ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Античный гуманизм и его пределы

«Письма Плиния Младшего» рисуют нам привлекательный портрет одного из лучших людей своего времени (рубеж I—II веков).

Вот его обычный день – в летнем безмолвии роскошной мраморной виллы:

«Плиний Фуску привет.

Ты спрашиваешь, каким образом я распределяю свой день в этрусском поместье. Просыпаюсь, когда захочу, большей частью около первого часа, часто раньше, редко позже. Окна остаются закрыты ставнями; чудесно отделённый безмолвием и мраком от всего, что развлекает, свободный и предоставленный самому себе, я следую не душой за глазами, а глазами за душой: они ведь видят то же, что видит разум, если не видят ничего другого. Я размышляю над тем, над чем работаю, размышляю совершенно как человек, который пишет и исправляет, – меньше или больше, в зависимости от того, трудно или легко сочинять и удерживать в памяти. Затем зову секретаря и, впустив свет, диктую то, что оформил. Он уходит, я вновь вызываю его и вновь отпускаю. Часов в пять-шесть (время точно не размерено) я – как подскажет день – удаляюсь в цветник или в криптопортик (крытая колоннада со стенами с двух сторон, в которых имелись окна), обдумываю остальное и диктую. Сажусь в повозку и занимаюсь в ней тем же самым, чем во время прогулки или лежания, освежённый самой переменой. Немного сплю, затем гуляю, потом ясно и выразительно читаю греческую или латинскую речь не столько ради голоса, сколько ради желудка; от этого, впрочем, укрепляется и голос. Вновь гуляю, умащаюсь, упражняюсь, моюсь.

Если я обедаю с женой и немногими другими, то читается книга, после обеда бывает комедия и лирник; потом я гуляю со своими людьми, среди которых есть и образованные. Разнообразные беседы затягиваются на целый вечер, и самый длинный день скоро кончается.

Иногда в этом распорядке что-нибудь меняется: если я долго лежал или гулял, то после сна и чтения я катаюсь не в повозке, а верхом (это берет меньше времени, так как движение быстрей). Приезжают друзья из соседних городов, часть дня отбирают для себя и порою своевременным вмешательством помогают мне, утомлённому. Иногда я охочусь, но не без табличек (записной книжки), чтобы принести кое-что из литературной добычи, если ничего и не поймал. Уделяется время и колонам (по их мнению, недостаточно): их вечные деревенские жалобы заставляют меня ещё сильнее любить нашу литературу, наши городские дела. Будь здоров».

В этих строках узнаешь обычную и для нас ткань повседневности. Изменились лишь узоры.

Молодость Плиния пришлась на худшую эпоху римского цезаризма, о которой он сохранил самые тягостные воспоминания. Вот как изображает он страшные времена императора Домициана в письме к философу Аристону: «тогда добродетель была подозрительной; порочность всеми уважаемой; никакой власти у начальников, никакой дисциплины в войсках; все человеческое поругано; хотелось одного, как можно скорее забыть то, что видел».

Императора Домициана обожествляли, ему приносились жертвы, как Богу. Знаменитые политики и ораторы пресмыкались у трона, чтобы снискать его благосклонность и не навлечь на себя его гнев. Гражданское мужество и личное достоинство считались преступлением; граждан, заподозренных в том или другом, изгоняли. Эпоха воспитывала в лучших людях Рима презрение к отечеству, а многим оставляла единственный выход – добровольное самоубийство.

Плиний перенёс ужасные времена достойно. Он не дрожал от страха и ни разу не унизился до лести, оставшись верен себе и своим друзьям, даже тем из них, кто подвергся опале.

Однако же автор «Писем» – отнюдь не герой, а просто «хороший человек» с неплохими литературными задатками, который не лезет на рожон, но имеет высокое представление о человеческом достоинстве. Он не питает никакого интереса к цирковой бойне:

«Наши гладиаторские игры, – пишет он как настоящий христианский проповедник, – развратили нравы всех народов. Эта болезнь распространилась всюду из Рима, как из главы империи. А ведь именно те болезни, которые начинаются с головы, наиболее опасные в человеческом, как и в государственном теле».

Он умеет радоваться обычным житейским мелочам и готов делиться своей радостью с другими людьми. Однажды он приобрёл небольшую, но драгоценную статую – «Сатира», настоящее сокровище из настоящей коринфской бронзы, великолепной работы. Его письма друзьям по этому поводу исполнены живейшей радости и таких подробностей, словно он вознамерился запечатлеть в словах каждую линию изящного бронзового тела. А после этого он жертвует купленную за огромные деньги статую на украшение храма Юпитера в родном городе Комо, чтобы все могли насладиться прекрасным.

Кроме того, на собственные деньги он основывает школы и библиотеки – «в знак любви к своему дорогому отечеству».

У Плиния есть настоящая доброта. Без ложного смирения умеет он быть снисходительным к людям и прощать. Его благосклонность к ближним естественна и нимало не наиграна: «Я считаю самым лучшим и самым безупречным человека, который прощает другим так, словно сам ежедневно ошибается, и воздерживается от ошибок так, словно никому не прощает. Поэтому и дома, и в обществе, и во всех житейских случаях давайте придерживаться такого правила: будем беспощадны к себе и милостивы даже к тем, кто умеет быть снисходительным только к себе».

