ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

XX. Сколько убили русских людей в Погромный век

Сам Аким из Зубовки был хотя и с редкой, но с бородой, и как его не убили, можно только удивляться, потому что русских убивали уже который год того Погромного века, день за днем, ночь за ночью, травили как зверя по лесам, выискивали, находили и убивали, догоняли, хватали: «А, ты русский!» – и убивали, и мало кому удавалось скрыться, спрятаться и жить так, как раньше жили русские, многие, боясь смерти (кто ж ее не боится, ее боится всякий), пытались-пробовали отговориться, отказаться, убеждая и клянясь (и сами даже верили), что, мол, они не русские и согласны жить за штаны и миску супа, но их все равно убивали по малейшему подозрению.

Убивали и понаубивали миллионов сто – сто пятьдесят. Эти подсчеты неточны, как все у русских, это немцы умеют считать и подсчитывать точно до зернышка, до соломинки, до гвоздика, даже самого маленького, а русские безалаберны, в подсчетах неаккуратны, они даже и не считали, ссылаясь на то, что вести такой учет некому, да и какая радость от этих подсчетов.

И ученые люди, любящие точные цифры, сошлись на том мнении, что убили миллионов сто, плюс – минус пятьдесят миллионов, исходя из того, что их (русских) столько приблизительно и было, и убили, или переиначили, или извели каким другим способом именно столько, потому что больше не нашли, а кто остался, тех заставили жить за штаны и миску супа.

Одну только Стефку Ханевскую не удалось убить – сначала никак не могли отыскать, хотя и перевернули всю страну, а когда все-таки нашли – не осилили; ее спасла ворожба ее родной прабабки Стефании и веночек из ромашек, васильков и колокольчиков, который ей разрешили самой сплести те никогда не стареющие девчата, что живут на лесной опушке за Вуевским Хутором и плетут всем веночек-судьбу.

Забор, которым русские, хотя и нехотя отгораживались, поломали, лабазнику всадили в упор несколько пуль, он только охнул и осел, удивленно выпучив глаза у стены амбара, ключи у него с пояса сняли, амбары и лабазы открыли: бери кто что хочешь, конторщика пристрелили просто мимоходом, книгу его порвали и выбросили, а как учета никакого нет, то тащи, неси все кто что может.

И прошли год за годом те годы Погромного века, и не стало русских, а если где и были, есть, то так мало, что их и не заметишь, людей много, а русских нет, последние встали вместо первых, имение разорено, и все покрыто срамом и позором, а те, кто остались на том месте, где жили русские, уже давно не русские, да и не хотят ими быть, а многие и не слыхали о них, да им и не надобно, да они и не похожи, у них своя жизнь и свои заботы-хлопоты дали бы штаны и миску супа. Говорят, что из тех, кто остался после Погромного века, когда-нибудь позже, через какие-нибудь годы, а то и века, соберется какой-нибудь народ, некоторые даже считают, что это опять получатся русские и они не будут бояться так называть себя, – тогда, через многие годы, когда-нибудь.

Вот какие беды и напасти навалились на русских накануне и после Погромной ночи, в чем они в силу их простодушия и добросердечности никогда не были виноваты и пострадали исключительно через свою доверчивость, несообразительность и привычное недомыслие. Во всех их бедах виноваты только царь, неуправившийся со своей царской должностью, Иван Дурак и Ванька Каин, рассказ о них Акима из Зубовки и приведен выше в кратком изложении. Подробности и разного рода детали будут помещены в других местах топографического описания, как только в них возникнет необходимость.

[* * *]

– Но как же так? Почему люди вдруг начинают разрушать свою страну, разваливать и крушить все, что попадает под руку, поджигать свой собственный дом? Ведь была же страна, жили же люди, и хотели жить, а не разорять, и не погибать.

– Хотите знать причины?

– Да, ведь это повторяется, а если известны причины, то можно предупредить все эти ужасы, предотвратить их.

– Причин несколько, но четыре из них самые главные. Первая – это тот старик в белых одеждах, который лепит из гончарной глины людей, и иной раз слепит такое, что и самому было бы стыдно, если бы пришлось увидеть, что происходит потом, но ему некогда и он никогда не отвлекается от своей работы, потому что торопится так, словно не успевает к назначенному сроку.

Вторая причина в неустроенности. Многие люди от лени, и оттого, что тоже, как тот старик в белых одеждах, торопятся, хотя им-то торопиться особо некуда, и в результате все делают то криво, то косо, а то и вовсе не подумав о последствиях. И получается ненадежно, недолговечно, шатко и хлипко, так что и самому не на что посмотреть. И начинает рушиться и разваливаться.

