ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату






       «… Вместо обещанного лжеучителями нового общественного строения – кровавая распря строителей, вместо мира и братства народов – смешение языков и ожесточенная ненависть братьев. Люди, забывшие Бога, как голодные волки бросаются друг на друга. Происходит всеобщее затемнение совести и разума…»


Из Послания Священного Собора Православной Российской Церкви 11 ноября 1917 года.





                Глава первая




                «…Дзинь – бом-м-м, дзинь – бом-м-м!.. Дзинь – бом-м-м, дзинь – бом-м-м! Бом-м-м… Бом-м…» -далеко-далеко над широкой степью, над такими знакомыми с самого раннего детства и теперь наглухо засыпанными глубоким снегом окрестностями, над редкими,  едва чернеющими в пологих балочках  кудрявыми терновыми кущами, над полями да лугами – ох, и далеко- ж разносится по всей округе веселый кузнечный перестук!


      -Т-пру-у-у!.., – Гришка натянул поводья, придерживая разгоряченного Воронка, широко усмехнулся,  топорща совсем недавно отрощенные редкие усы. Спрыгнул с коня, снял сноровисто отяжелевшую папаху, в пояс низко, чуть картинно,  поклонился родной земле. «… Дзинь – бум-м-м! … Дзинь – бум-м-м!» Первый удар, тонкий да пронзительный – это, известно,  папаша ладит, правит своим легким молотком, указывает молотобойцу.  Второй удар, гулкий и низкий – это его, молотобоя,  тяжелого молота голос, туда, где указано папашей бьет, по красному и податливому, как  мартовская прибрежная лоза, железу.


«Кого же батя ныне в молотобоях-то…  держить?» – хитрой лисой промелькнула вдруг мысль.


Гришка усмехнулся, качнул головой, сладко зажмурил глаза и ясно себе представил, как теперь в жаркой, пропахшей дымом да едкой окалиной  кузне, голые по пояс, в замызганных кожаных фартуках, черные от сажи, как те черти, изредка незлобно матюкаясь  и часто схаркивая ту же прилипучую сажу, работают  его папаша с подручным. « Боронки, небось, шлепають… Дело-то  ить… к весне идеть…», -решил он про себя , взглянул на небо, нахмурился, натянул на чубатую голову папаху, поправил порядком разбитое седло, подтянул подпругу на мокром животе жеребца и снова вскочил на Воронка, слегка его пришпорил и легкой рысью направился вниз с бугра, туда, где под старой разлапистой акацией издавна притулилась над овражком хуторская кузница.


Перестук вдруг смолк. Гришка спешился, как старого друга отчего-то ласково погладил ладонью толстый зализанный сук, усмехнулся и ловко закинул на него повод, затянув его потуже так, что воловья кожа щедро выдавила из себя зеленые капли влаги. «Видать, сели полдничать. А тут вам и… гости!…».


Войдя через раскрытую дверь с яркого морозного дня в полутемную кузницу, Гришка в сутулом, бородатом человеке, сидящем на старой, такой знакомой ему с самого мальства, закопченной колоде, тут же угадал родную фигуру отца. Больше в кузнице никого не было.


Панкрат Кузьмич, подняв забитые сажей глаза, в сумраке кузнечном сперва не узнал в вошедшем статном военном своего сына, которого не видел с прошлой весны и не получал о нем никаких вестей, ибо до последних дней и окрестности Целины, и весь Донской край находились в глубоком тылу деникинских войск. Гришка, широко шагнувши вглубь помещения, сам крепко обнял старика:


– Ну и… здравствуйте, папаша!


У того и дух сперло, потемнело в глазах. Выдавил только:


-Слава Богу!.. Григорий! Э-гм… Да-а… Гм…, гм… Сынок, значить, Гриша… Живой. Как же…, -и неожиданно тяжелая горькая слеза прочертила белый след по черной впалой его щеке, растворившись в косматой бороде.


-А вот… я теперя, папаша… у самого товарища Думенки… в ординарцах хожу! – отчего-то вдруг вырвалось у Гришки, -вот, в Веселый… с донесением прибывал, -он отчего-то вдруг помрачнел, склонил голову, но тут же снова заулыбался, – та дай, думаю, добегу и до дому!..-приговаривал он сквозь редкие всхлипы старика, – круг ить… туточки… небольшой! А… а  товарищ  Думенко, папаша, он – ого! С самим товарищем Каменевым  иной раз по аппарату говорить, вот, как и мы теперь… с Вами…


-А про што ж он… говорить-то..,-задохнулся и проглотил сухой ком Панкрат Кузьмич, приподнимаясь с колоды, -все небось, про энту…,та-а-а… стра-тен-гию, бес ей в задницу?


-Та не… -Гришка все гнулся, привыкая к серой полутьме кузницы, осмотрелся, усмехнулся, покачал головой, -они, папаша,  все больше… ругаются. Комсвокор наш… страсть, как комиссаров не любить! Лезуть не в свои сани, проклятые!.. Да и бес с ними! Ну…, как вы тут…, Санька моя… как, детки?.. Я и гостинцев вот… навез им. Мамаша наша… здоровы?


-А чего им станется…, – Панкрат Кузьмич вытер рукавом глаза, сочно высморкался, провел ладонью по косматой бороде, присел на колоду,– внучок… , сынок твой, Петюня, значить, по осени чуть не помер. От  золотухи…  Бог миловал, та… и дохтур подсобил…, отпустило. А так… А ты… Никак  воюешь, што ль?– он теперь уже спокойнее и с интересом  всмотрелся в  Гришкино обмундирование, чуть задержав взгляд на остроносых кавалерийских сапогах, -ты ж, сынок, вроде как… опосля Троицына дня… в путейские затесался… В Торговой?


Гришка таинственно заулыбался, широко взмахнул рукой:


-Э-эх, па-паш-ша!.. Какие тама… нам теперя путейские!… Вот добьем  мировых бур-р-жуев… ,– он, усмехнувшись, сладко зевнул, присел на замызганную скамейку, вытянул ноги в новеньких яловых сапогах, -и пойду я тады в… твои путейские! –и рассмеялся чистым громким смехом, отрешенно махнув рукой и покачивая головой.


Достал кисет, протянул бате, тот отстранился, нехотя мотнул бородой: «Не надо, мол».


Гришка закурил крученку, выпустив резковатый дымок крепкого самосада, буднично спросил:


-Кого в молотобои ноне нанимаете? Нашенский, али чужой хто?


-Да к… Не-е, чужой. А наших ить на хуторе и нетуть  никого…, -оживился старик и начал торопливо рассказывать:


-Туточки ить как, сынок. В самый канун  Покровов… полковник один по тракту проезжал.  На пароконной  тарантайке. Ага… Ну и рессоры-то у ей и порассыпалися… А рессоры-то там грузинские, не наши… Он ко мне: «Сработай, мол, мил человек, я тя отблагодарю щедро! Мне в Ростов больно нужно!» А я-то  што? Да к вечеру – как новые! Перебрал. Ага… «Чего ты, мастер,  хошь? –спрашивает,– деньги, али продукты, проси што хошь, я комендант станции Целина!» Эге, думаю, тебя-то мне, касатик, и надобно! А на станции  на запасном пути с самого Ильина дня  паровоз потухший стоить, угольная яма полнехонькая! « Дай ты мне уголька малость, господин полковник, а деньги да продукты с энтим угольком-то, я и сам себе как-нибудь образую!» – говорю ему. И, скажи на милость! На другой день уже к полудню я, сынок,  три подводы угля домой приволок! Так ить он же мне еще и пленного красноармейца в грузчики определил! – Панкрат Кузьмич отчего-то наклонился ближе к уху Гришки и перешел на полушепот:


– А паренек ничего, жилистый! Митрохой кличем. Из рыбачков приазовских. И сноровка имеется… Выпросил у того полковника я его себе в помощники. Они б его стрельнули, та и шабаш! А так он мне до гроба …


Низенькая дверца кузни с тыльной стороны, через которую Гришка в былые годы и сам вынес не один пуд шлака, вдруг со скрежетом распахнулась и вошел, впуская внутрь морозный пар, молотобой, мужик невысокий, но в плечах широк. Гришка вскочил, протянул было руку:


-Григорий! – и оторопел, невольно отступивши чуть назад.


На него невозмутимо глянули округлые белесые глаза Митрофана Чумакова, пулеметчика, которого покойный Гаврилов в тот страшный майский день под Ново-Манычской посадил с пулеметом в окопчик на кургане, вместе с Черевиченком, впереди позиции. Он едва заметно кивнул, пожал крепко руку, а виду не подал.


«Аль не признал?– мелькнуло в голове, -плен, ить, штука непростая…»


                … Ну уж, оскоромились, так оскоромились! Как на ту мясоедную! Раскрасневшийся Гришка, все теснее прижимая к себе смущенную и рдеющую  свою жену, лапал незаметно и нетерпеливо ее раздобревший зад, все подливал да подливал горькую бате да молотобою. Тот истово крутил головой, отнекивался, мол, после пыток в плену у казаков голова иной раз больно здорово ноет да давит в висках, да Григорий и слышать не хотел: пей, говорю!


Детишки, Петюня да Клавочка, с опаской выглядывали из-за занавески, пугливо косясь, во все глаза разглядывали красивого, в новеньком английском мундире с желтыми блестящими пуговицами папашку.


Не спеша рассказывал Гриня про службу, хвалил, как есть командира:


-В Лихой нынче стоим… Кады у… хутора  Подколодновки перешли на правый берег Дона, так наш комсвокор сразу сказал… мне: «Ну, Григорий Панкратыч, раз перекинули нас по правому берегу, то, считай, Новочеркасск с Ростовом наши будуть!..» Он ить, наш-то, Мокеич-то…, каков… Эге-е… Пер-р-р-вая шашка Республики! Его как еще в мае прошлого года пуля сняла с седла, так все… наши  думали – все!! Шабаш! Пропал наш комсвокор! Грудь разворочена!.. Во-от, -он вытягивал свои жилистые красные руки, -на энтих самых руках и нес я его, страдальца, -привирал, совсем уж по-детски всхлипывая, Гриня и скупая мужская слеза, искрясь, неспешно сползала по его румяной щеке, – а он…, а он… В беспамятстве свезли мы его в Богучар, оттудова – прямо в город Саратов. А там доктор, энтот, как его, Спасо…, Спасо…, ну да бес с ним, так просто чудо! Чудо совершил! Два ребра ему, сердешному, как есть – вынул. Как … тот Господь – Адаму!– и крестился небрежно в угол на Николая-угодника, – пол-легкого отхватил. Ребра посрастил… И поставил нашего соколика на ноги!.., – и наливал кисловатый первач , покачиваясь,  в мутноватые рюмки снова и снова.


– А што же он…, – Панкрат Кузьмич, то же раскрасневшись и  быстро от радости хмелея, с восхищением глядел на сына, -што ж он, сердешный, ноне-то…


-А што ноне?.., -Гришка чуть нагибался над столом и негромко, вроде как по секрету, говорил отцу, глядя прямо в лицо, -правая рука –плетью висит… Не действуеть! Ну, да он и левой мастак белякам головы сносить… Как подлетить на своей Панора-ме!.. Ка-а-ак махнеть шашкою, -привставал, показывая Гриня, -так иной беляк от уха, -он умолкая, обводил строгим взглядом разом присмиревших родственников и касался мочки правого уха, -да до самово пупа-а-а!..-и втыкал палец в живот, – так и… Спол-заеть из седла!! -при этом бабы истово крестились, жмурясь от страха и ладошками прикрывая рот.


-На чем-на чем  он… подлетаеть?– не разобрал Кузьмич, сощурив глаза и наклонив голову.


-Та на Панораме… Кобыла ево любимая.


-А-а-а…-Кузьмич почесал за ухом, качнул головой, -прозвище-то… каково  мудреное… Хе-хе… У кобылы.