В одном письме Плиний сообщает, что позволил своим рабам подписывать завещания, которые он так же свято соблюдает, как если бы они были написаны свободными людьми. Он признаётся, что любит слуг, как родных, и смерть каждого из них огорчает его, как потеря близкого человека. «Я вижу, как мягок ты со своими рабами; тем откровеннее признаюсь тебе, как я снисходителен к своим, – пишет он Валерию Павлину и далее сообщает об отпущеннике Зосиме, страдающем горловыми кровотечениями: «Поэтому я и решил отправить его в твоё поместье около форума Юлия. Я часто слышал от тебя, что там здоровый воздух и молоко, особенно пригодное для лечения такой болезни. Напиши, пожалуйста, твоим, чтобы они приняли его и доставляли ему на его деньги, что ему потребуется; потребуется, конечно, и врач. Он настолько бережлив и умерен, что отказывает себе не только в приятном, но и в необходимом для здоровья. Я дам ему на дорогу столько, сколько достаточно едущему к тебе».

Эта жалость к рабам, стремление увидеть в них человеческую личность – новая черта, которая развилась самостоятельно и независимо от христианства среди лучших людей языческого Рима.

И всё же в то время существовала большая группа людей, на которую не распространялся гуманизм Плиния и вообще античного мира – христиане.

В 111 году Плиний был послан Траяном в качестве римского проконсула для управления областями Вифинией и Понтом, то есть всей северной частью Малой Азии. Эта провинция долгое время управлялась весьма дурно, и Плиний с усердием принялся восстанавливать в ней римский закон и порядок. Во имя него истреблялись последние независимые проявления народной жизни, так как император Траян, опасаясь тайных противоправительственных обществ, запрещал всякие, даже самые безобидные в политическом отношении, «гетерии», то есть товарищеские союзы, братства, артели с невинными или полезными целями, как например общества, учреждённые для охраны от пожаров, или установленные для празднования местных и семейных торжеств. Плиний беспрекословно и безропотно исполнял суровую волю цезаря.

Местные христианские общины, в которых властям виделись призраки злонамеренных гетерий, также подверглись гонениям. Доносы становились все многочисленнее, и Плиний нашёл нужным обратиться к самому императору:

«Я никогда не присутствовал на следствиях о христианах: поэтому я не знаю, о чем принято допрашивать и в какой мере наказывать. Не мало я и колебался, есть ли тут какое различие по возрасту, или же ничем не отличать малолеток от людей взрослых: прощать ли раскаявшихся или же человеку, который был христианином, отречение не поможет, и следует наказывать само имя, даже при отсутствии преступления, или же преступления, связанные с именем.

Пока что с теми, на кого донесли как на христиан, я действовал так. Я спрашивал их самих, христиане ли они; сознавшихся спрашивал во второй и третий раз, угрожая наказанием; упорствующих отправлял на казнь. Я не сомневался, что в чем бы они ни признались, но их следовало наказать за непреклонную закоснелость и упрямство. Были и такие безумцы, которых я, как римских граждан, назначил к отправке в Рим. Затем, пока шло разбирательство, как это обычно бывает, преступников стало набираться всё больше, и обнаружились случаи разнообразные.

Мне был предложен список, составленный неизвестным и содержащий много имён. Тех, кто отрицал, что они христиане или были ими, я решил отпустить, когда они, вслед за мной, призвали богов, совершили перед изображением твоим, которое я с этой целью велел принести вместе со статуями богов, жертву ладаном и вином, а кроме того, похулили Христа: настоящих христиан, говорят, нельзя принудить ни к одному из этих поступков.

Другие названные доносчиком сказали, что они христиане, а затем отреклись: некоторые были, но отпали, одни три года назад, другие много тому лет, некоторые лет тому двадцать. Все они почтили и твоё изображение, и статуи богов и похулили Христа.

Они утверждали, что вся их вина или заблуждение состояли в том, что они в установленный день (воскресенье) собирались до рассвета, воспевали, чередуясь, Христа как бога и клятвенно обязывались не преступления совершать, а воздерживаться от воровства, грабежа, прелюбодеяния, нарушения слова, отказа выдать доверенное. После этого они обычно расходились и сходились опять для принятия пищи, обычной и невинной, но что и это они перестали делать после моего указа, которым я, по твоему распоряжению, запретил тайные общества. Тем более счёл я необходимым под пыткой допросить двух рабынь, называвшихся служительницами (диаконисами), что здесь было правдой, и не обнаружил ничего, кроме безмерного уродливого суеверия.

Поэтому, отложив расследование, я прибегаю к твоему совету. Дело, по-моему, заслуживает обсуждения, особенно вследствие находящихся в опасности множества людей всякого возраста, всякого звания и обоих полов, которых зовут и будут звать на гибель. Зараза этого суеверия прошла не только по городам, но и по деревням и поместьям, но, кажется, Ее можно остановить и помочь делу».

На это длинное послание Траян ответил следующей краткой запиской:

«Ты поступил как должно, любезный Плиний, с теми, которые подверглись обвинению в христианском суеверии. В подобных делах нельзя установить какого-нибудь общего правила, которое имело бы вполне определённую форму. Разыскивать их не следует. Если призовут в судилище и обвинят, должно наказывать; однако тех, кто будет отрицать свою принадлежность к христианам и подтвердит своё отречение, поклонившись нашим богам, следует прощать и миловать, как бы ни были подозрительны их прежние действия. Впрочем, неподписанных доносов ни в каком случае не принимать. Это было бы дурным примером и несвойственно духу нашего века».

Поучительная и горькая картина. Человек, чьё сердце обладало даром безыскусственной доброты, проявляющий чисто христианское милосердие к рабам, гладиаторам, вольноотпущенникам, искренний патриот, основатель школ и библиотек, недрогнувшей рукой подписывает указы об арестах невинных людей и обрекает на пытку двух несчастных диаконис – и ради чего? Чтобы с философским презрением услышать из их уст «уродливое суеверие». Человечность отступает всякий раз, когда дело затрагивает интересы власти – эта истина, увы, остаётся неизменной во все времена.