Третья причина заключается в умопомрачении. Умопомрачение случается от слабости ума, слабости ума все стесняются, поэтому умопомрачение называют другим, каким-нибудь непонятным словом, обычно иностранным. Чаще всего умопомрачение называют словом «революция». В переводе это значит «вращение». Сначала в голове наступает какое-то помрачение, потемнение, общая слабость, в голове начинает что-то вращаться и происходит переворот с ног на голову.

Это и есть революция, и революционеры – люди с перевернутыми мозгами. Они все переворачивают, чтобы не только у них мозги, но и все и вся было перевернуто с ног на голову, а всех, кто не хочет, чтобы все переворачивали с ног на голову, убивают из револьверов, специально для этого придуманных, и очень удобных, так как они скорострельны, действуют автоматически и безотказно.

Ну и четвертая, самая главная причина – в незастегнутой пуговице. Из-за нее все и происходит.

– Всего лишь из-за какой-то пуговицы?

– Не какой-то, а незастегнутой. Если хотите, могу это изложить подробно.

– Конечно хочу. Ведь это и важно, и поучительно, и даже просто интересно.

– Тогда слушайте. В истории России – Российской империи, огромной державы, изображаемой тогда на карте мира от Балтийского и Черного морей до побережья Тихого океана, произошли два события, которые предопределили ее судьбу. События эти были связаны с расстегнутой пуговицей. Первое случилось в конце сороковых годов XIX века, в Санкт-Петербурге, в училище Правоведения. Событие это известно в подробностях и даже запечатлено в словах того времени, описывающих его наиболее точно.

Нужно пояснить, что в училище Правоведения обучались выходцы из дворянских семейств, в первую очередь из семейств богатых и знатных, то есть таких семейств, которые уже по своему положению более ответственны за судьбы государства и его устройство, чем выходцы из дворянских семейств менее богатых и менее знатных, и выходцы из семейств других сословий – крестьян, мещан, купечества, духовенства и рядового чиновничества. Поэтому царь – тогда в России царствовал император Николай I – с особым вниманием относился к училищу Правоведения и часто посещал его.

И вот до царя дошли слухи, что в училище Правоведения среди учащихся – в основном старших классов – ведутся недопустимые разговоры о том, что исполнение ныне действующих законов не всегда обязательно, так как многие из них не совсем хороши, и следовало бы их сначала улучшить, а уже потом исполнять. Более того, стали известны случаи пререкания учащихся с преподавателями и нарушения правил поведения.

Царь велел позвать к себе директора училища, князя Голицына, назначенного несколько лет тому назад на это место, до того числившегося генералом в отставке. Прежний директор, умерший в своей должности, был известен тем, что высоко чтил поприще правоведения и при нем в училище с давних пор – а прослужил он в своей должности почти сорок лет – установился дух некой торжественности и даже некоего священнодейства. Заступивший же после него Голицын был сух и холоден и как будто невнимателен и словно слегка рассеян, что охлаждало и многих преподавателей, и учащихся.

– Недопустимо, – сказал царь Голицыну, – чтобы в училище Правоведения юноши вели вольные разговоры и кто-либо мог бы усомниться в необходимости исполнения законов.

Голицын отвечал, что слышал о подобных разговорах, но поскольку ученики старших классов уже почти прошли полный курс обучения, то нет ничего удивительного, что они высказывают свое мнение о том, чему их обучали. А что касается собственно законов, то некоторые из них действительно требуют уточнений и в существующем ныне виде могут вызывать претензии со стороны учащихся.

– Э, братец, – сказал царь, – да ты не пригоден к исполнению должности директора училища Правоведения.

Император Николай I отправил князя Голицына в отставку, а своим приближенным велел подыскать вместо него человека строгого и исполнительного. Один из придворных спустя некоторое время доложил царю, что знает такого человека.

– Кто же это? – спросил царь.

– Рижский полицмейстер Языков, но он только в полковничьем чине.

– Это легко поправить, – сказал царь.

Языкова без промедления доставили в Петербург. Царь пристально посмотрел ему в лицо и сказал:

– Вижу, что ты человек усердный, исполнительный и честный. Доверяю тебе училище Правоведения. Наведи мне в нем строгость и порядок, без того в державе могут случиться разные неустройства.

Языкова произвели в генералы и назначили директором училища Правоведения. Он явился в училище как грозовая туча и обошел классы. В одном из младших классов он увидел ученика, который стоял положив руки на стол.