-Та это прицел на пушке, папаша… Панорама называется, -Гришка горделиво крутнул редкие усики, вздохнул глубоко, -голова ево дюже ж … светлая… -негромко и уже спокойнее продолжал он, сочно хрустя блестящим соленым огурчиком, -да смекалка… Э-ге-е… Дай Бог каждому… Ево ить за што хлопцы любять?… А простой! В атаке первый завсегда. И свово бойца никогда… И никому! В обиду не дасть. А сам – наказать оч-чень строго могеть! Што тама… просто выпороть… В расход пустить – и глазом… не моргнеть!.. Батька! А… А беляков береть… Умом да сноровкой! Те думають – он там. А он уже тута!! Те знають – его мало! А его – много! Вот потому-то, – Гриня назидательно поднял большой палец,– хлопцы к ему тянутся… С Мокеичем в любой каше… выжить можно, пропасть не дасть…


И уж совсем на самое ухо шепнул отцу, чтоб другие не слыхали:


-Врагов да завистников больно много понажил себе наш Мокеич… Харах-тер! Ни под кого не ляжеть! Порешил так: раз новая… энта…, эра наступила, значить надобно и жить честно!.. Открыто! По правде! Всем равно! А комиссары –не-е-е… Энто не про них!  Они, проклятые, все норовять прибарахлиться… Ухватить… Так они,  комиссары, над ним, как те вороны, и вьются ноне… Все, понимаешь, ищуть, за што бы ухватить!..


– Та пробегали они…, думенки-то твои, -Панкрат Кузьмич сморщил в думке лоб, поскребся в бороде, -кажись, в аккурат на Радоницу, в прошлом годе. С Маныча  на станцию  бегли, их тады поповские казачки здорово подпирали. Один заявился, весь в новеньком, при портупеях – я, кричить, есть Думенко! Ставь полуштоф, дядя! Ну, накормили-напоили, чем Бог послал. Тока ушел – гляди-ка! еще один на пороге скрипит. И то-же: я – Думенко! Такой же огурчик! Наливай, не жалей! Што ж ты думаешь, пришлось и того кормить…


-Да-а-а…, -сладко зевнул Гришка, развел руками, -у нас, думенковцев, папаша, хлопцы веселые…


« И-и-и…, нехристи! – подумалось вдруг Панкрату Кузьмичу, -рот раскроеть… и не перекрестится!»


-Ну, а-а-а…,-Гришка все налегал на жареную баранину, аппетитно обсасывая молодые ребрышки, -казаки-то што…, лютовали небось? Обижали? Грабили…  трудовой народ?


Панкрат Кузьмич глубоко вздохнул, опустил глаза, задумался. Кроме того полупьяного молоденького казачка, что приплелся однажды за Санькой, возвращавшейся от всенощной, он во дворе у себя никого из них ни разу и не видал. Да и того, крепко съездив по зубам, тут же  выставил за ворота безоружный Митрофан. Жаловаться, вроде бы и не на что. Но его природное нутро иногороднего, его мужичий характер, с детства впитавший в себя глухую неприязнь к  казачеству, требовали своего. Старик никогда не забывал, как его отца, то же, знатного кузнеца, поселившегося от нужды на окраине богатой казачьей станицы, заставили срыть  заложенный им с таким трудом каменный фундамент хаты, мол, не наглей, мужик и место свое знай! Батя в тот день, не таясь детишек,  плакал: «Да што ж я, иль не русский человек… , иль … не православный, што ли?!» Как не давали ни куска земли, даже в кабальную аренду, как нападали на него самого, мальчишку, ершистые  свирепые казачата, били ни за что до крови. И как однажды, посреди ярового лета, не стерпя издевательств, погрузил батя, Кузьма-кузнец на телегу нехитрое свое барахлишко, да и стронулся со станицы, куда глаза глядят, в жаркое марево июльской степи с кучей малых детишек да женой – брюхатой шестым. Помнил до последнего дня Панкрат Кузьмич, как от голода умирали, корчась в горячей голой степи одна за другой старшие его сестренки, как, едва успевши отбежать в ближайший овражек, отмучилась с выкидышем исхудавшая мать его, как плакал в немом бессилии почерневший от горя батя, сжимая до синевы жилистые свои кулаки…


-А што ж… казаки…, – старик тяжко вздохнул, сам теперь взял бутыль и стал медленно разливать первач, -тама пор-я-я-док. Есаулы – те… строгие ребяты. Чуть хто провинился –порять, как с-с-укина сына, хе-хе-хе… А он тады глядишь – и пропал! И уже к красным…, прости, Хос-споди… ну, к вашим, выходить, перебег… Не, не лютовали особо. Не скажу.


             … Уже поздней ночью, когда вся цветущая и усталая  Саша увела радостных, измазанных английским шоколадом,  полусонных детишек на свою половину укладывать спать, а старики и подавно уже отдыхали на своей, Митрофан легонько толкнул в бок раскрасневшегося от первача Гришку:


– Выйдем, Григорий.


В темном небе высоко висели мирные россыпи  тускло мерцающих звезд. Было тихо и непривычно светло, изредка на окраине одиноко лаяла чья-то собака.  Закурили.


-К твоей Саньке тут… перед Рождеством клеился один… Стояли тут по хутору, человек сорок конных, -сочно отхаркнувши сажу в снег, глухо проговорил Митрофан, -так я не дал.


-Ага. А сам… Сам-то… Што?– прошипел Гришка, быстро трезвея и глубоко заглянул в его темное лицо.


-И сам не трогал. Я знал, что ты придешь… Что ты… живой. Да и… Мне твой папаша… жизню ж… спас. Ну и… Служили ж  мы… с тобой… -он вдруг зашмыгал носом и голос его стал ниже: – Помнишь? Я в плен… попал. Предложили переметнуться к ним, так я не пошел супротив своих… – при этих его словах Гришка вздрогнул, низко опустил голову, -а нас на распыл… уже вели. Меня конвойные отцепили и приставили к нему… , к папашке, значить, твоему – уголь грузить. Остальных за углом тут же и шлепнули… за здорово живешь. А он…


-Знаю,– Гришка, смахнувши рукавом легкий снег со скамьи под окошком, присел, глубоко вздохнул, выпуская клубы дыма, -ты… выжил –то как? Вас же тогда с… Черевиченком… трехдюймовым накрыло, одна воронка…


-Выбрался к утру, когда очухался, контузия, ничего не слышу, а так – целый. Черевиченка нахрен… на кусочки разнесло, так я его… ну, то, что осталось… там же и погреб. Пошел к своим, на станцию. А там уже бой идеть, -он то же присел рядом, опустил голову:


-Ты вот што, Гриня… Я не со зла, ты не думай, –он поднял голову, зачем-то осмотрелся, но в темноте только редкие мелкие снежинки, поблескивая,  лениво сыпались с черного бездонного  неба, – мы когда в Котельникове стояли, та… кажись, на Троицу, сдался  к нам молодой казачок один. Сенька звали, вроде. Так он… На тебя указал…


-Што… Што он указал?! –Гришка вдруг резво подскочил, хмель с него как ветром сдуло, он затрясся, схватил Митрофана за плечи, развернул к своему лицу:


-Говори! –прошипел испуганно, воровито озираясь. Крупные капли пота вскипели вдруг на его лице.


Митрофан спокойно убрал его ладони с плеч, поднялся, твердо сказал:


-Как ты… Белым продался. И комполка… Гаврилова…, как  ты, Григорий… , нашего Гаврилова… шлепнул своей рукой…,-он отвернулся, шмыгнул носом,– да тока ты не боись. Не сдам! Окромя меня теперя про энто никто не знает. Тех уже нету, хто… А ты… Батю благодари…


Помолчали. Гришкины глаза вдруг заблестели, забегали, он выдавил:


-Со мной… пойдешь?


Митрофан отвернулся, ничего не сказал.


Дверь в сени скрипнула, показался в одной старой кацавейке на исподнем Панкрат Кузьмич:


-Пошто мерзнете? Ночь-полночь! Тебя, Григорий, уж заждалися… Кой хто!! –выдохнул он. Постелила, небось, давно… Ждеть! Ступай, я Воронку сенца и сам подкину… Да и тебе, Митроха, отдыхать пора. Завтре с Песчанки  лобогрейку нам привезуть, там работы хва-а-тить…, -и, еще что-то ворча себе под нос, прошел, покашливая,  оставляя след на свежем снежку, в нужник.


Митрофан повернулся что-то сказать еще, но Григория уже не было. Вздохнул тяжко, бросил в снег окурок и прошел к себе в низенькую пристройку, где ему определил жить с самого первого дня хозяин. Лег в гимнастерке, как был. Немного поворочался, озяб. Подложил сухих дровишек в печурку и под ихний веселый перетреск  тут же заснул.


                Старик, несмотря на тягучее нытье в суставах (к теплу, видать!), поднялся, кряхтя и охая,  еще до скупой январской зорьки. Вышел во двор, потоптался-потоптался, услыхавши возню и негромкий говор в конюшне, прошмыгнул туда. Там Гришка уже в полном снаряжении, при шашке и карабине,  затягивал подпруги, приговаривая Воронку на ухо что-то ласковое.


-Аль трогаеся  ты уже, сынок? Пошто ж так, до зори?


-В степу беляков еще полно, –буркнул Гришка сердито, – шайками бродять, как неприкаянные. До свету надо мене на Мечетку  выскочить, папаша.


-А ты…, -сперло у Кузьмича дых, – хучь..,  попрощался?


-Детишков будить Саньке я и сам… не велел, -Гришка скупо улыбнулся, тут же упрятав улыбку в мокрые усы, -а мамаше поклон Вы сами передайте. К Паске прибуду еще, вот займем тока Новочеркасскую. Город энто больно зажитошный, уж я подарков вам на всех навезу!


Он вывел гарцующего от утреннего морозца жеребца из конюшни, слегка приобнял старика, придерживая звякнувший эфес сабли, лихо вскочил в седло.


-Ты…, ты скажи мне…, сынок! –Панкрат Кузьмич ухватился рукой за повод, проглотил сухой ком, смахнул навернувшуюся слезину, -ты вот…, кады гром, к примеру,  гремить…, али там…, пушка гахнеть…, все одно, уже… и не хрестишься, али как? Анти-рес имею!..


-Нам, папаша, -Гришка, скупо усмехнувшись в усы,  чуть наклонился, еле сдерживая хрипящего Воронка, -коли громов бояться, то и вовек воли не видать! Вы… прощевайте, коли што!


Жеребец, упершись в снег передними чулковатыми ногами, вдруг присел чуть и понесся вскачь, в сереющую быстро темень.


-А молотобой-то…  у Вас… знатный, папаша! –услыхал Панкрат Кузьмич уже сквозь глухой топот, удаляющийся в едва светлеющие  скупые сумерки.


Старик перекрестил ему вслед, тяжко вздохнул, потоптался, стукнул пальцами в покосившееся окошко Митрохе:


-Подъем, служивый! Хто рано встаеть, тому и Бог подаеть… Ныне горнушка-то  наша напрочь застыла, небось…


Когда самовар сипло запыхтел, достал с полицы  початый пирог с капустой, порезал на себя и Митрофана. Того все не было. Взял было с пыльной полки, отодвинувши цветастую занавеску, вчерашний недопитый полуштоф, повертел-повертел, да и поставил бережно на место. Недовольно бурча себе под нос, накинул старую кацавейку, вышел в сени, долго возился с валенками, едва согнувши прохватившую поясницу, вышел во двор. На гумне старый кобель вдруг тоскливо и пронзительно завыл в уже лениво  сереющее низкое небо.


-Цыц ты, лихоимец! Кабы  и… сдох  ты  ноне!.., -топнувши ногой, незлобно прикрикнул Кузьмич, -еще навоешь каку беду… Тьфу, холер-р-ра…


Толкнул ладонью  дверь в пристройку:


-Митроха! Подъ-ем, служивый! Выходи строиться…  Э-хе-хе-хе-е… Што, видать, тяжела головушка… А я…


Молотобой лежал на полу, раскинув врозь руки и неестественно выгнувши шею, широко распахнувши матовые глаза. Напротив сердца из голой груди запекся уже кровавый ручеек. Разорванная гимнастерка держалась на одном плече. Красный до самого замка штык валялся рядом.


Старик со стоном, ухватясь за левую сторону груди,  опустился по косяку двери на пол, уронил, как неживую и обхватил белую голову руками. Набегающий ледяной утренний ветерок лениво трепал тоскливо скрипящую засаленную дверь пристройки.


