ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Писательская поросль

Руку Воейков пожал ласково, почти вкрадчиво, но глазами смерил, кажется, саму душу – ровня ли?

Экзамен был выдержан, но у Василия Андреевича запылали уши. Он всегда страдал за людей, напускающих на себя как величавую неподступность, так и юродство покладистости, «играющие» и даже «играющие» неосознанно были для него стыдом не за кого-то, а за себя. Ему приходилось мириться с этой унизительной нарочитостью. Провинциальная глазастость в родстве с провинциальной застенчивостью превращали его в беспомощного недоросля.

Воейков открывал перед Жуковским дверь за дверью с усмешечкой: «Мои апартаменты», но перед обитой багряно-темной кожей запнулся, на лице явилась почтительность. Подмигнул, однако ж, запанибратски:

– Святая святых!

Василий Андреевич поймал себя на том, что в «святая святых» он не вошел, а вступил, и было отчего: позлащенные стены, потолок багрово-темный, на багрово-темных диванах, придвинутых с двух сторон к багрово-темному непокрытому столу, восседало будущее российской словесности. На одном диване Тургеневы, Андрей и Александр, на другом Алексей Федорович Мерзляков и Андрей Кайсаров.

Все посмотрели на Жуковского, словно ожидая от него облегчения их общей участи.

– Василий Андреевич! – Мерзляков показал место возле себя.

Перед ним лежали размашисто исписанные листы, суетными руками он всё дотрагивался до бумаг и, видимо, обжегшись, потирал ладонью ладонь. Андрей Тургенев сидел, сдвинув брови, полуприкрыв пушистыми ресницами глаза. Казалось, понял наконец-то важное, обязательное для всех, и теперь сосредоточенно искал нужные слова.

Александр приветствовал однокашника поднявши руку, растопырив пальцы, но оробел и принялся теребить бант на груди.

Они все робели. Человек не может оставаться тем же самым, когда творит историю.

– Однако ж все в сборе! – сказал наконец Воейков. – Сколько понимаю, прежде чем приступим к делу, надобно избрать председателя.

– Наш председатель Мерзляков! – объявил Андрей Тургенев.

– Да почему же Мерзляков? – возразил Алексей Федорович.

– Ты среди нас самый старший.

– С именем! – поддакнул Александр.

– У Жуковского дюжина публикаций.

– Алексей Федорович! – Жуковский отчаянно всплеснул руками.

– Голосуем Мерзлякова! – Воейков поднял руку. – Четверо из пятерых «за».

Председателю – 23, Андрею Тургеневу – 19, Кайсарову – 18, 17 – Жуковскому, 16 – Александру Тургеневу, хозяин дома Александр Федорович Воейков был ровесником Мерзлякова.

Не всякое молодое поколение думает о будущем страны. Поколение Жуковского – и думало, и мечтало. Но важнее другое. Приходит страшный час, и молодые, думающие о вечности и думающие об одном только куске хлеба, идут умирать за землю пращуров.

Мерзляков повздыхал, крякнул в кулак и поднялся.

– Объявляю первое заседание «Дружеского литературного общества» открытым. На рассмотрение выносятся законы общества. Позвольте, господа, предоставить слово самому себе для оглашения оных.

Законы утвердили дружно. Всякое заседание открывается речью, в которой должно преобладать нравственное начало. Сочинения читает секретарь, анонимно. Первенство предоставляется сочинениям философским, далее политическим и, наконец, беллетристике. Прочитываются также в высшей степени полезные и важные работы иностранных и русских авторов. Девиз общества: «Отечество».

– Браво, Мерзляков! – Андрей Тургенев вскочил, подал руку председателю. – Именно – Отечество. Русская литература из служителя самодержцев должна обрести статус служителя Отечества. Отечества, господа! Следующая ее ступень – быть литературой не токмо для народа, а литературой народа.

– Но это – утопия! – Воейков даже ладонями хлопнул о стол. – Красота поэзии, величие высшего ее достижения – эпопеи – предполагают неоспоримое изящество форм и языка. Мужицкое просторечье никогда не сможет подняться до поэтических небес. У мужика что на языке в постылой его жизни, то и в песне. Поэзия иное! Познание истин мира, изысканный отбор слов, тончайшие оттенки смысла и чувства.

Лицо старшего Тургенева стало белым.

– Воейков! Поэты говорят языком, создатель которого – народ. От мужика – язык. Язык – детище мужицкое. Так что без просторечья, а мы его ах как презираем! – не было бы ни Овидия, ни Цицерона и уж тем более Гомера.

– Тургенев! Я на вашей стороне! – пылая щеками, по-птичьи вскрикнул Кайсаров. – Гомер из того же племени, что лирники в Малороссии.