– Как смеете так стоять! Не знаете устава! Руки по швам! – рявкнул Языков и ударил ученика по рукам.

Ученик – это был князь Мещерский – вытянул руки по швам и чуть не умер от перепуга.

– Смотрите у меня! Вести себя как следует! А не то расправа будет коротка! – уже спокойно, но строго и твердо сказал Языков и вышел из класса.

При новом директоре училища к ученикам сразу же стали предъявлять требования почти военной выправки и дисциплины. На следующий день после вступления в должность Языкова надзиратель заметил в коридоре старшеклассника, который шел засунув руки в карманы, что запрещалось по уставу. Верхняя медная пуговица мундира ученика была вызывающе расстегнута.

– Выньте руки из карманов и застегните мундир как положено, на все пуговицы, – потребовал надзиратель.

– Разве я кому-нибудь мешаю? – ответил вопросом старшеклассник, но руки из карманов вынул.

– Прошу вас не рассуждать, – сказал надзиратель, – а исполнять приказание. Застегните верхнюю пуговицу.

– Не хочу, мне так удобнее, – ответил старшеклассник улыбаясь, и, глядя в глаза надзирателю, с интересом ожидал, что тот предпримет.

Надзиратель доложил обо всем директору. Языков взорвался:

– Двадцать розг!

– Ваше высокопревосходительство, по уставу ученики старших классов освобождены от телесных наказаний, – заметил надзиратель.

– Собрать все училище!

Через пятнадцать минут все классы были построены в каре в актовом зале. В присутствии Языкова и преподавателей ученый секретарь зачитал приказ директора о переводе провинившегося в младший класс за неисполнение правил устава училища. Тут же принесли скамейку и розги и публично высекли виновного.

На следующий день его исключили из училища.

Событие произвело огромное впечатление на учащихся и преподавателей. Сами по себе телесные наказания не были чем-то из ряда вон выходящим. Учеников младших классов наказывали розгами довольно часто. В конце недели в каждом классе надзиратель читал список учеников, совершивших те или иные нарушения, объявлял и снимал замечания, а тех, кто провинился более серьезно, унтер-офицер отводил в лазарет, где под наблюдением полкового доктора и происходило наказание.

Но именно публичная порка в актовом зале остановила некое брожение, признаки которого уже появились в училище. И впоследствии точность в исполнении предписаний устава и дисциплины стали считаться особой доблестью и традиционной, отличительной чертой училища Правоведения.

Ученик, исключенный из училища за незастегнутую пуговицу, по настоянию своего отца поступил в военную службу, дослужился до майорского звания и имел награды за участие в боевых действиях. Князь Мещерский с отличием окончил училище, служил в сенатском департаменте и судьей Петербургского уезда, стал известным общественным деятелем и входил в круг приближенных императора Александра III. Он умер накануне Первой мировой войны и оставил после себя замечательные мемуары. Случай, произошедший в стенах училища Правоведения, сохранил Россию. Казалось, вроде бы незначительное событие, не оставленная без последствий незастегнутая верхняя пуговица мундира старшеклассника. А Российская империя просуществовала еще полстолетия. И существовала бы и далее, если бы не второй случай все с той же незастегнутой пуговицей.

Он произошел в одном из российских губернских городов уже в начале XX века и предопределил судьбу и русского государства, и русского народа, и других народов, живших совместно с ним.

В городской гимназии в апреле, в конце учебного года, в перерыве между уроками один из гимназистов старшего класса прошелся между рядами парт и расстегнул верхнюю пуговицу гимназической куртки, что по правилам, принятым в гимназии, делать строго запрещалось. Фамилия ученика впоследствии стала известна (позже он написал несколько книг в эмиграции).

Ученик этот вдруг почувствовал, что его охватывает какое-то непонятное чувство, до этого им ни разу не испытываемое. Ему неожиданно захотелось то ли что-то выкрикнуть, то ли пропеть во весь голос несколько слов из какой-то арии, то ли, взявшись за ворот расстегнутой на одну пуговицу гимназической куртки, рвануть изо всех сил, так, чтобы пуговицы брызнули во все стороны, то ли удариться головой о стену, то ли плюнуть далеко вперед сквозь зубы, или, сшибая с ног всех, кто попадется ему по пути, побежать через весь город к крутому берегу реки и броситься в воду.

Вместо этого он подошел к огромной черной классной доске и, несколько откинув назад голову, вперился в нее взглядом, словно не мог понять, что это перед ним такое.