                …Почти до полудня, словно уходя от погони, гнал Гриня  Воронка нещадным наметом, придерживая только на раскисающих под несмелым январским  солнышком склонах засыпанных снегом  степных балочек.


В степи – ни зги. Только изредка глухо  громыхали орудия где-то с северо-запада. Да стаи ворон, сбиравшиеся к теплу, гортанно галдели над головой.


Сладко тлели горячими угольками где-то в самой глубине  его груди ночные Санькины ласки:


-Соловая я, Гришенька… Ноне. Рожу вот теперь тебе… под самые Покрова… ишшо… сынку. Али доню… – и жарко целовала, целовала, целовала, щедро изливая ему на мокрую грудь свои истосковавшиеся бабьи слезы.


-Што же…, -ворковал в ответ захмелевший и оттаявший от войны да разлуки Гришка, – рожай, што ль… К Покровам, дасть Бог, и я уж прибуду… Кончим войну…


И от тех воспоминаний накатывала теперь Гришке теплая волна на грудь.


Да голодной волчицей одиноко выла в холодную темень  душа.


В середине декабря, едва заняли Богучар, выбив беляков с Петропавловки, отозвал его в сторонку невесть откуда взявшийся мужичок, вроде как из обозных, нагловато ухмыльнувшись, вынул из-за пазухи кисет, протянул Гришке, тыча тонким немужичьим пальцем на вышитые цветной ниткой два слова: « Убери Микеладзе!» Высыпал ему в раскрытую ладонь душистый самосад, вывернул наизнанку кисет… Пока тот переваривал , что бы это значило, мужичок тот растворился в серой массе народу.


Приказ от Крестинского был прост ой,  да…


Тихо пристрелить ненавидимого всем корпусом,  недавно присланного комиссара, которому и без Гришки было опасно появляться в иных бригадах в одиночку даже днем, особого  труда не составляло. Но зачем? Чем этот добродушный грузин так опасен… Крестинскому? Не-ет! Тут они явно… под Мокеича копають!


В сгустившихся вечерних  сумерках вдруг забрехали где-то впереди собаки, приветливо замерцали желтые огоньки,  Воронок, почуявши чужие стойла, настороженно повел ушами. Уже подняв было плеть, Гришка вяло опустил руку. «Хто там?.., -стучало в висках, -свои аль чужие?..Нарвешся еще, как на грех…» Оглядевшись, заприметил невдалеке укрытый тяжелой снеговой шапкой покосившийся стог. Подъехал поближе, постоял, всматриваясь и вслушиваясь. «Хорошее место для дозора, и коней  укрыть можно…» Вынув револьвер, спешился и, прикрываясь корпусом Воронка, медленно обошел стог. Никого. С под – ветра вырыл себе кубло, зарылся, как волк, угрелся, задремал, намотавши на левое запястье повод, в правой руке держа на весу револьвер.


Воронок, отфыркиваясь, мерно жевал преловатое прошлогоднее сено, изредка подымая голову на редкий недалекий брех хуторских собак.


   Едва мирно запели в сумерках зари ленивые  петухи, оглашая морозный воздух звонким  роскриком, тронулся дальше. Оставалось, до Зверево, по всем приметам,  верст десять.


Уже на станции, неожиданно вынырнув из-за грохочущего скопища вагонов и платформ,  вдруг окружили его шестеро конных с винтами наготове. Один из них красномордый в потертой кожаной тужурке хмуро приказал:


-За нами, Григорий Остапенко. И – не балуй!..


В незнакомом штабном вагоне было тепло и чисто, не в пример ихнему штабу. У Гришки со словами: «Прости, товарищ, порядок есть порядок!» –забрали все оружие и втолкнули в узкий проем купейной двери.


«-Сигану в окошко, коли што, -мелькнуло в голове при виде шевелящейся под утренним студеным ветерком занавески, -а нет, так…» – и он плечом сжал рукоятку дамского «Браунинга», который всегда таскал на кожаном шнурке высоко под левой мышкой.


                -Я Смилга, -негромко и хрипловато раздалось из темного угла, -а ты, боец,  не бойся.


«Смилга… Смилга…», -Гришка вдруг вспомнил, как Мокеич когда-то со смехом рассказывал, как он, шутки ради, встречал какого-то Смилгу в золотопогонном мундире поручика старой армии и который приезжал в штаб сводного корпуса с целью склонить его к троцкистам. И как он запросто выпроводил того эмиссара восвояси.


Из тьмы широкого генеральского купе выплыла высокая мышастая фигура во френче. Длинное лицо, мятая фуражка, маленькие круглые очки на прямом носу, высокий, с залысинами лоб, интеллигентная бородка клинышком.


-Год назад! – с легким прибалтийским акцентом возвысил голос Смилга, обращаясь куда-то в темноту,  -не далее…, как год назад, прошлой зимой…, атаман Григорьев фактически положил Украину под ноги Советской власти!.. Своей изменой Директории!..– он на минуту умолк, задумался, – и… что могла, что могла одна наша девятая дивизия против полумиллиона войск Директории? – он наконец устремил свой взгляд на опешившего и ничего не понимающего  Гришку, презрительно смерив его сверху до низу и обратно, -да ничего!! Так, пшик! Но Григорьев повернул штыки обратно, а за ним все эти… Качуры, Зеленые, Поповы и Мазуренки… И вот! Большое государство Восточной Европы вмиг стало… нашим, социалистическим!.. Далее –и это неизбежно! последуют Польша, Германия…, -он поднял взгляд куда-то вверх, крестом сложил на груди руки и молитвенно закрыл глаза.


Установилась мертвая тишина. Из темени через распахнутое окно раздался резкий свисток приближающегося паровоза.


Он вдруг резко ухватил Гришку за отвороты полушубка, притянул к своему лицу и, внимательно всматриваясь в его вытаращенные глаза, прошипел низким басом:


-Вот так и вы… Ваш комсвокор… Думенко… Вот-вот положит Дон к ногам Деникина!.. А за ним и вся эта партизанская шать-брать: Буденный, Шевкопляс, Жлоба, ну и… Мятеж! Крах!..


Он разжал пальцы, оттолкнул Гришку  и отошел в дальний угол, стал снова невидим.


Гришка оторопело стоял молча, опустив руки, только мелко тряслись поджилки.


-Наша Советская власть только тогда чего-нибудь стоит, если она умеет защищаться. Так сказал великий Ленин. Но! Помиловав Миронова, ВЦИК сам…, са-ам – поставил себя в глупое положение, – он осекся, прокашлялся, глотнул из стоящего на столике стакана  и продолжил уже заметно тише:


-Буденный пока… не так опасен. Он не дурак и умеет подчинить себе солдатскую стихию… Во всяком случае, в этом уверен Коба… Гм… А вот Думенко… Он весь уже во власти этой стихии!.. И ты, Григорий Остапенко, как верный Революции боец, выполнишь теперь  ее приказ… Ты… убьешь его!!– прошипел из черной темноты, как с того света, Смилга.


-Ду… Ду-менку?..– глухо вырвалось у Гришки.


Смилга расхохотался в истерике. В этот момент по встречному пути проходил локомотив и его огни зловеще запрыгали, заметались  по купе, выхватывая из темноты искаженное гримасой смеха лицо Смилги, драпированные стены, предметы и… Гришка заметил, что они не одни, в дальнем углу купе молча сидит еще один человек.


-Кого?! Первую шашку Республики? Орденоносца!… Да… Тут же поднимется его корпус!.. И вся буденовская шайка, повесивши Сеню на первой же березе,  тут же примкнет… к ним!.. – Смилга снова очутился глаза в глаза с Гришкой, -нет, Григорий! Ты уберешь пока … человека, очень близкого комсвокору. Например, э-э, военкома… Микеладзе! Его прислал Коба, чтобы помирить Думенку с Советской властью… А они его взяли и… Самое время! – он воскликнул это, уже обращаясь в темный угол к молча сидящему там силуэту, – этот душа-грузин…, -он скрипнул зубами, -уже, небось,  уговорил Думенку… вступать в партию. У-бьешь комиссара, а Думенка и задумается! А?..


Послышался прощальный свисток удаляющегося куда-то в темноту состава. В открытое окно купе пахнуло теплым шлаком. « Как в нашей кузне… Э-эх, контрразведка, твою мамашу!– подумалось Гришке, -сватають агента, а окошко-то  закрыть позабыли…»


– За такую услугу, Григорий, могу тебе обещать одно, – уже иным голосом и потише проговорил Смилга, удобно усаживаясь в драпированное кресло, -когда штаб второго сводного конкорпуса всем кагалом… поволокут… в расход… Тебя там не будет! Ты меня понимаешь? Только не вздумай играть с нами!.. В топке вот этого паровоза и… сгоришь! – буднично закончил он.


                …Едва сдавши отощавшего Воронка в кончасть, на ватных ногах приближался Гришка к штабу  своего комсвокора-два. Жить не хотелось. Углем калилось нутро. Думки путались. « И што ж ты за человек… такой, Мокеич? Тем поперек горла стал… Оно и понятно, они – беляки, враги Советской власти… Ты ж их сотнями… в капусту… Ан, теперя выходить…, што… и энтим… Дорогу перешел? Да как же так, а?! Э-эх! Жисть… Война проклятая! Да когда ж ты уже кровушки нашей, мужичьей-то напьешься?..» И так привез Гриня комсвокору вести скорбные из Веселого, куда, едва по слухам откатились беляки от Маныча, послал его Мокеич разузнать, как его родные, жена с детишками, отец? Смогли ли выжить, не погублены? А оказалось… Одна дочь, Машенька, только и уцелела! Отца, Мокея Анисимовича, красновская контрразведка связанного и босого водили по всему  по селу, били жестко, теперь в тюрьме, вроде, а где, ежели живой? Жена, Марфа, запытана, замучена насмерть, даром, что на сносях, на последних месяцах уже была…! С-суки!  Не! Не-не, хватить!.. Напьюся, выложу все Мокеичу! И застрелюсь!..Твою мать и… на всю дивизию…»





                Глава  вторая


                « Э-эх, до-ро-ги-и-и,


Пы-ыль  да ту-у-ман,


Хо-лода, тре-во-о-ги,


Да степно-ой бу-у-рь-ян… Да-а…


Вы-ыст-рел гря-я-нет!


Ворон кру-у-жит,


Мой дру-жок в бурь-я-не-е-е…


Не-живой ле-ежит…Эх!»,


 -тягучие переливы фисгармонии глухие и тоскливые едва долетают из-за неплотно прикрытой двери и висят в полутемном пространстве комнаты комсвокора. В узеньком окошке едва сереет скупая зимняя зоря. На припечке жарко пылающей печи развалился хозяйский кот, лениво поводит единственным своим целым глазом, сладко жмуря его и довольно мурча. Одной передней лапки у него нет и он все время держит мохнатую засосанную культю на весу, перед своим подратым носом, словно показывая ее всем приходящим к  командиру.


« Зна-ать не може-ешь


До-о-ли  сво-ей,


Может, крыль-я сло-о-жишь


Посреди… сте-е-пей…»



-Гришка! Григорий, твою мать!.. – голос гармонии резко обрывается, слышно, как ее сложили и поставили на табурет. Гриня, кривя тонкие губы в чуть заметной ухмылке,  возникает в проеме двери, застыв вразвалочку.


-Та тута я… Слухаю, Борис Мокеич!


-Вот што… – комсвокор украдкой, чтоб часом ординарец не заметил, смахивает носовым платком кровавую юшку с углов сухих  подрагивающих губ, аккуратно складывает платок и прячет его в боковой карман новенького английского френча, – скоро должон прибыть Сенька Буденный… Приберитесь тут, а то развели срач… Я подремаю малость, а ты, как Семен заявится, свистни… И прекрати эту тоску играть… И так душа свербит, как старый устюк в глазу.


Только, согнувшись,  отвернулся к стене, за окошком раздался тупой топот многих конских копыт по мерзлой земле и приветливое фырканье лошадей, почуявших жилье, стойло и сено.


Сел на кровати, кривясь и скрипя зубами.


