ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Белое детство

Девочка обнимала за шею отца и так горько плакала, что вызывала сочувствие всех пассажиров вагона. Мать сидела рядом и тихо успокаивала ее. Ей было года три, и она беспрестанно повторяла одни и те же слова: «Мамочка и папочка, не отдавайте меня чужим тетям! Я буду очень-очень вас слушаться! Не отдавайте меня, я люблю вас.». У отца по щекам текли слезы, и он не мог сказать ни слова, только еще крепче прижимал к себе дочку. Это была я. Даже сейчас, по прошествии многих лет эта картина разрывает мне душу. А тогда …

Меня привезли в большое казенное здание. Маме дали детское белье белого цвета, она отдала тётям какие-то бумаги и стала меня переодевать. Одежда была чужой и холодной. Чувствуя, что сейчас произойдёт что-то страшное, я вцепилась в маму. Изо всех сил обняла её за шею и умоляла уехать обратно домой. С силой меня оторвали от родного человека. Чужая тётя в холодном белом халате взяла меня на руки и унесла за стеклянную дверь. А я смотрела только туда, где остались родные мне люди. Мне казалось, что всё это сейчас кончится, что откроется, ставшая враждебной для меня дверь, и я снова буду в объятиях моих милых родителей. А они, бедные, смотрели на меня сквозь застеклённый барьер и оба рыдали. Но тут тётя махнула им рукой, давая знак, чтобы они ушли. А мы оказались в большом помещении. В комнате было много железных коек с бортиками, которые стояли в два ряда. В одном углу находился большой черный рояль. У стены стоял шкаф с игрушками и около него стол. Все было белым. Белые стены, потолок, белые шторы на окнах, белые кровати, чужие тети и дяди в белых халатах и шапочках. Только рояль выделялся черным пятном на этой белизне. Комнату называли палатой.

Меня положили в свободную кроватку и сказали, что с этого времени мне нельзя вставать. Нельзя было не только ходить, но даже сидеть, даже поворачиваться на бок. Я ничего не понимала. Почему меня здесь оставили папа и мама. Почему мне нельзя ходить, когда я не могла усидеть на одном месте ни минуты, почему меня окружает все чужое?

Мое бедное сердечко разрывалось на части, душа моя рыдала от горя. Все мое существо вдруг обратилось в комочек протеста. Я стала кричать, нет – орать во все горло! Сначала меня успокаивали, уговаривали, приводили в пример детей, которые лежали на койках и внимательно следили за мной. Потом всем это надоело, и они оставили меня в покое. Я охрипла, но не успокоилась. С головой залезла под одеяло и плакала там. А перед глазами у меня стояли мои родные мама и папа.

Когда настало время обеда, стали разносить еду. Каждому ребёнку на грудь постилали полотенце, ставили на него чашку с супом и давали ложку. Дети ловко управлялись с обедом, не обливаясь ни супом, ни компотом. А у меня пропал аппетит. Все мои мысли были дома. Горькие слёзы заменяли мне обед, и ужин, и завтрак. Воспитатель и сёстры пытались кормить меня силой, но у них ничего не получалось, всё чужое вызывало во мне тошноту и рвоту, всё было непривычным, холодным, чужим.

Потом пошли обследования. Брали разные анализы, делали рентген. Доктора осматривали ежедневно. Через несколько дней я оказалась в холодном помещении. Там меня положили на живот и стали обклеивать мокрыми бинтами. Перед этим я была острижена наголо под машинку, как и все дети, которые находились вместе со мной. Невозможно было разобрать, кто мальчик, а кто девочка, все были «лысые». Потом этот мокрый «панцирь» сняли и понесли сушить. Через несколько дней принесли это «чудовище» и меня уложили в него, покрыв изнутри только одной простыней. Эта жёсткая «раковина» называлась гипсовой кроваткой. В ней мне предстояло провести долгие пять лет. Но я была слишком мала, чтобы осознавать всю тяжесть положения. Со мной радом находились такие же дети. Кто-то выписывался, иногда поступали новенькие. И я стала постепенно привыкать к совершенно чуждой, противоестественной жизни без мамы, без папы, без всех, кто меня любил, баловал и ласкал.