Огромная черная классная доска почему-то представлялась ему символом мрака и орудием пытки, с помощью которого из года в год истязали гимназистов, а если не орудием пытки, то какой-то преградой, дверью, запиравшей выход из мрачного подземелья к свету. Он даже мысленно назвал ее экраном бессмыслия и жестокости. Хотя это была всего лишь обычная черная классная доска, на которой белым мелом писали цифры и слова, чтобы гимназисты научились считать и писать без грамматических и синтаксических ошибок.

На гимназиста вдруг нахлынул прилив каких-то неукротимых, неудержимых сил, его охватило какое-то мгновенное возбуждение и даже неожиданно для самого себя он ударил ногой по одному из колышков, на который опиралась нижним краем классная доска. Колышек сломался и доска своим правым углом рухнула на пол, а гимназист, словно взбесившись в одно мгновение, начал пинать ее ногами.

Остальные гимназисты сидели в это время за партами и стояли у окна и не помышляли ничего ломать и бить. Но, увидев, как упала доска и как их одноклассник пинает ее ногами, и услышав треск, – классная доска под ударами разламывалась на куски – на мгновение остолбенели, а потом бросились к поверженной доске и начали бить ее ногами и тут же разнесли в щепы. Не всем хватило места подступиться к доске, и те, кто не успел протолкнуться к ней, стали переворачивать парты, сорвали с петель и разбили вдребезги застекленную входную дверь, сломали стол и кафедру, а потом принялись крушить изразцовую печь, выдрали железные дверки, ломая ногти, руками выворачивали изразцы и в несколько минут от печи осталась груда кирпичей.

На шум сбежались гимназисты из соседних классов и, столпившись у входа, с шальным блеском в глазах наблюдали происходившее, а оказавшиеся в задних рядах подпрыгивали, чтобы увидеть, что делается в классе. Преподаватели, направлявшиеся в классы, – перемена, или, как тогда говорили, рекреация уже закончилась – торопливо, с испуганными лицами скрылись в учительской.

Переломав все, что можно сломать, и разбив все, что удалось разбить, гимназисты в перепачканной форме, пошатываясь словно с похмелья, с исцарапанными до крови руками, с пустыми, как будто не видящими глазами, разбрелись по домам.

На следующий день они собрались в коридоре гимназии. Их разрушенный класс был заперт глухой деревянной дверью. Гимназисты ничего не говорили друг другу, не обсуждали то, что произошло вчера, глаза их по-прежнему были пусты, казалось, они ничего не помнят, не осознают, что случилось и что будет дальше.

Ученики младших классов проходили мимо, бросая на них испуганные и восхищенные взгляды. Сторож гимназии, когда старшеклассники пришли рано утром, помогал им в шинельной снимать шинели, чего раньше никогда не делал.

Начался первый урок, преподаватели, стараясь не взглянуть в сторону старшеклассников, прошли в классы, двери классов закрылись. Наконец появился гимназический инспектор и, подойдя к толпе старшеклассников, первый поклонился им, не дожидаясь их поклона, и робко предложил пройти в физический кабинет. Когда все расселись за столы, инспектор долго молчал, а потом, опустив глаза, как-то невнятно, слегка запинаясь, сказал, что сегодня занятия отменяются, но к завтрашнему дню класс приведут в порядок и хорошо бы спокойно приступить к занятиям, так как скоро выпускные экзамены.

Инспектор вчера вечером присутствовал на собрании преподавателей, на котором обсуждалось все произошедшее. Собрание затянулось до поздней ночи. Никто не хотел говорить. А у тех, кто говорили, не получалось сказать ничего определенного. Только один из преподавателей высказал мысль, что молодые люди, совершившие такой из ряда вон выходящий поступок, просто устали за несколько лет обучения и исполнения правил, порой бессмысленных и довольно стеснительных и даже жестоких для просвещенного юношества, и если вдуматься, часто противоестественных и препятствующих свободному развитию, и это в какой-то мере объясняет их выходку, конечно же, некрасивую и безобразную, но тем не менее, вполне понятную.

Директор гимназии – ему оставалось два года до пенсии – только несколько раз повторил: «Всем нам не поздоровится. И надо же этому случиться именно сейчас!» – и уже сегодня утром велел привести разгромленный класс в порядок и попросил инспектора обратиться к старшеклассникам с просьбой успокоиться, продолжить занятия и готовиться к выпускным экзаменам.