«Э-эх!! …Яб-ло-чко!


Да на тарелочке!


На-доела мне жена,


Пой-ду к де-воч-ке!


Ха-ха-ха!.. Эх!


…Эх! Яб-лоч-ко, куда ты ко-о-о-тишь-ся!


В Вэ-че-ка по-па-дешь!


Не воро-о-тишь-ся-я!» -лихо засмеялся  за дверями кто-то другой, не Гриня.


-Гришка! Мать твою… на всю дивизию!


-Да тута я, Мокеич, тута!  -Гриня бережно накидывает на узкие плечи комсвокора теплый английский бушлат, -я-то  им што… Рот гранатой рази  заткнуть… Тоскують, сволочи!..


-Ты мне бабу… обещался к вечеру… раздобыть, -Мокеич отвернулся к набеленной стене, – для сугреву… души и тела?..


Гришка хитро щурит глубокие узкие глаза, его широкие татарские скулы чуть играют, как бы перетирая мысли:


-Так… Тело распрекрасно и спиртиком… отогреть можно, Мокеич, гы-гы-гы… А бабенку…, хм,  я тебе раздобыл уже, не мочалкой деланный…, -он присаживается на ободранный  пол рядом, вытягивает длинные в серых высоких валенках ноги, кладет на них красные  жилистые руки и сладко зевает:


– Вот послухай… Тока вступили мы с нашим  штакором  в станичку,  я, памятуя твое указание, хе-хе-хе, -он усмехается, грозит пальцем и качает низколобой головой, -шныр-ряю по той станичке, как клоп по мотне. Гляжу, вышел один… одноногий да горбатый из крайней хатенки. Прислонил костыль к стенке, присел на скамью. Ну, думаю, наш, фронтовик. Подкатываю: здоров, служивый! Ба-ла-ба-ла, ба-ла-ла-ла… А имеется ли, спрашиваю,   у вас тута где молодка, нам подходящая? Даю ему папироску французскую, у ево и зенки на лоб от такой щедрости… С ерманского плену таковых не куривал, говорить. Да-а… А вдовица имеется, а как-же-с… Дочка волостного землемера, сам папашка-то убег с беляками, а у ей пацанчик на руках, трехлеток… Мается, бедная! Сама-то, говорить, баба справная, не шалава кака-нибудь, но хорошему человеку себя всегда… предоставить могеть…


--Могеть? – Мокеич поднял серые глаза, сощурился в первый раз за день в робкой улыбке.


-А то! – оживился Гришка, -я тут же – к ей. Пару ящиков тушенки в обе руки. Головку сахару. Так и так, мамзель, прослышал один мой товарищ… командир из офицеров старой армии, полный бант… да про Ваши немыслимые бедствия… А так же про Ваши коварные прелести… Гляжу, она сразу же и засочилася…


-Ох, ты и плут! Собою-то  хоть… не дура?


-Ну-у, Мокеич, первый раз штоль? Я твои антиресы знаю… Не рябая… Сисяс-тая!.. А так – худоба. А с чего ж ей преть-то?.. На все согласная.


-Согласная? И… сам ты хоть не залез… на нее… ненароком? –нахмурился Мокеич, отодвинув цветастую занавеску и всматриваясь в темень за окном. В сенях затопотали, загалдели многие голоса.


– Я поперед батьки… со своим… муда…м не лезу, -сочно зашмыгал носом Гриня, изображая обиду, – привести, штоль?


-Погодь. Сеня уберется, тогда скажу… Ты… Выдь-ка  пока.


-


              В комнату с клубами морозного пара ввалился своей невысокой и громадной в волчьем тулупе фигурой Семен. Сам. Плотно прикрыл крашенную дверь, сбросил на пол закомевший на морозе тулуп, поводя плечами, прошел к столу, сел молча. На мрачном широком смуглом лице – ни кровинки. Поставил на стол тут же вспотевший полуштоф. Поднял густые, мокрые с мороза брови:


-Я к тебе как к другу… пришел, Борис. Как к боевому… товарищу. Дело спешное… у мене к тебе. Касаемо твоей… жизни. И… И моей… тоже.


Думенко молча поднялся, подошел к печи, отодвинувши конфорку, здоровой левой рукой пошурудил в ее гудящем нутре кайлом, придвинул старый чайник, прокашлялся:


-Ты, Сеня, што…,никак  Ростов думаешь брать?..


Буденный выпрямился, подобрал под табурет ноги в новеньких яловых сапогах, усмехнулся в густые усы:


-А што… Небось, Сокольников  первым влезеть? Не дам! Нехай мои хлопцы… малось согреються…


-А ежели по зубам… там получишь?


-От ково?  Да тамочки…, ну, может, юнкерок какой… свою бабу с пулеметом… будет оборонять. А так… Их конные корпуса в Батайске давно. Буду тихонько занимать квартал за кварталом… Глядишь, оно  и сладится.


Думенко выглянул в окно, задумчиво смотрел, как многочисленная охрана Буденного, смеясь и переругиваясь,  спешивается с горячих танцующих коней, а те жадно хватают темными губами ослепительный на закатном солнышке свежий снежок:


-Ты, Сеня, мозгами пошевели… Хоть р-раз! – он подошел к гостю вплотную и, наклонившись, пристально посмотрел ему прямо в красное небритое лицо:


-В городе замечены английские танки. Выведут они их в поле против нас… Ты, Семен… В Нахичевань не лезь пока. Вдоль Дона иди! По Александровской слободке! Там надо ударить. Снизу! И отсечь им пути к переправам. Они ж спешились… Кончасть-то действительно, в Батайске. А сами… Штабы пока в городе!.. Уходить под Рождество не думають! Рассредоточились и будут теперя… валить твоих из каждого окна! У них же новенький «Льюис» на каждые три винта! Ты понял? Это только кончасть у них на Батайск отошла! Фуражиры! А твои… мобилизованные мужички против ихних кадровых офицеров в городе… Как ягнята! Ты понял? – Борис отошел от окна, резко задернувши грязную занавеску. Подумав, добавил тихо:


-А вот когда они поймут, што отрезаны от переправ… Сами тебе город поднесут!


Семен опустил голову и сидел, задумавшись, неслышно скрипя зубами. «Ну, вот… Опять учить меня… А то и не знает, што жить-то ему, дураку,  осталося…»


Он резко поднял голову, его глаза сверкнули:


-Мы ихних танков не боимся… А Ростов… Оно под Рождество еще и сподручнее… Я токо свистну… И мои хлопцы на рысях их… теплыми заберуть! Да рази у них охранение? Тьфу!..– Буденный  смачно высморкался, вздохнул глубоко, усмехнулся, -они, небось, гулять будут… А мои хлопцы…


-Твои… хлопцы? –Борис слегка ухмыльнулся.


-А твои, Боря, уже усе к тебе перебегли! Када ты затеялся с этим своим… Вторым сводным корпусом! – с нескрываемой обидой в голосе пробубнил под нос Семен, – у мене теперя… одни мои осталися!– он вдруг резко хлопнул широкой мужицкой ладонью по замшевой скатерти стола, – а я не за твоими наущениями прибыл, Боря! Ну, положу сотни три-четыре при занятии города… Так на то и война!.. Ты сам поглядуй, штоб тебя Сидорин не отделал… Ты вот… послухай, што скажу…,-он вдруг понизил голос и, крадучись подойдя к двери, поплотнее прикрыл ее.


Думенко тем временем спокойно приподнял кипящий чайник и стал наливать кипяток в широкие нарядные довоенные чашки. Его исхудавшее лицо было мрачно и строго. Семен, торопливо разливая водку по мутным граненым стаканам,  продолжал:


-Я, Боря… Ты не думай! Обид никаких не имею… супротив тебе! Што было… то было, а хто старое помянеть… Эх! А я… я ить  спасти тебе хочу!


-Вот как?– Думенко слегка усмехнулся горькой улыбкой, устало присел на смятую кровать, -ну, говори, коли так.


-Ты, Боря… Послухай! Вот как думаешь… От тебе… того же Качалова…, на кой забрали, а? Што, плохой начштакор был?


Думенко нахмурил брови, на миг задумался, ссутуля худые плечи. Тяжело проговорил:


-Этого я не знаю, Сенька… Сам думаю…Пришел приказ от самого  Шорина… М-да… Володя Качалов… Хороший наштакор был…Честный. Умный.  Я теперь Абрамову…


-Так вот и… знай! –Буденный, придвинувшись на стуле поближе, и, резко жестикулируя, вдруг с жаром заговорил хриплым полушепотом:


-У твоего Качалова баба… В Питере! Племянница самого Бонча! Бруевича! Смекаешь? От  тебя, Боря, как от сбесившегося пса нынче отбивают тех, кого надо оставить… в живых! Ты понимаешь мене?.. Вас скоро тута всех… скопом в расход! Весь твой штаб! Троцкий со Смилгой… , -он с силой стукнул по столу кулаком, запнулся на полуслове, проглотил слюну и уже спокойнее продолжал:


 -Езжай в Москву, Боря, просю тебе, как друга, все брось и езжай! – Семен весь дрожал, его голос все время сбивался, он раскраснелся и его широкое скуластое лицо покрылось мелкими каплями пота:


-Там прямо к Сталину, чуешь?! Там тебя… в обиду не дадуть.. , положуть  в госпиталь… Пересидишь грозу, а там…


-… А там Лейба прикажет положить меня на операцию и… зарезать? Как твово поросенка?! – Думенко грустно усмехнулся, качнул головой:


-Слабоват пока твой  Сталин… супротив товарища Троцкого… А ему и Ильич теперь не указ. Он и Ильича уже… окружил своими жи…, наркомами.


Семен вздохнул тяжко, вытянул ноги, любуясь новенькими высокими  остроносыми сапогами со шпорами, сладко, по-кошачьи прикрыл глаза:


-Зря ты, Боря… рано ты… убег от свово доктора, энтого…, Спасо…, Спасо…, тьфу, холер-ра!


-Спасокукотского. Спасокукотский меня в строй вернул.


– Во! От ево… Укоктрапупять они тебя, ой чует мое сердце, уконтрапупять!.. Ты на кой на Троцкого грозился? Смилгу, как шкодливого кота  выпроводил… С коммунистами, Борис,  ноне шутки плохие…


Борис вздохнул тяжко, расстегнул до конца ворот гимнастерки, потер вспотевшую тонкую шею, с прищуром усмехнулся в глаза Семену:


– Как-как ты… сказал? Уконтра… пу-пят? Слово-то подобрал… какое, матросское…, -он поморщил лоб, вытер капли пота, грустно усмехнулся:


-Помнишь морячка… Леву Червонца? Под Верхнежировкой… убило. Прошлым летом. Так это все ево словечки…


-А што мене слова подбирать, Борька! – забасил обиженно Буденный, -слова нехай мои хлопцы подбирають, кады будуть ростовских барышень на спину укладывать, ха-ха-ха-э-эх!– лихо закрутил длинный черный ус, сощурившись и вертя крупной головой:


-Ты на што орденок-то  свой в угол швырял, да Троцкого всячески обзывал? « От жида получил, от жида получил…»Твои крысы тут же и донесли, куды следовает! «Георгия», небось, не кинул бы…


Думенко грустно ответил тут же:


-Да не бросал я никакой орден. Он мне кровью достался… Это все политкомовские брехни… Ты ж сам… Сам, Сеня…, на жидов попер… Ты ж в… Старом Осколе сам… чуть Пятакова в расход не пустил?! Пя-та-ко-ва!.. Када он тебя с твоими курвами… Застукал…


Семен обиженно поджал толстые губы, насупился. Помолчал, глядя куда-то в сторону, обиженно сопя, как дитя. Выдавил уже другим голосом, с заметной ехидцей:


-Я, Боря, кады тово еврейчика, Пятакова то- ись, пугнул малость… маузерком, хм, хм, ты не боись! Я-то  хорошо знал, што у ево свой человечек коло Ильича примостился… Товарищ Троцкий ево звать, -он самодовольно заулыбался в густые, уже распушившиеся в тепле усы, – да тока и я не пальцем деланный! Ево человек коло товарища Ленина слева сиживает, а мой – справа крепко уселся! Это сейчас наш… Коба тихий, вроде как в тенечке, да на вторых ролях, погодь малость! Случись што с Ильичем, -он перешел на громкий хрипловатый шепот, – и он с еврейчиками, што твои мухи обсевшими нашего дорогого Вождя, да с ихней дур-р-рой –Мировой революцией – оч-чень скоро разделается! У ево стержень – ого! Любого через колено перегнеть, тока косточки хрустнуть!