– Производить Гомера в мужики? – Воейков хохотнул. – Опомнитесь, господа! Гомер великолепно разбирался в воинском искусстве. Возможно, он потерял зрение в одной из битв под стенами Трои. Жуковский, а что вы-то помалкиваете?

– Я слушаю. Я думаю….

– Так что же вы надумали?!

Василий Андреевич вздохнул, сдвинул брови.

– Речь не о Гомере… А вот каким языком дóлжно говорить поэту – сама суть поэзии. Русский язык высшего общества – убог.

– Браво, Жуковский! – нежданно для всех обрадовался Воейков.

– Я не закончил мысли! – В черных глазах скромника полыхнула молния. – Не русский язык плох. Общество, предавшее родную речь, извращено продуманностью и замкнутостью жизни. Для нерусской жизни и язык потребен не русский.

– Спасибо, Жуковский! – встал и поклонился другу Андрей Тургенев. – Мы все это знаем. Но это нужно было сказать вслух. И сказано.

Поднялся Мерзляков.

– Господа! Жуковский прав. Выдуманная жизнь, чужой язык, а ежели свой, так тоже выдуманный. Кто нынче кумир просвещенной публики – Карамзин! Язык его чист, но разве это язык нашего народа? Язык Карамзина – еще одна условность жизни аристократов. Язык класса умеющих читать по-немецки, по-французски… Язык Карамзина – такой же знак для своих, как поглаживанье подбородка масонами.

– Жуковский! – осенило младшего Тургенева. – Вы помните, что говорил нам Баккаревич? Он говорил нам: русский язык по своему строю, по своей мелодичности близок к языку как раз Гомера. Он говорил нам: славянские языки, но более всего русский, близкая родня древнегреческому. И еще: русские обычаи проливают свет на темное и непонятное в древнегреческих текстах.

– Братец, милый! – Андрей Тургенев просиял. – Друзья мои, я слушал вас, и мне открылось: самое дорогое в нашем заседании – это восхищение природной нашей речью. Никогда не лишне говорить любимой о любви. Я верю: восхищение родным языком угнездится в глубинах наших сердец, и на эту любовь ответ всем нам станет любовь. Любящих любят. Любовь русского языка ко всем нам был бы дар бесценный…

– Господа! Господа! – У Кайсарова на глазах сверкали слезы. – Господа, я люблю вас всех! Будем живы правдой, господа. Будем живы русским словом.

Поднялся Воейков.

– Я бит, но, однако ж, вопрос о высоком в поэзии не есть праздный. Что до Карамзина, он ведь сам называет свои сочинения «безделками».

– Какие же это безделки? – Глаза Жуковского снова вспыхнули. – «Если я не нахожу для себя хорошей пищи, то с самым прекрасным вкусом могу ли наслаждаться?.. Крестьянин, живущий в темной смрадной избе… не может найти много удовольствия в жизни». Это ведь Карамзин! «Кто из нас не любит тех времен, когда русские были русскими, когда они в собственное платье наряжались, ходили своею походкою, жили по своему обычаю, говорили своим языком и по своему сердцу, то есть говорили, как думали». И это Карамзин.

– У меня есть глава «Писем русского путешественника». Разумеется, запрещенная цензурой, – сказал Воейков.

Главу прочитали. Прозаический перевод стихотворения Рабле, в коем современные читатели усмотрели предсказание о французской революции, прочитали дважды.

«Объявляю всем, кто хочет знать, что не далее, как в следующую зиму увидим во Франции злодеев, которые явно будут развращать людей всякого состояния и поссорят друзей с друзьями, родных с родными. Дерзкий сын не побоится восстать против отца своего, и раб против господина так, что в самой чудесной истории не найдем примеров подобного раздора, волнения и мятежа. Тогда нечестивые, вероломные сравняются властию с добрыми, тогда глупая чернь будет давать законы и бессмысленные сядут на место судей. О страшный, гибельный потоп! Потоп, говорю, ибо земля освободится от сего бедствия не иначе, как упившись кровию».

– Истинная поэзия – вещунья! – сказал Андрей Тургенев.

– Но ведь это страшно! – вырвалось у Жуковского.

– А ты помни об этом. – Мерзляков посмотрел на своего соседа серьезно и, кажется, сочувствуя.

Воейков выскочил из-за стола:

– Свершилось, господа! Сегодня 12 января 1801 года. Наш Союз благословила сама Татиана мученица, а под ее молитвой – всё молодое, все даровитое на сим белом свете! Господа! Стол накрыт, прошу отобедать.

Поднялись.

– Отечество! – негромко сказал Мерзляков.

– Отечество! – ответили ему члены дружеского общества.