Выходя из физического кабинета, инспектор вдруг остановился на пороге и сказал, не опуская глаз и не запинаясь, просто, как взрослый взрослым: «Что случилось, то случилось, и уж лучше и для вас, и для нас об этом не болтать».

Инспектор гимназии ошибся. Всем – и ему, и гимназистам стало не лучше, а хуже.

Инспектора гимназии спустя несколько лет убили в толпе беженцев в Крыму. А гимназисты тоже почти все погибли в годы гражданской войны и в эмиграции. А те, кто не погиб, с горечью вспоминали то, что случилось в гимназии.

А тот бывший гимназист, который первый начал громить классную комнату, часто не спал ночами и корил себя, и никак не мог понять, почему это вдруг ему показалось, что ворот гимназической куртки давит ему шею так, что невозможно терпеть и сдерживать себя, и он расстегнул верхнюю пуговицу, хотя это и не полагалось делать по правилам поведения. «Ах, Боже мой, – думал он бессонными ночами, – ну что стоило потерпеть! И почему не нашлось никого, кто строго наказал бы меня, да и всех нас за тот бессмысленный и беспощадный бунт, дикое и безудержное буйство! Ведь стоило только одернуть нас и мы бы пришли в себя и умопомрачение не охватило бы нас окончательно».

Его отчаяние понятно. Доподлинно известно, что, когда гимназисты на следующий день собрались в коридоре гимназии у двери разгромленного накануне класса, отрезвление еще было возможно и Россию и их самих еще возможно было спасти.

Стоило только посадить гимназистов в карцер, исключить из гимназии, взыскать деньги за поломанную мебель и сослать виновников в окраинные губернии, а зачинщиков беспорядков высечь розгами или, в крайнем случае, заточить в один из казематов, находящихся в Санкт-Петербурге в Петропавловской крепости, сырой и холодный, грозящий любому, оказавшемуся в нем, чахоткой и скорой смертью, которая принесла бы горе его родным и близким, но не коснулась бы других жителей обширного государства, раскинувшегося от трудопослушной Европы, с ее черепичными крышами и лязганьем станков на фабриках и заводах, до дикой Азии, с ее неизведанными глубинами, таинственно влекущими к себе, но порой просто унылыми и однообразными, как всякая голая и плоская степь.

Можно было просто сослать всех гимназистов, пораженных кратковременным безумием, в Сибирь на какие-нибудь работы в рудниках, а для одумавшихся с последующим облегчением участи – определением на вечное поселение в труднодоступные места, удаленные от тех мест, где живут люди, которые ходят в застегнутых на все пуговицы форменных куртках и не ломают парты и кафедры в гимназических классах, не разбивают в щепы классные доски, а пишут на них мелом – белым по черному – слова и цифры, чтобы научиться писать и считать и многим другим премудростям, в том числе и древнегреческому и латинскому языкам – их тоже можно было изучать в гимназиях с большой для себя пользой.

Но когда в конце коридора показался гимназический инспектор, а тем более, когда он подошел и поклонился старшеклассникам, неловко опередив их обязательный поклон, а потом отвел в физический кабинет и распустил по домам, надеясь по недомыслию, что все какнибудь устроится само-собой, если не болтать о том, что произошло, и как-нибудь скрыть то, что случилось, от вышестоящего начальства, тоже не желавшего огласки и неприятностей, судьба России была решена бесповоротно и поправить что-либо уже было невозможно.

Итак, день накануне Погромной ночи только начался, и его, этого дня, от восхода и до захода солнца, достаточно, чтобы сесть за стол, положить перед собой лист бумаги и составить самую подробнейшую и обстоятельнейшую топографию с соблюдением всех правил, принятых при такого рода работах, что я собственно и намереваюсь сделать.

Соответственно существующим правилам, эта топография должна начинаться с Рясны, обычно помещаемой на разного рода картах в центре ряснянской округи, посреди дороги на Мстиславль, километрах в трех-четырех от Вуевского Хутора. Но, согласно намерениям, я начинаю эту топографию с Вуевского Хутора. По той простой причине, что земли Вуевского Хутора для меня свои.

Свои, какие бы они ни были, всегда ближе, чем чужие. Свои хороши тем, что они свои, а не чужие. Чужие не так говорят – их часто даже трудно понять. Они не так одеваются, не так едят, не так ходят, не так смеются и плачут – они не так живут.

И хотя Рясна не такой уж дальний свет, но свои только на хуторах, поэтому топография и начинается с Вуевского Хутора. Что же касается Рясны, то о ней будет сказано в последующих главах.