Он помолчал, потом сухо добавил:


-А вот ты полез в драку, никого за спиной не имея! В штабе у тебя – одни офицеры… Отсель и недоверие к вам. И сам ты… Как воюешь –наскоком, так и политикуешь… Без особых хитростев… Без тылов! – он понизил голос, склонился к сгорбатившемуся Борису, приобнял того за худые плечи:


-К нам… давай!.. В обиду не дадим! Задавим контру, водрузим знамя нашей  революции на…


-Стой! – вдруг перебил его Думенко, тяжело разгибаясь,  -стой!.. –он по-школьному сложил на столе руки и, слегка иронично улыбаясь, внимательно всматривался в лицо Семена, тихо и внятно говоря:


-Ты теперь как-то… так, по-газетному… говоришь… Ну какая такая… она наша революция, Сеня? А?.. Да ежели б тогда, позапрошлой зимой, атаман Попов сдуру по нашим зимовникам не поше-е-л… Ведь для чего хлопцев-то собирали, и я и ты, Сеня! И другие? А … на станцию Куберлю… мы с тобой на кой поперлися? В мартовский морозец да пургу… Никак за коммунию… биться?! – Борис поднялся и, упершись кулаками в крышку стола, наклонил голову,– Или, может быть,   мировую революцию делать? Припомни, што тогда делалося в Ильинке, Семен! Сколь народу сбежалося! И што творили по хуторам казаки поповские… Да мы ж просто, под прикрытие бронепоездов Гришки Шевкопляса…  Иначе нас с нашим.. балаганом… казачки в голой степи…– он задохнулся на полуслове, – болтались бы мы с тобою на первом же тутовнике!.. –он отчего-то бросил быстрый взгляд в угол хаты, где задернутая потемневшей цветастой занавеской виднелась большая икона.


Помолчали. В печи весело трещали дрова, за дверью, наглухо обитой толстой драной повстиной, то и дело слышалась какая-то возня, вскрики, дружный смех многих глоток. В степи разбиралась пурга и тонкое ее пение уже струилось в хату из-под соломенной крыши.


-А может, ты уже и в коммунистах состоишь, Семен?!


Буденный виновато поджал под табурет ноги в новеньких, вспотевших в жаркой комнате, яловых сапогах. Пробасил в усы:


-Правильно… Самооборона. Оно гуртом как-то спокойнее… тады… було. А в коммунисты ты мене, Боря, покуда не записывай… К жидам… Я волю люблю. Не того я поля ягода!– возвысил он голос.


-Вот! Я ж тебя знаю, как облупленного!.. Ты ж ни слухом… Ни духом, -Борис вдруг тяжело и мучительно закашлялся, зло  схаркнул в платок, скомкав, быстро бросил его в поддувайло печи, -и не собирался в ихнюю коммунию… Ты ж до войны… собственный конный заводик… ставить собирался…, -он поднялся, встал позади Буденного, положивши тонкие сухие руки ему на широкие плечи, -офицерам  скакунов гонял…, рублик к рублику откладывал… Глядишь, и могло  быть, стал бы ты рано или поздно и милли-он-щиком, а, Сеня? Скакунов бы по выставкам возил… Господа, господа-а-а!… А какого конного завода сей жеребец? А Буденновского завода, мадам! Делайте ставку!.. – съязвил Борис, слегка улыбаясь тонкими бледными губами, -ежели бы, к примеру, не ихний переворот в Питере… А? И денежки твои тю-тю-ю… не пропали в банке?


Буденный тяжко вздохнул, задумался, поминутно хмурясь, морща широкий лоб в каких-то своих мыслях. Поднял снизу вверх голову:


-Вот шо я тебе скажу, Боря… Я ить…, хучь на пяток годков, да старшее тебе. Та и в званиях мы… вахмистры оба. Хучь ты и любитель пощеголять в есауловском кительке да с золотыми погонами! А я ить… и с хунхузами повоевать успел… , и с турками, и с немаками. И довелося с самим царем, вот как с тобой, за ручку… ,-он резко поднялся, было видно, что горькая обида жабой гложет его нутро, -не-не… все как есть, я на твою правду не обижаюся… Та тока вот… што скажу тебе… , Борька. Ить той красивый поезд…  давно ушел, господин есаул!.. Другие  составы  теперя громыхають по нашей рассейской рельсе…  И мы… теперя с тобою… с энтим  исделать ничего не могем. И теперя нам с тобою, хучь на передок, хучь на подножку последнего вагону, а заскочить надобно. И удержаться! Иначе – каюк!


Он шумно  прерывисто дышал и Думенко видел, что хочет Семен сказать еще что-то, да не решается…


-А давай мы, Борька…, выпьем с тобой за наш  третий… со-цалистический? –Буденный слабо усмехнулся и взялся крупной с узловатыми пальцами ладонью за вспотевший стакан, -Гришки Шевкопляса… полк?


Борис отвернулся к окну, глухо проговорил, глядя в никуда:


-Семен…, слухай, што я тебе тут скажу. За мою голову Деникин миллион даеть. А тут… у своих, тоже скоро расправа будеть… Не нужны им такие, как я… Раньше были нужны, когда Республика на волоске висела, а теперя… Ежели завтра… аркан на шею накинуть, да поволокуть… Выручишь? – Борис заблестевшими глазами пытливо всматривался в старого боевого друга, -тебе ж тока свистнуть… У тебя в Первой конной больше половины  состава – мои бывшие хлопцы… А тут жиды скоро всю власть все равно заберуть… Мы кровь проливаем, а они, суки,  потом править будут?! Поддержишь?


Семен вскочил, как ошпаренный, зашипел, пугливо озираясь:


-Дурак ты, Борька! Да… Деникин  нас  с тобою на первой же березе тут же и повесит! А Краснов с Улагаем, каковых мы с тобою…  потрошили?.. Што, усе нам с тобою возьмуть и простять, как батюшка на духу? Да и тут… Уже прощения тады… не жди!


-Я не собираюсь… К белякам, Сенька, – устало бросил Борис, отвернувшись и отрешенно глядя в зашторенное окошко, -как же я там… к примеру, с Красновым… Они ж, мою Марфушу… порубали беременную… Батя… замучен. Рази ж такое… прощается? Да я, ежели где доведется встренуть того же Краснова… кадык ему выну!..


Но Семен уже  быстро вышел, на ходу набросивши парующий кожух на широкие плечи и не прощаясь. Хлопнула, как винтовочный выстрел,  дверь. Через минуту раздался дружный удаляющийся топот многих копыт.


Разлитая в мутные стаканы водка так и осталась нетронутой на столе. Кипяток то же – давно остыл.


-Ишь, герой! Пол-дивизии его охраняють…,– невесело вздохнул Борис. Он склонил голову, глубоко задумался. И когда ж это про меж ним и Семеном первая черная кошка пробегла? Вроде вместе пошли, дрались, как черти, часто друг друга прикрывая и из лап верной смерти выручая. Сенька тщеславен и очень обидчив. Чуть што – револьвер выхватывает. Когда? Может именно тогда, жарким летом восемнадцатого под Чунусовской, когда после жестокого боя не хватало подвод, чтоб вывезти всех раненых, а у Семена его жена со своими пожитками в обозе занимала целых  шесть телег… Борис тогда просто приказал сбросить и жену, и скарб, и раненые были спасены. Сенька тогда тоже в горячке свой револьвер выхватил, хлопцы на руке повисли, не дали… Затаил, видать, Сеня обиду, а с ней и камень за пазухой… Разошлися пути-дорожки… Семен к комиссарам прочно прилип… А комиссары явно ведут не туда: из одного ярма едва выбрались, так тут же в другое лезем… Троцкого как послушать…. Трудовые армии… Никакой личной собственности… Обобществление огульное… вплоть до баб… Э-эх, мать – Рассея! Куда ты, убогая?..


Нет, надо от этой горькой думки тикать, пока не поздно…


-Григорий! Поди сюды, сокол, -он  устало присел на край топчана и, отчего-то добродушно улыбаясь, оглядел, щурясь,  ввалившегося Гришку с ног до головы, покачивая головой:


-Я за тобой малость подсмотрел… на станичке, под рощицей. Ну, када мы на их разведку  напоролись… Ты где так рубить намастырился, по-казачьи? Из-за левого плеча? И на кой тебе такая песня… драгунской-то шашкой? – он по-простецки уселся на топчан, подобравши под себя голые пятки, устало улыбаясь и всматриваясь в побледневшее отчего-то разом Гришкино лицо.


-Та-а…, -растерялся тот, виновато озираясь, -рубаю, как могу… Ни один пока не ушел. А што, Мокеич?


-Эх ты, дурья твоя башка!.. А тот, которово  Хромов подстрелил? Он бы тебе точно пол-башки снес… Левой рукой! Как ты шашку вынимаешь? Ты так себе рано или поздно и руку отхватишь. У тебя ж шашка-то драгунская, с гардой! Ее и вынимать-то  нужно не из-под  руки, каковой ты коня своево сдерживаешь, а из-за руки, из-за левого локтя, ты разницу  видишь, кузнец?


Тут он вскочил с топчана, сжавши губы и слегка хмурясь, завел левую Гришкину руку так, как будто бы тот на коне перекинул ее с поводом на правую сторону луки седла, правую завел за локоть левой и крепко сжал ее ладонь:


-Вот он, твой ухват! И не клади ты большой  палец на обушок клинка, отцепят тебе  ево! И не руби сплеча да из-за левого уха! Ты так и пять минут… в хорошей трепке не проживешь! Выдохнешься! Затяжной бой, он не для казаков… У них и шашки не расчитаны на сшибку с другой шашкой. Они так рубят отчего? – он опять присел на край топчана, живо блестя глазами, -оттого, брат ты мой Гриня, што казачья шашка гарды не имеет, только конек оставлен, да и то не у всех! И первый же принятый удар грозит казаку остаться без пальцев, стоит тока скользнуть стали по стали!


-А как же рубить-то, Мокеич? –притворно виновато промычал Гришка, – в трепке –то не особо и думается…


-А ты присмотрись, как мы: наотмашь! Вознес клинок из-за левого локтя на прямой руке и всей грудью опускай ево! Помогай руке! И завсегда жди от ево удара или тычка с левой руки! Сам учись с обеих рук работать! С закрытыми глазами перекидывай клинок! Эх, ты, босота-а-а…


Он устало прикрыл глаза, склонил голову на толстую серую повсть, сложенную вчетверо заместо подушки. «Шашки-то у нас драгунские… А где сами драгуны? В седле – мужичье, кузнецы да слесаря. Казаки с малых лет лозу рубят, руку набивают, у них удар страшный, режущий… Так и похваляются иной раз: взрезал я ево! А у нас? «Пролетарий! На коня!» А он и держит шашку, как вилы или молоток… Семен, тот  быстро освоился, стал в строй каждого эскадрона  во второй и четвертый ряды за своими горе-рубаками просто ставить застрельщиков с револьверами… Налаживает, как он любит похвалиться, взаимодействие кавалерии и пехоты… Есть, есть в этом резон. Иначе против казачьей лавы, где каждый рубится с детства, нам никогда не устоять…»


Комсвокор тяжко вздохнул, открыл глаза, слащаво улыбаясь, поднял голову:


-Гри-ня… Веди-ка, ты, братец,  энту… кралю.


В проеме двери через минуту выросла стройная женская фигура, стыдливо закутанная в тяжелую мокрую шаль с ног до головы. Крупные мохнатые снежинки быстро таяли на ее покрытой шерстяным серым платком голове.