Очень медленно душа моя успокаивалась. Но восставала против того, что приходилось лежать без движений. Это для проворного существа было невыносимо. Поэтому я снова и снова вставала, прыгала на кровати, баловалась, как любой ребенок в трёхлетнем возрасте. Однажды и надолго пришлось узнать, что такое фиксатор. Это совсем не химическое вещество, которое используется в фотографии.

Фиксатор – это довольно широкий и крепкий ремень, которым нас привязывали (фиксировали) к нашим кроватям. При этом не только вставать, но даже пошевелиться было невозможно. Привязывали нас на уровне груди и ноги. Это было мучительной пыткой. Но сейчас я понимаю, что таким образом маленьких непосед, страдающих тяжелым недугом, приучали к длительному постельному режиму.

Костный туберкулез – такой диагноз поставили мне доктора. В то время, в 50-х годах прошлого двадцатого века антибиотики только-только начали появляться. Стрептомицина, который недавно был открыт, не хватало. Основным лечением этого тяжелого заболевания был строгий постельный режим и общеукрепляющие препараты. Это сейчас большой выбор сильнодействующих противотуберкулезных препаратов помогает намного сокращать срок пребывания в санаториях и диспансерах. А тогда… Я лежала в жесткой гипсовой кроватке, привязанная фиксатором, и не знала, сколько же мне отмерено жить в таком положении. Постепенно я стала такой же, как и все дети, которые лечились в этом, костнотуберкулезном санатории города Владимира. Утром, в одно и то же время начинались гигиенические процедуры. Няня подходила к каждому с тазиком и кувшином воды. И я научилась умываться лёжа. Лёжа, мы делали всё: кушали, играли. Утром медицинские сестры «перестилали» нас. Это выглядело так: каждого ребенка на руках выкладывали из кровати на стол на живот. Просматривали спинку, нет ли покраснений, предшествующих пролежням, протирали комфортным спиртом, стряхивали крошки с простынок, и снова укладывали на место. Помню, как не хотелось возвращаться в гипсовую «раковину», как просила медсестру хоть ещё минуточку полежать на животе, и чтобы ещё погладили меня по спинке. Но нас было много. А сёстрам было некогда. И я отвыкала от ласки, от такого естественного для маленького существа чувства. Только иногда память возвращала меня к маминым рукам, нежным словам. И мне казалось, что всё это было не со мной. После этого был завтрак. Я научилась, есть, и пить лежа, не приподнимая даже головы. У меня были поражены позвонки верхнего грудного отдела позвоночника, поэтому лежала я в гипсовой кроватке с «головой» совершенно ровно, без подушки. Поначалу обливалась супом и чаем, но потом научилась есть чистенько. На грудь постилала полотенце, мне ставили чашку, когда съедала, заменяли тарелку. Кормили нас очень хорошо. Больным туберкулезом положено усиленное питание, и мы никогда не голодали. Питание было шестиразовое. Утром завтрак, затем второй завтрак, обед, полдник, ужин и на ночь давали, как правило, кефир с булкой. Днем были лечебные процедуры. Раз в день обязательно поили рыбьим жиром. Для меня это было пыткой. При виде только бутылки в руках медсестры, начиналась рвотная реакция. Чтобы не было так противно, нам давали заесть рыбий жир малюсеньким кусочком чёрного хлеба с солью или таким же маленьким кусочком солёного огурца.

Каждый день был расписан по программе, как в обычном детском саду, за тем только исключением, что мы все лежали. Были занятия музыкальные, на которых мы под аккомпанемент рояля разучивали детские песни. До сих пор помню песенку про медведей и о пастушке. Были игровые дни. Каждый выбирал игрушку, которую видел в шкафу. Мальчики, обычно, просили машинки, самолётики. Катали их по животу и фырчали как моторы. Девочки хотели кукол, но их было только две: одна та, о которой я говорила раньше, и ещё один толстый пластмассовый пупс. Таких игрушек, какими дети играют сейчас, не было и в помине. Любимой у меня была, конечно, красавица-кукла с тёмными волосами и в пышном платье. Она у меня осталась на фотографии того далекого детства. Маленькая, наголо остриженная девочка с огромными темными глазами нежно прижимает к себе большую куклу и пластмассовую уточку. Лежит себе на казенной кроватке с игрушками и улыбается во весь рот.

