместе много лет?

– Ну почему… Бывают же счастливые браки, счастливые семьи. А насчет того, что хорошее дело браком не назовешь, – явно пошутил кто-то, очень сильно обиженный.

Я подумала, что, наверно, рано рассказывать ей правду. Что это сама природа, в лице нашего таинственного и непостижимого Создателя, распорядилась – во имя сохранения и приумножения рода человеческого, – чтобы мужчина носился всю жизнь со своим ведерком, расплескивая его то здесь, то там. Чтобы было больше вариантов, чтобы мы были разные, чтобы нас было много, страдающих и мечтающих белковых организмов, производящих за всю жизнь в среднем двух себе подобных.

К тому же… Дело ведь не только в «ведерке», заставляющем мужчину изменять однажды найденный маршрут и постоянно крутить головой в поисках нового и волнующего. Я вот про себя точно знаю: если бы я не надоела Машиному отцу, он бы скорее всего надоел мне. Я не уверена, что стала бы долго терпеть Соломатькины выкрутасы, резкие смены настроения, хандру, увлечения другими девушками, если бы он был рядом.

А кто на самом деле знает, на какие только компромиссы не пришлось пойти тем счастливым парам, которые прожили двадцать-тридцать лет вместе? Сколько раз они предавали, изменяли? «Ни разу!» – тут же скажет мне чья-то верная жена. Но скажет ведь только за себя. А за то ведерко, что по документам принадлежит навеки ей одной, она все равно поклясться не сможет.

Или как, например, объяснить Маше, что нельзя любить мужчину больше, чем самое себя, и что в любви всегда один отдает, а второй берет. Кстати, кем лучше быть – первым или вторым, я лично так и не поняла.

И, наверно, надо разделить знание о продуманности и взвешенности поступков и об искренности в любви. То есть в один день рассказать, что для сохранения целостности головы нельзя нестись на крыльях любви очертя эту самую голову – можно разбить и ее, и собственную жизнь, как минимум. А в другой день объяснить, что если все продумывать, просчитывать, взвешивать, то никогда не узнаешь разницы между занятиями в тренажерном зале и близостью с мужчиной.

А может, лучше совсем ничего не говорить, чтобы росла моя Маша, как трава, и сама выбирала, где и когда разбивать голову, и чью, собственно?..

Вообще-то насчет искренности и откровенности в отношениях с мужчинами я бы и хотела рассказать дочке одну поучительную историю – да не могу она все-таки мала еще. К тому же я всегда трусливо надеюсь, что с подобными историями Машу ознакомит кто-нибудь другой.

А история такова. Один из первых мужей моей лучшей подружки Ляльки, Гаврюша, понравился ей своей наивностью и простотой, показавшейся Ляле искренностью и неиспорченностью. Уже на свадьбе он подвел Лялю: выпив лишнего и рыдая, рассказал всем интересующимся, как и за что била его в детстве злая мама, а затем первая жена. Перебравшись жить к Ляле, Гаврюша ежедневно за завтраком пытался обсуждать проблемы своего пищеварения. Лялька, как могла, отсмеивалась и останавливала его откровенности. Но когда молодой муж, укладываясь спать, стал регулярно махать одеялом, чтобы проветрить уютное гнездышко, трогательно сообщая Ляльке: «Ой, я пукнул…» и ожидая, что она умилится, подружка моя поняла, что, вероятно, ошиблась в своем выборе. И все-таки месяца два после свадьбы она терпела, потому что была влюблена. Когда же острота чувств прошла, она попросила Гаврюшу делать это в отдельных, специально отведенных местах.

Гаврюша не обиделся, лишь объяснил ей: «Понимаешь, Ляля, я хочу, чтобы мы знали друг о друге все. Ты же мне теперь родной человек, правда? А с родным человеком надо быть во всем искренним, запомни!» Гаврюша, который ничего в жизни не умел, кроме как тщательно пережевывать пищу с закрытым ртом, был изгнан с хохотом жестокой Лялькой через четыре месяца после свадьбы. Сама же она, отдохнув пару неделек, влюбилась в известного адвоката, человека обаятельного, но сдержанного и закрытого.

Так что мне сказать Маше насчет искренности с мужчинами? «Маша, вот смотри. Я во всем следовала велению сердца, и в результате воспитываю тебя одна. Но зато я смело могу сказать, что была когда-то по-настоящему счастлива в любви». Пустые и ничего не значащие слова. А вот наша тетя Ляля, к примеру, говорит: «Чтобы мужья не изменяли, их надо менять хотя бы раз в пять лет». И она при этом тоже искренна, следует велению сердца, была счастлива в любви, и не раз.

К тому же с появлением Маши я узнала, что та бесконечная любовь, которую я испытывала когда-то к ее папаше, считая пределом своих возможностей на эту тему, на самом деле не предел. Только там – в перечеркнутой жизни с ее отцом – я чаще всего хотела умереть от любви.

В новой жизни с крохотной Машей мое сердце тоже разрывалось от любви и нежности, но я хотела – жить! Первые годы после ее рождения, уложив ее спать, я часто проваливалась в тревожный и чуткий сон вслед за ней, а потом просыпалась и все думала о том, как глупо, как необъяснимо коротка жизнь. И как она прекрасна и бесценна. Потому что в ней есть Маша.

Я хотела жить и быть здоровой, полной сил, потому что я была нужна моей маленькой дочке с ее светлым нравом, веселыми шоколадными глазками и золотистыми волосиками, которые пахли молочком и медом. И все самое лучшее было еще впереди. Что, кстати, оказалось правдой.

Конечно, мой опыт спорен и однобок. Ведь сколько найдется счастливых или, как бы сказала Лялька, удовлетворенных женщин, которые счастливы как раз тем, что сумели как-то обойтись без сильных чувств и никогда ни о ком не страдали. А значит, так безумно и не любили. Ну и что? А зачем любить – вот так? С прогулками по парапету моста в моменты отчаяния, со всеми прочими экстремальными атрибутами сумасшедшей любви? Теперь уже я очень сомневаюсь, что такая любовь и есть наивысшее счастье – забыв себя, потеряться в любви на год-другой, а потом всю жизнь вспоминать об этом и еще гордиться своей исключительностью: «Вот, я любила, а вы все – нет!»

Все-таки, наверно, к сорока годам, по секрету от Маши, я примкну к удовлетворенным, а ей скажу: счастье как раз в том, чтобы никогда не реветь ночами в пустой квартире, никогда не потерять ощущение ценности своей коротенькой жизни, никогда не замкнуться в глухом одиночестве собственного страдания и не прийти к выводу о ненужности любви вообще. Особенно большой любви, с полной потерей головы. Любви, от которой родилась моя Маша.