Глава третья


                Ольга, теряя последние силы, до крови кусая сухие треснувшие губы, все  силилась вытянуть стонущего в беспамятстве полковника с линии огня красных. Бой уже откатился вдаль, в сверкающие на колючем морозце дальние  камышовые заросли Тузловки. Долетавшие сюда шальные пули сочно чвакали в мокрый снег, изредка рикошетя от кладки стены изрядно разрушенного старого купеческого дома. Полковник, крупный мужчина лет сорока, раненный навылет в грудь,   влажно хрипел, что-то мычал бессвязно, упирался в мерзлую землю  иссеченными  ладонями. Наконец, она свалила его под спасительный,  побитый осколками плетень, села в снег рядом, тревожно озираясь и едва переводя дух. Поправила сбившийся набок платок, вытерла лицо и слезящиеся от едкой гари глаза. Ухватила горсть сухого снега, кинула в рот, обжигая горло спасительной влагой. Бой удалялся. Заметила, что из-под перетянутой жгутом культи его оторванной ноги снова брызнули струи ярко-красной крови, дымясь и тяжело проваливаясь в закопченный снег.


-Ах ты, Господи! –она сквозь слезы бессилия пыталась затянуть жгут потуже, но пропитанное сукно галифе было толстым, кровь все не унималась, обдавая ее всю и тут же на лютом морозе превращаясь в полупрозрачные бордовые сосульки, скатывающиеся в снег и свисающие с ее шинели.


Полуденное солнце ярко и мирно сияло на пол-неба. Где-то рядом беспечно затрещали воробьи.


И вдруг из-за ее спины выросла громадная тень, молнией пролетел мимо лица винтовочный штык и с мягким шорохом вошел полковнику в грудь. Тот дернулся, веселый оскал исказил его молодое красивое лицо и на выдохе застыл в морозном воздухе. Широко распахнувшиеся голубые глаза тут же остекленели на морозе.


Она живо  отшатнулась  от этой гримасы смерти, упала навзничь, прикрыла руками голову.


И вдруг, в животе ее в первый раз что-то перевернулось, забилось, затрепетало и… Дыхание на миг остановилось.


Красноармеец спокойно провернул и выдернул штык из тела полковника, усмехнулся, и, держа винтовку с этим  окровавленным штыком на весу, словно не зная, что ему делать дальше, повернулся к Ольге. На его изможденном темном, заросшем рыжей щетиной лице, вдруг отобразилось некое подобие жалкой улыбки. Он мгновение постоял, мутными глазами оценивающе рассматривая ее высокие офицерские сапоги, сделал к ней шаг, приподнял опять винтовку…


Но этого мгновения Ольге хватило, чтобы выхватить из-под полы подаренный покойным отцом «Браунинг» и два раза выстрелить ему в грудь. Раскинувши руки в отлетевших врозь новеньких голицах,  он отшатнулся в сторону и тяжело рухнул в снег, винтовка упала  рядом.


Она торопливо огляделась.


Вдалеке, между сияющими на солнце обледеневшими деревьями старого парка, местами побитого артогнем, мелькали серо-зеленые  шинели красноармейцев в зимних островерхих шлемах. Проносились и тут же исчезали в мутной  снеговерти редкие всадники. Где-то близко опять раскатисто грохнули трехдюймовки.


-Гос-с-поди, матерь божия… царица небесная… Прости нас, грешных… спаси…, сохрани и по…милуй…, -она, поминутно оглядываясь,  вжимаясь в заснеженную тропинку, ползла вдоль полуразрушенного забора, раздирая в кровь пальцы о битый кирпич, щепы, стекла…, -рабу божию…, Ольгу…, спаси и сохрани… Пресвятая Богородица…


 Наконец, через палисад, через развороченные взрывом кусты заиндевелого крыжовника, минуя еще дымящиеся воронки, проникла вовнутрь пристройки к дому, где располагалась их санчасть. Сам дом был уже давно разрушен. Перед проемом окна черной дымящейся дырой зияла громадная рваная воронка тяжелого снаряда. Догорали остатки повозки, судорожно хрипя доходила убитая взрывом буланая лошадь.


-…стинская!.. Кре… ская!.. Ольга Ни… вна! – донеслось откуда-то снизу, сквозь дальний орудийный грохот, -да… идите же сюда, наконец!


Она резко повернула голову, ища глазами, откуда доносится этот такой далекий, но до боли знакомый спасительный голос.


И вдруг она увидела в темном проеме низкого сводчатого окна полуподвала искаженные ужасом лица обеих сестер Бараевых, отчаянно машущих ей руками. Сестры были двойнята, в Ростове осталась у них одна только престарелая мать, поступили они на службу добровольно, так же, как и Ольга, летом, гонимые чистым юношеским желанием  помочь Родине, спасти гибнущее Отечество, воодушевленные знаменитым подвигом фронтовой сестры милосердия Риммы Ивановой и теперь  укрылись от красных, забившись в этот спасительный подвал.


Наталья, старшая из сестер, крепко ухватив Ольгу за запястья,  помогла протиснуться сквозь узкое окошко и, едва та очутилась внутри, старым прожженным одеялом тут же наглухо закрыла проем. В полной темноте все трое, тесно прижавшись друг к дружке, с тревогой прислушивались к вроде бы удаляющемуся грохоту боя.


Ольга, с трудом переводя дыхание, собралась с мыслями и вдруг сообразила, что в «Браунинге» больше нет патронов! Два последних она только что истратила на красноармейца, четыре предыдущих получасом ранее, когда вместе с пулеметным расчетом, оставленным для прикрытия санчасти, отбивалась от наседающей пехоты врага. От сознания своей полной беззащитности ей стало не по себе.


Она пожалела, что впопыхах не забрала винтовку от  убитого ею красноармейца.


Ксения, младшая из сестер, вдруг пронзительно вскрикнула и зарыдала: огромная подвальная крыса тяжело прошмыгнула по ее ногам.


И в тот же миг сильный удар прикладом винтовки сотряс их убежище, деревянная дверь пристройки  широко распахнулась и яркий луч дневного света  предательски выхватил из темноты их всех троих.


   … -Што тама? Беляки? Раненые? Тифозные?.. Што ты встал, как пень! Кончай всех р-р-азом!.., -раздался откуда-то сверху и извне грубый охрипший бас.


Тот, что стоял в проеме двери опустил карабин и, повернув голову, тонким молоденьким голосом крикнул назад:


-Тут тово… Энти… Сестры…


-Кому и кобыла – сестра, – сердито проворчал тот же низкий бас, приближаясь. Ольга в отчаянии тихо застонала и сжала кулаки. Ребенок в животе опять легонько перекатился и стих.


В проеме двери в клубах морозного пара показалось широкое, заросшее рыжей щетиной и красное от мороза лицо в черной каракулевой папахе. Пытливо, по-хозяйски осмотревши с порога всех троих , он неспешно вложил револьвер в кобуру и стал спускаться вниз, хитровато ухмыляясь и приглаживая пышные усы:


-А я ить… Э-хе-хе-хе… А я ить, -довольно шмыгая носом возбужденно заговорил он, -и говорю ноне утречком начдиву… Говорю ему, што тута…, где-то тута их санчасть должна кошеваться… Хе-хе-хе…,– он неожиданно громко хлопнул ладонью о ладонь, картинно развел их широко в стороны, приседая и выпятив грудь, -э-эх!! А вот и ба-а-арыш-ни… Ин-сти… ту-точ-ки. Сладкие вы мои-и-и… Ягод-ки… Шевяков! – вдруг стальным голосом крикнул он наверх, тому, молодому, не поворачивая головы, -давай их в хутор…, сдашь их Терещенке, скажешь, што мои, мол. И… смот-р-р-и мне ! Упустишь – убью!..  Скажи Зинке, штоб как следовает обыскала их… А то мало ли… што. Всякие попадаются!.. Ну и…, -он уже голосом помягче добавил бойцу, -накормить, обмыть-подмыть, сам знаешь, эхе-хе-хе… К вечеру понадобятся.


        Высокорослая рябая деваха, одетая в черный матросский теплый бушлат поверх затрепанной юбки из шинельного сукна, что-то сердито ворча, затоптавши окурок в снег, грубо втолкнула их в жарко натопленную баню:


– Не боись! Наши не стрельнут! Мы Сенькины!.. Ну, покуражатся… Наше дело – бабье… Оприходують,  да  и отпустять, жеребчики. А што? Война, девоньки! – и по-мужичьи зло сплюнула в белый девственный снег.


Снаружи пронзительно загремела щеколда. Оцепенело  пленницы молча опустились на заскорузлую скамью у бревенчатой стенки. Ольга в немом ужасе вдруг подумала, что их ждет. Сестры, угрюмо опустив головы, жались друг к дружке. Керосиновый фонарь тускло светился в углу. Да шипела капающая на раскаленный дикий камень вода. Было душно.


Тяжко вздохнув, Ольга стала раздеваться:


-Эх! Хоть помыться  на после.., за две недели, а?!– и, встретив недоуменные взгляды сестер, уже твердо  добавила:


 -Надо жить, девушки, а что будет потом… Бог даст, выберемся!..


Через полчаса щеколда громыхнула вновь, та же деваха, уже в нарядном синем сарафане, с заплетенной толстой рыжей косой, хитро улыбаясь, бросила на скамью охапку свежего дамского белья:


-Давайте сюды… Ваше барахло… Вшивое. Я ево в обработку… сдам! – и расхохоталась истовым и безумным звонким смехом.


                -Ну и чего ты, Быч, как тот бычок набычился?.. Али не весело тебе нынче…,– начдив всем своим мощным корпусом, туго обтянутым английским френчем и новенькой черной портупеей, вдруг повернулся в дальний угол стола, заваленного, как на купеческой свадьбе всяческой снедью и обильно уставленного бутылями с домашним вином, самогоном да наливками.


-Что за тоска-кручина тебя грызет, Быч… Во-от, -начдив провел рукой поверх голов гостей, -все мы тута… свои, братья по борьбе… Давай, без утайки, тут все свои, чужих нема.


Быч, эскадронный второй бригады, любимец и правая рука самого начдива, угрюмо молчал, низко склонив над столом свою крупную вихрастую голову. Его шея была перебинтована, на широком, в глубоких не по годам морщинах, лбу, растекся рваными краями белесый старый шрам. К закускам и выпивке он сегодня не притронулся и это давно заметил начдив, но до поры до времени не подавал виду. И только когда на его воловьей шее тускло заблестели крупные капли пота, он, порядком уже захмелевший, решил помириться с Бычом, который его самого накануне едва не зарубил в горячке жестокого боя.


Из новенького немецкого патефона  сладко лился утесовский вальс, где-то в другой комнате огромного купеческого особняка, ныне занимаемого штабом, визжала и заливисто хохотала женщина.


Быч медленно поднял голову, его ненавистный взгляд твердо уперся в круглые глаза начдива. Он с минуту изучающее осматривал своего командира, будто видя его впервые.


Сжав в широкой крестьянской ладони граненый стакан, до краев налитый мутноватым первачом, Быч рывком опрокинул его в себя. Ни один мускул не дрогнул на его сумрачном небритом лице. Глаза вмиг посоловели. Не отводя взгляда, он поднялся и в установившейся тишине, тихо, но твердо заговорил:


– Вот што я тебе скажу, Тимоха…


-И не «Тимоха», не Тимоха! А – товарищ начдив…, -раскрыл было рот сидевший рядом с командиром молоденький очкастый политком.


-Цыц ты, жиденок… Ты хто такой? Я тебя  в сабельной атаке ноне не видал, -хрипло выдавил Быч, не оборачиваясь и  продолжая в упор невозмутимо смотреть в переменившееся лицо начдива, -а ты… слухай сюды, Тимоха! Што я скажу… Мы с тобой давно вместе контру рубим. Всегда шли… как те родные  братья. Али не так?! Где ты попал  в говно –там я тебе руку протянул. Али не так?! Где я на три вершка вляпался – там, глядишь, а ты уже с бригадой подходишь… Я уже думал, што верней и надежней товарища мне и не сыскать на энтом свете…, -он шмыгнул носом, вытер вспотевший лоб.


В комнате установилась гробовая тишина, кто-то остановил патефон, только за дверью какой-то боец, на малороссийском наречии  неразборчиво и нудно кого-то стыдил. Да подвывала в треснувшем темном окне разбирающаяся на дворе вьюга.


