ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Четыре

Если Фред Астэр олицетворяет аристократию, я олицетворяю пролетариат, говорил Джин Келли, и по этой логике моим танцором на самом деле должен был стать Билл Робинсон по кличке «Бодженглз», ибо танцевал Бодженглз для гарлемского денди, для пацана из гетто, для издольщика – для всех потомков рабов. Но для меня танцор – человек из ниоткуда, ни родителей у него, ни братьев и сестер, ни нации, ни народа, никаких обязательств никакого сорта – и вот это свойство я как раз и обожала. Все же остальное, все подробности – отпадали. Я не обращала внимания на нелепые сюжеты тех кинокартин: оперные входы и выходы, перемены судеб, пикантные неправдоподобные встречи и совпадения, на менестрелей, горничных и дворецких. Для меня все они были только путями, ведшими к танцу. Сюжет – цена, какую платишь за ритм. «Слышь-ка, малец, это чух-чух на Чаттанугу?» Каждый слог обретал соответствующее движение в ногах, животе, спине, стопах. На балетном часе, напротив, мы танцевали под классические произведения – «белую музыку», как прямолинейно называла ее Трейси, которую мисс Изабел записывала с радио на кассеты. Но музыку в этом я едва ли могла признать – там не было различимого на слух тактового размера, и, хотя мисс Изабел старалась нам помочь, выкрикивая ритм каждого такта, мне никогда не удавалось как-то соотнести эти числа с морем мелодии, что омывало меня от скрипок или сокрушительного топота духовой секции. Я все равно понимала больше Трейси – знала, что в ее негибких представлениях что-то не так: черная музыка, белая музыка, – что где-то должен быть мир, в котором сочетаются та и другая. В фильмах и на фотографиях я видела, как за своими роялями сидят белые мужчины, а рядом стоят черные девушки и поют. О, я хотела стать, как те девушки!

В четверть двенадцатого, сразу после балета, посреди нашего первого перерыва в зал входил мистер Бут с большой черной сумкой – такие некогда носили сельские врачи, – и в сумке этой он нес ноты для наших занятий. Если я бывала свободна – что означало, если я могла оторваться от Трейси, – я спешила к нему, шла за ним по пятам, покуда он медленно приближался к пианино, а затем располагалась рядом, как те девушки, кого я видела на экране, и просила его сыграть «Меня целиком», или «Осень в Нью-Йорке», или «42-ю улицу». На занятиях чечеткой ему приходилось исполнять полдюжины одних и тех же песен снова и снова, и мне приходилось под них танцевать, но перед началом – пока все остальные в зале деловито разговаривали, ели, пили – мы были предоставлены сами себе, и я убеждала его прогнать вместе со мной песенку, а сама пела тише пианино, если робела, и чуть громче, если нет. Иногда я пела, а родители, курившие снаружи под вишнями, заходили в зал послушать, и девочки, увлеченно готовившиеся к собственным танцам, – они натягивали трико, завязывали ленточки – бросали это делать и поворачивались на меня посмотреть. Я начала осознавать, что в моем голосе – если я намеренно не пела тише пианино – было что-то привлекательное, оно притягивало людей. То был не технический дар: диапазон у меня был крошечный. Все дело – наверняка в эмоциях. Что бы я ни чувствовала, мне удавалось ясно это выразить – «донести». Печальные песни у меня были очень печальными, а счастливые – очень радостными. Когда настала пора наших «исполнительских экзаменов», я научилась пользоваться голосом как отвлекающим маневром – так некоторые фокусники заставляют вас смотреть на их рот, а надо бы следить за руками. Но Трейси обвести вокруг пальца я не могла. Сходя со сцены, я видела, как она стоит за кулисами, скрестив на груди руки и задрав нос. Хоть она вечно всех и обставляла, а пробковая доска на кухне у ее матери вся была увешана золотыми медалями, ее это никогда не удовлетворяло: золота ей хотелось и в «моей» категории – песня и танец, – пускай спеть она не могла почти ни единой ноты. Такое трудно понять. Я правда ощущала, что, умей я танцевать, как Трейси, мне б ничего больше на свете и нужно бы не было. У других девочек ритм жил в конечностях, у некоторых – в бедрах или маленьких попках, а у нее ритм обитал в отдельных связках, может даже – в самих клетках. Всякое движение у нее получалось четко и точно, на такое любому ребенку не грех надеяться, тело ее могло подстраиваться под любой тактовый размер, сколь бы сложным тот ни казался. Возможно, стоило сказать, что она порой бывала чересчур точна, не особенно изобретательна или что ей не хватало души. Но никто в здравом уме не мог оспаривать ее технику. Я была – и до сих пор – под впечатлением от техничности Трейси. Она знала, что́ и когда именно нужно делать.

Юджин Кёрран Келли (1912–1996) – американский танцор, актер, певец, хореограф и кинематографист.
«Менестрель-шоу» – форма американского народного театра XIX в., в котором загримированные под чернокожих белые актеры разыгрывали комические сцены из жизни чернокожих, а также исполняли стилизованную музыку и танцы африканских невольников. Сам термин возник в 1837 г., хотя подобные формы расово заряженного увеселения известны в США с XVII в.
Строка из песни Мэка Гордона и Хэрри Уоррена «Chattanooga Choo Choo» (1941), впервые прозвучавшей в исполнении оркестра Гленна Миллера в музыкальном фильме американского режиссера Х. Брюса Хамберстоуна «Серенада Солнечной долины» («Sun Valley Serenade»).
«All of Me» (1931) – популярная песня и джазовый стандарт Джералда Маркса и Симора Саймонза. «Autumn in New York» (1934) – джазовый стандарт Вернона Дьюка из бродвейского музыкального ревю «Первый сорт!» («Thumbs Up!»). «42nd Street» (1933) – заглавная песня Хэрри Уоррена и Ала Дубина из одноименного музыкального фильма американского режиссера Ллойда Бейкона (1933).