Да, я уже улыбалась и смеялась с детьми. Раз в неделю нам показывали «кино». На белой стене прокручивали диафильмы. Сколько радости нам это доставляло! Нам читали книги вслух, разучивали стихи. Постепенно я забыла, что у меня есть дом, мама, и папа что я их когда-то очень любила. Родителям и родственникам запрещали приезжать первые полгода, чтобы дать детям привыкнуть к новой обстановке и лишний раз не травмировать психику. Воспитатели учили нас обращаться к родителям на «вы». Говорили, что воспитанные дети ко всем взрослым должны обращаться только так. И хотя я уже не плакала по дому, в глубине души у меня сидела обида. Эта душевная травма не сможет меня покинуть никогда. При воспоминании о стеклянной двери, разлучившей меня с родителями, всегда будет подкатывать ком к горлу и тяжёлый спазм перехватывать дыхание. Никогда не забудется разрывающая душу боль, слёзы отчаяния и бессилия что-либо изменить.

В      длинных перерывах между свиданиями мы жили одной семьёй. Да, можно привыкнуть ко всему, даже к таким обстоятельствам, как жизнь без движения, без родителей, без их ласки. Потом очень долго я не могла сказать «ты» маме и папе. Я настолько от них отвыкла, что вообще не хотела их видеть. Может быть, во мне говорила именно боль и обида, которую я пережила. У меня и сейчас, уже имеющей своих внуков, начинает болеть сердце, когда я вспоминаю минуты расставания с родителями.

Говорят, время лечит. Вот и у меня затянулись раны душевного шока. Я росла. Однажды воспитательница входит в палату и объявляет, что Гале, то есть мне, исполнилось пять лет. Что я уже взрослая и должна хорошо себя вести. Я очень расстроилась и заплакала. Когда она спросила, почему я плачу, я сказала, что я, наверное, скоро умру, ведь я уже взрослая и старая.

На день рождения каждому давали что-нибудь вкусненькое. Я очень любила желе и всегда просила добавки. Круглый год у нас в меню были свежие фрукты и овощи. Только сейчас я понимаю, как советское государство заботилось о новом поколении. Больные дети не нуждались ни в чем. Уход за нами, лежачими, тяжёлыми больными не только по диагнозу, но в прямом смысле, так как многие были в гипсе, был такой, что «теперешние» пациенты могут об этом только мечтать. Каждую неделю нас купали. Регулярно осматривали доктора. Я, к сожалению, не помню никого из персонала. Прошло слишком много времени, да и мала совсем была. Постепенно появлялись противотуберкулёзные препараты. Но, в общем-костный туберкулез лечили, да и сейчас лечат наиболее долго.

Круглый год нас закаливали. Ежедневно вывозили на кроватях на большую веранду под крышей. Кровати были на колёсиках, и передвигать их не составляло большого труда. Одевали нас тепло: на головы – зимние шапки, а самих укрывали ещё ватными одеялами. Весь тихий час мы спали на открытом воздухе. Мне очень нравилось быть на воздухе зимой. Веранда находилась на втором этаже. Внизу проходили люди, и снег скрипел у них под ногами. Этот сказочный скрип снега будил мое воображение. Я закрывала глаза, и мне чудилось, что это я сама хожу в маленьких валеночках по снегу и вот-вот увижу Снегурочку. Этот скрип я называла «вкусным» и мне хотелось взять снег в рот, попробовать его. Но на веранде снега не было. Я о нем только мечтала.

Мы жили в закрытом пространстве, ограниченном стенами нашей палаты по много лет. Росли, развивались, учились понимать мир таким, каким преподносили нам его взрослые, окружающие нас. Нас учили отличать хорошее от плохого. Читали сказки, стихи. На музыкальных занятиях учили песни. Воспитателям нравилось, как я пою и меня объявили запевалой. Когда наступало время делать новые рентгеновские снимки, нас на носилках несли в рентген-кабинет. Доктор всегда просил спеть какую-нибудь песню. Взамен я просила старую пленку и пела. Пленка была чьим-то старым снимком, черная – с белым просветами. Я не знала, что с ней буду делать, но мне хотелось подержать в руках хоть что-нибудь из другого мира, который я не знала. В палате пленку отбирали, но я была рада, что заработала себе хоть ненадолго такой подарок. День казался таким длинным, был подчинен строгому режиму, а нам всегда хотелось играть. Но, как и чем, если ты лежишь в гипсе, привязанный и ничего у тебя нет, кроме одеяла?