-А што?! Што я увидел и понял севоднева? А?.., – Быч мутными глазами виновато обвел присутствующих, зло схаркнул в сторону, – ты ж меня…, да што тама меня!..– наотмашь взмахнул он широкой ладонью, – ты, Тимоха, ноне чуть всю нашу дивизию… не положил почем зря! Када Барбович,  как ту метелку, распушил наш правый фланг! – его хрипловатый голос набирал силу, -када мобилизованные… детишки курские… побросали винтари и кинулися тикать! Да и не утек-то из них почти нихто!!. – он уже отрешенно махнул сильной рукой, -вона они, под снегом… Те детишки… Коченеють. Где ж ты…, ты, п…п…, -его губы, дрожа, с трудом не выпускали ругательное слово, рука сжала мощный кулак, что и жилки посинели,  -был! А?! У тебя ж…  две! – он сложил пальцы и тряс ими в воздухе, – две кавбригады стояли без дела! Кони мерзли!.. В трех верстах! За бугром стояли.  А мой эскадрон… А на меня – ихний корпус! Кор-р-р-пус! Лучшие хлопцы… Мои… Порублены в капусту! Или доходять… Юшкой давятся… Под снегом… Писаренко… Моисеенко… Швахич… Блоха… Другой Блоха. Все – лежат, как… ясочки! Не щадите вы бойца! Вам люди… Как шелуха, лузга … Да… на Отечественной… Царевы генералы, и те… Што ж ты делаешь, Тимоха-а-а…, -он медленно опустился и, склонив голову, сочно по-детски заплакал, слегка ударяя тяжелым кулаком по цветастой скатерти.


Все присутствующие замерли в ожидании, что скажет начдив.


Тот, не мигая, смотрел поверх голов, в какую-то точку на противоположной стене, украшенной цветными изразцами и с приклеенными очень давно русско-японскими картинками. Его полноватое лицо с коротенькими усиками не выражало ничего, кроме совершенного равнодушия.


Наконец, во весь свой двухметровый рост, он резко поднялся.


-Быч, гляди, – он расстегнул потертый свой кобур и, вынув сверкнувший вороненым боком револьвер, со стуком положил его перед собой.


-…Крой беглым, Сеня-я-я, – в полной тишине послышался откуда-то с краю стола ленивый пьяный голос.


Подойдя сзади ко все еще склонившемуся эскадронному, Тимошенко положил руку ему на плечо и сказал просто:


-Выйдем, Быч!


Тот медленно поднял голову, встал, равнодушно бросил свой маузер на стол, и уверенно пошел к двери, впереди комдива.


           …-Так надо было, Быч! – начдив смотрел куда-то вдаль, мимо эскадронного, говорил тихо, но твердо:


-Это приказ был…


-От… Думенки? Не поверю!


Тимошенко глубоко вздохнул, присел на заснеженную скамью, достал папиросу, мял-мял ее пальцами, пока не смял, рассыпав на снег рыжую табачную пыль:


-Не-а… Нас же временно ему перекинули. А так мы как и были, так и есть – в первом  конном корпусе. От Семена. Приказ был от Семена. Прислал вестового, расступись, мол, Тимоха, нехай Борю как следоваеть… казаки потреплють. Так и сказал…, -комдив сочно схаркнул в снег, матово блестящий под показавшейся из-за косматых низких туч робкой маленькой луной.


-И ты!..– Быч в порыве поднял правую огромную руку с растопыренной широченной мужицкой ладонью, хлопнул ею по пустому кобуру и, сжав в кулак,  с силой грохнул в кирпичную кладку стены. На его широком красном лице мелькнуло отражение ненависти и беспощадной холодной злобы. Он вдруг вскинулся, подскочил к начдиву и узловатыми своими пальцами ухватил того за кадык, прижав к стене.


Тимошенко своей громадной фигурой вдруг обмяк и его руки только беспомощно скребли по старой кирпичной кладке стены.


Гришка, мучимый сушняком после выпитой с вечера получетверти самогона, выйдя по малой нужде из хаты напротив, вдруг увидел, как начдива-четыре товарища Тимошенко душит его же комэск Быч и решив, что те сдуру не поделили бабу,подскочил и мощным ударом в ухо отбросил Быча в черную приштабную грязь.


Тот упал и не шевелился.


Тимошенко присел на скамью, расстегнул ворот гимнастерки, прохрипел тихо:


-Ты… хто такой, боец?


-От наштакора-два… с донесением прибыл, -Гришка подошел, отвинтил пробку фляжки, поднес к лицу начдива-четыре.


-А фамилие твое… как? -Тимошенко наконец поднял воспаленные глаза и уперся мутным взглядом в лицо Гришки.


-Остапенко. Красноармеец Остапенко, това…


-Л-ладно… Спасибо тебе, товарищ Остапенко…Вовек не забуду! С-су-к-ка! Чуть не удавил, мр-разь… Т-тебя хоть… накормили?


-Так точно, накормили.


-Вот и славно. Ты знаешь, боец… Ведь хужей всево… Смерть принять от своево же.От врага… Оно и понятно… А вот от своево?.. Как?


Тем временем Быч зашевелился, и, распластав руки по грязи, попытался встать. Гришка поднял его, придержал за плечо.


-Давай ево сюды, я ему святки прочитаю, -Тимошенко, вяло усмехнувшись, показал ладонью на скамью, -а сам… иди, боец, отдыхай. Остапенко, говоришь?


Гришка завинтил горловину фляги и взбежал по ступенькам в хату.


Быч, пошатываясь, присел на скамью, Тимошенко подвинулся.


-Ты… не сердись, Бычок. Это тебя хлопцы-думенковцы приложили.Другой раз умней будешь.


-С вами уже не буду. Люди идуть за волю. А вы их кладете, как кизяк на базу.


Тимошенко угрюмо молчал. Затем он, натянуто улыбнувшись, поднялся и  уже совершенно миролюбиво положил Бычу руку на плечо:


-Не сердись, Бычок! Тут мы с тобою – нихто! Заартачишся – шлепнуть, как шавку, та и… Сыграешь барыню… Ты бабу  хочешь? Есть пара сестричек, вроде как нетронутые… Бери любую. Дарю.


И, просунув голову в проем двери, зычно крикнул:


-Терещенко!


        Быч выбрал себе Ксению, младшую из близняшек.


Ввалившись всей своей громадной фигурой в полутемный предбанник внезапно, он тут же указал Терещенке на ту, что при виде мужчин завизжала и заметалась в одном дамском белье:


– Энту давай! Видать, нетронутая!


Терещенко, намотав подсохшие волнистые волосы Ксении в кулак, поволок ее к дверям, на ходу отвесив удар по голове бросившейся на выручку сестре старшей, Наталье. Та отлетела к бревенчатой стене и утихла.


Оценивающе осмотрев Ольгу, у которой слегка выпирал живот, Терещенко присвистнул:


– А ить с довеском  барышня…


Потом, когда Наталья пришла в себя, он уволок и ее со словами:


-Ну што ты кобенишься, с-су-ка! Такой человек тя… требуеть!.. Благодарить ишшо будешь, кур-рва!


            Керосинка вдруг замигала и потухла. Ольга, оцепенев от ужаса и переживаний за сестер, в полной темени сидела, обхватив колени, дрожа всем телом и сжавшись, в углу. Осмелевшая крыса вновь черной тенью медленно перебежала вдоль бревенчатой стены.


За дверью в сенях изредка переговаривались между собой охранники и Ольга порой слышала их разговоры. Впрочем, все время нудно растягивая слова, медленно  говорил один, временами давясь от тягучего влажного кашля:


-А што ноне…  Беда-а-а… Раньше мы по тридцать  пудов с десятины сымали… А теперя… Озимки мало посеено, да и те слабые под снега ушли… Батяня вона  давеча написал, на нашу заимку так за всю осень ни разу и не капнуло. Сушь! А тот же сыпец некому возить, да и не на чем… Лошадей всех подчистую клятая Конармия … рек… рекви…зиро-вала, землица родить не хочет. Амбары все до дна продотряды выскребли… Лютують!.. Голод… Мыши, и те с голодухи повымерли… А што сеять будем, Бог ево знаеть… Власть, ети ее… Голод будет…


                Вдруг она пришла в себя. От наступившей в сенях тишины. Страх тут же ушел, отступил в темные сырые углы предбанника.


Осторожно толкнула дверь и в тускло освещенном коридоре не увидела никого. Только свалены были в угол парующие мокрые шинели. Да стояли чьи-то разношенные яловые сапоги.


Где-то за стенкой плакала лениво одинокая фисгармонь. Да висел в сенях густой кислый запах лука.


Она рывком схватила первую попавшуюся шинель, влезла в сапоги и тенью выскользнула за дверь, в холодную метельную ночь.


Уже далеко за околицей вдруг гулко ударила ей вслед пулеметная очередь. В морозном воздухе где-то высоко весело просвистели пули. Счастливо оскалившись в зловещей улыбке, Ольга по-лисьи метнулась в засыпанный снегом овраг. Огромная луна предательски вышла из-за туч. На девственном снегу в голубом лунном свете четко отпечатались многие заячьи следы, сливавшиеся в тропинку, петлявшую по дну оврага.


Луна вскоре снова ушла за низко летящие лиловые тучи. По оврагу и по заячьим следам Ольга и пошла. Знала – они точно выведут к овинам и жилью. Вскоре сапоги, хоть и разношенные, стали натирать ступни. Она отодрала от шинели край бязевой подкладки, туго намотала заместо портянок на зябнущие на морозе ноги и пошла дальше, порой проваливаясь в снежные заносы по самый пояс.


– …Тех молодок… начдив уж роздал… А энту…  Хе-хе-хе… Терещенко не велел покуда трогать. С начинкою девочка. На любителя.


 Голубев, старший заступившего караула, усмехнувшись, кивнул на банную дверь и заскорузлыми пальцами  закрутил «баранью ножку», тщательно прослюнявил ее и  чиркнул спичкой. Предыдущий караул, изнуренный многодневными боями, мокрый и злой, не дождавшись смены, давно рассосался по ближайшим хатам. Из раздавшейся темноты проступило заросшее трехдневной щетиной осунувшееся рябое лицо Маслова, пулеметчика второй роты.


-С чем-чем?..


-С начинкой, говорю. Брюхатая!


Маслов, морща широкий лоб и раздумывая о чем-то своем, с минуту попыхтел и, резко отбросив окурок,  зловеще оскалился в подобие улыбки:


-Брюхатая, говоришь… От ахвицерика, небось, какова… С-сука, контра-а… Белая косточка… А што мене твой… Терещенка… Не указ… Как мою Феклу жгли… Ее хто пожалел?! Тоже брюхатая была!.., – он сочно шмыгнул носом, вытер рукавом шинели сухие глаза, – Я щас ее и… опростаю… С-суку.


Он резко поднялся, сделал было шаг к двери, но тут же повернулся, взял из козлов винтовку, примкнул штык, злобно схаркнул в затоптанный пол  и ударом приклада распахнул заскорузлую дверь бани.


Крыса, отряхнув с себя севшую влагу,  черной тенью лениво прошмыгнула в угол. Дверь со скрипом широко растворилась. В бане  никого не было.


                Ее ноги, почти босые, в растоптанных сапогах, начинал колко прожигать мороз. Ольга, проваливаясь в глубокий снег,  все плотнее куталась в просторную, но тяжелую от влаги шинель. Но острые язычки лютого холода беспощадно прорывались к телу то по спине, то по животу, то по плечам.


Ночной ленивый ветерок прогнал тучи и стало светло, как днем. Ольга брела по снежной равнине все медленнее и ее усталые ноги, пальцы которых она переставала уже ощущать, слушались ее все меньше. Вдруг ее заставило очнуться какое-то движение впереди, какие-то неясные длинные тени метнулись и пропали. Ей послышался вроде как отдаленный визг. Она увидела, что уже идет вовсе не по ровной пустой степи, а между какими-то покрытыми снегом бугорками, одни из них были поменьше, другие побольше. В иных местах их было много-много, а в других, напротив, мало. В голубом лунном свете эти бугорки отбрасывали четкие темные тени.