Я      всегда мечтала о красивой кукле. И однажды летом на меня села муха. Это была такая радость! Прихлопнув ее ладошкой, не придавливая, я чувствовала, как она щекочет мою кожу, жужжит. Это было живое существо, и мое, только мое. Тихонько достав ее, взяла за крылышки и не могла насмотреться. Какая же была красивая, эта мушка! Большие черные глаза смотрели прямо на меня, и, казалось, спрашивали: «Ты кто? Давай поиграем». Совсем не думая, что это жестоко, я оторвала ей крылышки, чтобы она не улетела и посадила ее себе на грудь. Она быстро поползла. Я поймала ее и снова посадила на грудь. Она опять очень проворно побежала. Мне так жалко было с ней расставаться, что я решила, что мушка будет только моей игрушкой. Оторвала ей осторожно лапки и получилась совсем маленькая черная куколка с красивой головкой. Из кусочка ватки я сделала ей постельку и положила рядом со своей головой под гипсовую кроватку, чтобы никто не увидел и не отнял мое сокровище. Так я с ней играла целый день и никому о ней не говорила. Но на следующий день, когда нас снова перестилали, «куклу» мою стряхнули с постели и я долго и тихо, укрывшись с головой, плакала. Больше у меня никогда не было никакой куклы. Даже позднее, когда меня выписали из санатория, о таком подарке я только мечтала.

Были часы, когда из палаты уходили все взрослые, и мы оставались одни. Моя кровать стояла рядом с кроватью мальчика, которого звали Лева. Мы играли вместе, смеялись. Однажды мы договорились с ним развязать друг друга от фиксаторов в «тихий час» и поиграть. Когда дети остались одни, мы, протянув друг к другу руки сквозь решетки бортиков, крепко сцепив ладошки, потянули руки на себя и кровати наши соединились. С трудом дотянувшись до узлов ремней, мы развязали их. Я вылезла из своей гипсовой «раковины» и Лева тоже поднялся. Он прогрыз в простыне дырочку, и мы стали плевать в эту дырочку друг на друга, куда попадет. Его слюна попала мне прямо в глаз, и мы так громко рассмеялись, что прибежала воспитательница с медсестрой. Увидев нас в вертикальном положении, они ахнули и стали ругаться. Меня строго наказали, поставив мою кроватку в дальний угол. Всем детям запретили со мной разговаривать. Обиде моей не было конца. Но я уже не плакала. Крепко стиснув зубы, я молчала и смотрела в окно. Дети общались друг с другом, шум в палате стоял, как всегда, живой и веселый, но на меня никто не обращал никакого внимания. Ком сдавил мне горло, но слез своих я старалась не показывать. «Пусть я умру здесь в углу – думала я про себя, – но плакать не буду». Я отказывалась от еды, чтобы умереть всем назло, хотя очень хотелось есть. Всю ночь дрожала от страха, а черный рояль мне казался чудовищем, которое подкрадывается ко мне и вот-вот схватит. Страх мой и чувство одиночества были так велики, что, когда меня простили и поставили с детьми на мое место, я заболела. Поднялась температура, меня вырвало, и все время трясло как в лихорадке.

Нам очень не хватало любви. И когда чья-то рука гладила нас по остриженным головкам, мы с жадностью ловили эту руку, сжимали ее и все спрашивали: «Мария Николаевна, вы любите меня?» Мария

Николаевна или Нина Викторовна, или кто-то другой, конечно, говорили, что любят и тут же уходили. А мы не понимали, что нельзя любить всех детей, когда дома свои родные ждут, и наперебой кричали, что меня любят больше.

Родителей я уже не вспоминала, а когда они приезжали ко мне, что-то далёкое и непонятно – знакомое бередило сердце. Хотелось, чтобы они поскорее уехали, чтобы не было внутри тяжёлой боли. Несколько дней после их отъезда никак не удавалось прийти в норму, опять пропадал аппетит и не было желания никого видеть. Гостинцы делились на всю палату да особо они и не нужны были, так как кормили нас очень хорошо. Фрукты и сладости давали каждый день. Домашние дети, наверное, не видели того, чем кормили нас. День рождения каждого справляли всей палатой. Нас угощали чем-нибудь сладким, и мы хором пели: «Как на Ванины именины (или чьи-то другие) испекли мы каравай…» Руками мы показывали, какой вышины и ширины он был, этот каравай.

Всегда с нетерпением мы ждали праздников. Особенно любили Новый год. Все вместе клеили цветные цепочки и флажки на длинных нитях, которыми украшали елку. В палате от стены к стене вешали длинные гирлянды и флажки. Даже веранда украшалась, ведь нас вывозили на нее каждый день. Мы разучивали новогодние песни, стихи. На утреннике к нам приходил настоящий Дед Мороз, раздавал сладости, а мы хвалились ему своими талантами, лежа в гипсе, привязанные фиксаторами, маленькие, больные «артисты». Наше положение было для нас уже естественным, мы забыли, что есть другой мир с подвижными играми, с прятками, догонялками среди цветов и людей.

Весной так же мы готовились к майским праздникам. Санаторий наш находился на одной из центральных улиц города, по которой проходили колонны демонстрантов. Нам очень хотелось посмотреть демонстрацию. С улицы доносились звуки музыки, детских голосов, приветственных лозунгов. Это был незнакомый нам мир, мир бурлящей жизни, о которой мы ничего не знали. В один из майских праздников, дождавшись, когда все взрослые уйдут заниматься своими праздничными хлопотами, мы соединили кровати, развязали друг другу фиксаторы, и вылезли на подоконники.

Никогда не видели мы столько красного цвета сразу. Флаги, транспаранты, цветы, нарядные люди, которые вместе пели торжественные песни, красивые дети, сидевшие на плечах у пап – все это нас настолько поразило, что мы сначала онемели. Раскрыв глаза и      рты, мы смотрели на это диво, как на кинофильм. Потом кто-то из нас закричал: «Ура!» и мы во все горло подхватили: «Ура-а! Ура-а!..» Надо было видеть лица взрослых в колоннах, на которых смотрели наголо остриженные маленькие детки в больничных белых рубашках из окон серого казенного здания…

Нас в этот день лишили третьего блюда в обед – самого сладкого желе. Притягивали фиксаторами нас крепче, чем обычно. Мою грудь стянули так, что было трудно дышать. Ремни врезались в кожу. Мы плакали и просили расслабить фиксаторы, но нас никто не хотел слушать. Когда, наконец, ремни ослабили, у меня долго болела грудная клетка и не заживала красная полоса от фиксатора. Я очень боялась одну толстую нянечку. Когда у кого-то расстраивался живот и приходилось просить судно не в положенное время, она била нас мокрой тряпкой. Было больно и обидно: за что? Вообще наказания были довольно частыми и не всегда безболезненными. Но жаловаться было некому, да и не было у нас такой привычки.

Летом мы тоже принимали процедуры закаливания. Во дворе санатория была сделана деревянная площадка. На нее постилали простыни и нас выносили голышом на эту площадку. Так мы принимали воздушные ванны и загорали. Какое блаженство было лежать не в гипсовой кроватке на спине, где невозможно было не только повернуться на бок, но и просто поднять голову, пошевелиться!

Я      лежала на животе и смотрела на цветы, которые росли тут же, рядом с нашей площадкой. Это были ярко-оранжевые настурции. Их округлые листья и полосатые цветы-граммофончики кивали мне, будто здороваясь, и доносили еле уловимый аромат. Это была другая жизнь. Я завидовала этим цветам, что они могут постоянно видеть солнышко, небо под головой и качаться на ветру, сколько им хочется. Настурции до сих пор являются моими любимыми цветами из того больного детства. Недалеко от нашей площадки работал фонтан: у гуся, высоко поднявшего голову на длинной шее, из клюва вытекала вода. Её струи шептались, звенели, разговаривали на своем водном языке и ласково успокаивали. Веки незаметно закрывались, и я засыпала, обдуваемая ласковым ветерком под журчание водных струй фонтана. Потом нас снова уносили в свои надоевшие кроватки, и мы опять ждали встречи с цветами и фонтаном.

Так проходили дни, месяцы и годы. Ребят из нашей палаты готовили к школе: учили алфавит, цифры. У меня было огромное желание научиться читать. Хотелось разобрать смысл чёрных значков – букв, которые, складываясь в слова, раскрывают тайну. Очень хотелось учиться, узнать новый мир, о котором мы знали совсем немного и то из книжек.

Мне исполнилось восемь лет. После очередного рентгеновского снимка врачи установили, что активный процесс затих, позвоночник мой спокоен и решили меня ставить на ноги. Второй раз в своей жизни я вновь училась ходить (как потом оказалось, далеко не последний раз). Как же страшно уже в сознательном возрасте делать первые шаги! Голова кружится, тошнит, ноги не слушаются! Взрослые, опоясав меня полотенцем, сзади держат его концы и водят по палате. Шаг за шагом, от кровати к кровати. Коленки подгибаются, ноги не слушаются. Но постепенно мышцы наливаются силой, становятся упругими, и я уже сама, держась за железные прутья коек, тихонько делаю собственные шаги. Падать нельзя. Это очень вредно для неокрепшего еще позвоночника, так мне сказали доктора. Потом мне делают жесткий и тяжелый желатиновый корсет. Нужно ходить только в нем. Спереди он зашнуровывается, туго стягивая мою грудную клетку. Я привыкаю к своему новому положению. Я уже ходячая.

В      один из дней за мной приезжают родители. Белое больничное белье снимают и одевают на меня такое красивое, все в ярких цветочках платье! Мне так хочется похвалиться им в палате! И я умоляю, чтобы хоть в дверях меня показали всем: «Ведь мне надо попрощаться!» Папа берет меня на руки, и мы наконец-то выходим на улицу! Шум машин оглушает. С непривычки у меня кружится голова. Я закрываю глаза и уши. Сама хожу еще плохо, поэтому меня по очереди несут то папа, то мама. Устав, они садятся отдохнуть. И тут мы слышим траурные звуки похоронной музыки. Мимо идет целая процессия. Мне страшно, и я снова закрываю глаза и уши. Родители встают и быстро обгоняют эту колонну. Устав, они вновь садятся отдохнуть, и вскоре опять процессия оказывается рядом. Мне опять страшно. Так повторяется несколько раз. Устав от этой музыки, я спрашиваю маму: «Почему так много людей сегодня хоронят?» Она улыбнулась и сказала, что это одна и та же процессия. Только сначала мы её обгоняем, а потом она догоняет нас.

Мне очень хочется идти самой. Я упрашиваю родителей хоть немного пройти своими ногами. Я стараюсь махать руками, как взрослая, и у меня получается, что правая нога и правая рука одновременно идут вперед, а потом и левые рука и нога тоже вместе делают шаг. Они так не хотят разделяться. Мама показывает, как надо правильно идти, но у меня не получается. Они снова берут меня на руки, и мы приближаемся к вокзалу…

Наконец-то мы подходим к дому. Мама открывает дверь и … мне становиться плохо. В глазах все рябит, я ничего не понимаю и кричу: «Назад, скорее, назад в санаторий!» Яркие шторы на окнах, пестрые наволочки на кроватях, цветные покрывала, аляпистый ковер на стене – все это резало глаза, пугало. Я стала плакать и проситься назад. Глаза отвыкли от ярких красок. Мне привычнее стал простой белый цвет, равнодушный и спокойный. Почти пять лет я провела среди белизны больницы и совершенно отвыкла от многоцветья, особенно, когда его было много.

Дома меня встретил брат, разница с которым у нас была меньше года. В свои восемь лет я выглядела на пять. Рост мой в вязи с болезнью замедлился, и я росла плохо.

Был еще один братик. Совсем маленький. Он лежал в плетеной коляске и спал.