Вдруг колючий холодок пробежал по ее спине и какое-то тревожное чувство заставило ее оглянуться.


За нею следом, метрах в десяти, медленно шла большая серая волчица. Ее желтые глаза, не мигая, смотрели прямо в Ольгу. Когда та остановилась, остановилась, насторожившись,  и волчица.


И тут она с ужасом поняла, что идет по полю вчерашнего боя и что эти бугорки есть не что иное, как прикрытые ночным снегопадом трупы людей и лошадей. Взяв себя в руки, она внимательно осмотрелась. Невдалеке, матово отсвечивая вороненым стволом, скособочившись, стояло припорошенное снегом  трехдюймовое орудие  на одном колесе.


Не отводя взгляда от своей серой спутницы, она медленно двинулась к пушке. Волчица пошла следом, не приближаясь, но и не отставая.


С тыльной стороны лафета, густо посеченного осколками, склонив на грудь уже обглоданное лисицами лицо, прислонился к орудию припорошенный снегом труп артиллериста. В его правой руке Ольга с радостью увидела кавалерийский карабин.


Закоченевшая рука артиллериста все не разжималась, намертво вцепившись в ружейное цевье. Оглянувшись, Ольга с ужасом увидела волчицу уже совсем близко. Ее рот оскалился, обнажив ряды крупных желтых зубов, голубоватый загривок вздыбился, она присела, перебирая передними громадными лапами и готовясь к прыжку. И тогда Ольга, машинально передернув затвор и  ухватив карабин своей ладонью повыше ладони мертвеца, нажала на спусковой крючок.


Выстрел гулким эхом ушел в ночное небо. Множество теней с визгом метнулось в разные стороны, растворяясь в темени. Исчезла и волчица.


Ольга, наконец, высвободила оружие. Выведенная из окоченения рука артиллериста безвольно опустилась в снег. В магазине карабина оказался еще один патрон, последний. Но осмотревшись, поодаль Ольга увидела винтовку с примкнутым штыком, воткнутую в такой же белый бугорок. Она разгребла снег и сняла с ремня убитого два подсумка с патронами, тут же коченеющими пальцами зарядила магазин карабина. Тревожно оглядываясь, поминутно крестясь и шепча одними губами упокойную, держа оружие на весу, пошла дальше, стараясь поскорей покинуть это скорбное место.


Ноги окоченели уже до лодыжек. Как ни закутывалась, а холод пробирал до костей. Выбиваясь из сил, шла и шла, понимая, что если упадет, то уже не будет сил подняться. Карабин на спине становился все тяжелее и тяжелее.


Ветер усилился и по голубой равнине степи потянулась робкая предзоревая поземка. Силы уже совсем оставляли ее, когда впереди едва различимо затемнелся вроде как стог.


Возблагодарив Богородицу за столь неожиданное спасение, поминутно оглядываясь, вырыла слабеющими руками себе кубло, вползла в  него, чуть пригревшись, забросала себя преловатой соломой, оставив лишь небольшую щелку для обзора. Передернула затвор, карабин положила по правую руку. Пахло мышами и сухой гнилью. Тепло лениво стало растекаться по ее жилам, веки  сами сомкнулись и Ольга впала в глубокое забытье.


Метель, завывая,  разбиралась снаружи ее убежища, но во власти глубокого сна она уже ничего не слышала. Она парила над блестящей белой равниной, не ощущая себя, свое тело, и не дыша… Потом все перевернулось, все запестрело и засвистало тысячами птичьих голосов и благодатное  томное тепло побежало по жилам, елеем растекаясь по ее уставшему телу…


      …Она увидела себя идущей по усыпанной душистым разноцветьем поляне, под ее босыми ногами текут тонкие голубые ручейки, а вода в них чистая-пречистая. Ольга смеется и на душе у нее легко-легко. Вокруг розовые холмы, так же усыпанные никогда не виданными ею огромными цветами. За спиной у нее темно-лиловая низкая туча, а впереди – зовущее ее нежно-голубое сияние. В этом сиянии все идут и идут мимо нее и куда-то в неведомую даль много-много тоже совсем белых, как присыпанных молодым снегом, солдат и офицеров, ровно колышутся их стройные ряды, пропадая в туманной дымке. Вот один из них вышел из строя и легкими жестами машет ей, словно зовет к себе. Всмотревшись, вздрогнув,  видит  она в нем до боли знакомые отцовские черты… Она идет, все быстрее, быстрее – туда, к родному человеку, не оборачиваясь и ей так хорошо! Так легко!.. И вот видит она перед собою всего в трех шагах идет рядышком высокий и седой, как лунь, старик и с радостью узнает Ольга в нем старого Игната. И хочется ей броситься к нему, обнять своего прошлогоднего спасителя, да только делает она шажок-другой, а старик отдаляется. Она ускоряет шаг – старик  еще быстрее удаляется… Он медленно поворачивается, на его белом-белом  лице блуждает добрая и так ей знакомая улыбка. И Ольга явственно слышит такой знакомый голос старого Игната, но гулкий, идущий как-бы из глубокого бездонного колодца:


      -Доброго тебе здоровьечка, душечка моя! Иди дальше, душечка, иди – и придешь! А  тебе и вот – ему рано еще сюда! Ой, как рано, родненькая ты моя! Рано… Рано… Рано…,– стихает, удаляясь, пропадая в темных глубинах колодца, голос старого Игната.


Ольга поворачивает голову, опускает глаза и видит в своей ладони маленькую теплую ладошку мальчика, совсем голенького, который идет с ней рядом, беззубо  улыбаясь чистой светлой улыбкою и быстро перебирая по теплой изумрудной траве пухлыми босыми ножками.


И по ее груди разливается истомою такое тепло, такая благодать…


Она подымает голову, нетерпеливо протягивает руку… А  вокруг уже и нет никого, только чуть колышется немая белая-белая, такая  пустая и бескрайняя равнина. Откуда-то издалека, с неба, едва слышится ей уже другой, совсем незнакомый голос:


-Сестра! Сестра…



Глава четвертая



       Главнокомандующий Вооруженными силами Юга России генерал Антон Иванович Деникин,  наконец оставшись совершенно один в просторном и оттого каком-то пустом кабинете с высоченными окнами, наглухо зашторенными тяжелыми синими гардинами, устало опустился в глубокое кресло. В углу массивные напольные часы гулко пробили полночь.


Генерал свел кончики пальцев обеих ладоней, уткнулся в них лицом и глубоко задумался. В последние месяцы отступления с каждым днем, с каждой новой неудачей многопудовый камень сомнений на его душе становился все тяжелее и тяжелее.


Большевики научились умело использовать все их противоречия. Но этого было бы мало для достижения ими успеха. Они брали жестокостью, крайней бесчеловечностью.  При этом цинично сопровождая все свои беззакония ласкающими слух простого мужика вполне справедливыми лозунгами и призывами.


Набирая мобилизованных крестьян из самых голодных губерний, они сознательно выставляли такие части на направлениях наступления против богатых и сытых областей. Официально не разрешая мародерство и открытый грабеж местного населения, насилие и прочие беззакония, они закрывали глаза на массовые реквизиции своих войск: грабь награбленное! Тряхнем буржуев! И таким образом, только попавши в Красную Армию, многие, если не подавляющее большинство мобилизованных, хоть начинали питаться-то по-людски, не говоря уже про барахло…


Если в  корпусах Мамонтова, Павлова, Барбовича или даже у Краснова в «волчьих сотнях» действовует  строгая дисциплина, не позволяющая и жестко наказывающая любые грабежи или насилие, то в аналогичных корпусах у красных, того же Буденного или Думенко, на такие дела смотрят сквозь пальцы, отдавая красноармейцам на разграбление на несколько дней  все крупные, занимаемые ими  города и станицы. Как в чужой стране ведут себя, как  оккупанты…


Неужели красное командование не понимает  всю опасность такой вольницы? Ведь попустительство грабежу действует на войска разлагающе, превращая боевую единицу в элементарную вооруженную банду, непредсказуемую банду…


Антон Иванович тяжко вздохнул.


При всеобщей, и у них и у красных,  усталости от почти пяти лет войны, нищеты и лишений… Конечно, у красных служить предпочтительнее. А что? Заняли город – гуляй, ребята! Тряси буржуев! Кроме того, масса так называемых «красных казаков», конечно, оказавшись вдали от дома, занятого Белой армией, стремится в родные места, идя впереди и увлекая за собой свои части. И напротив, у нас те же казаки, оторвавшись от родных мест, стали вдруг, не дойдя до Москвы каких-то двести верст, вначале единицами, а затем все больше и больше попросту возвращаться назад, на Дон, в родные станицы, бросая свои, и так обескровленные наступлением части… Не помогли никакие трибуналы, что только не делали с дезертирами…


Жаль, не сбылось. Осенью большевики в Москве  уже приступили к эвакуации и, как говорят, опять готовились уйти в подполье… На  Донбассе местные банкиры установили приз в миллион тому полку, который первым ворвется в красную столицу. Но – не судьба!


А ныне… Окрепла ВЧК, ее агенты пронизали равно как свою армию, так и ВСЮР. Простые пехотные части у них давно под двойным контролем и комиссаров, и чекистов. В ныне  еще бандитствующих конных корпусах ситуация пока иная, но большевики, явно чувствуя здесь опасность измены, которой они уже сыты по горло, взять тех же Миронова или Григорьева, постараются уже до летней кампании навести и тут порядок. Железной рукой… Комиссары уже имеются при каждом комсвокоре и Буденный, говорят, уже сам стал большевиком. Воевать у него ума маловато, но зато какой политический нюх! Говорят, ему сам Сталин дал рекомендацию в партию…


В кабинете тепло, тихо и спокойно. Деникин, резко поднявшись,  подошел вновь к огромной стратегической карте, у которой еще полчаса назад велись непростые дискуссии о дальнейших действиях.


Если удастся удержать Новочеркасск и Ростов до весенней распутицы, то можно будет говорить о развертывании широкого наступления, лишь подсохнут дороги. В тылу у Красной Армии неизбежны массовые восстания, вызванные зверствами продотрядов, жестоким расказачиванием, тифом  и голодом. Да-да, в первую очередь – голодом!.. Разольются реки и их восьмая, девятая, десятая и одиннадцатая армии, в том числе все войска Буденного и Думенко окажутся в естественной ловушке… Большая надежда на техническую помощь союзников.


А если нет?


А если Ростов и Новочеркасск они возьмут уже зимой? Ведь и Буденный и Думенко одинаково сулят своим частям отдать эти города на растерзание. Близится Рождество, захотят малость покуражиться мужички в купеческих-то  хоромах…


Что ж… Тогда придется отойти на рубежи Кубани, как и в восемнадцатом. Тихорецк – запасная ставка. А там, если подымется на защиту своей земли казачество, то война  снова повернется вспять, теперь уже окончательно. Этот год будет решающим. Усталость… Усталость…


      …А если не подымутся? Не может того быть! Небось, тоже наслышаны про все прелести расказачивания, продразверстки и в целом их «Военного коммунизма»…


Директивой от пятнадцатого декабря войска Кавказской армии отодвинуты за линию реки Сал для прикрытия Ставропольского и Тихорецкого направления. Донская и Добровольческая стали между Миусом и Северским Донцом, прикрывая Ростов и Новочеркасск с северо-запада. Кроме того, группа генерала Топоркова занимает ближайший к Ростову плацдарм. Группа слабая, одна конная дивизия, две бригады да пришлось снять две офицерские школы. А что делать, людские резервы на исходе.


Генерал отошел от карты, устало присел в кресло, откинулся на спину, прикрыл глаза. Его исхудавшее за последние недели сплошных неудач лицо передергивал легкий тик. Нижние веки синеватыми мешками повисли над впалыми щеками.


    …И все-таки они наступают. По всем законам войны они давно должны были остановиться, выдохнуться… Колоссальные жертвы от страшной эпидемии тифа, чудовищные потери при наступлении и массовое дезертирство уже давно должны были выкосить их ряды. У Красной Армии на сегодня совсем нет никакого тыла, железные дороги разрушены, нет никакой возможности ни подвезти пополнения, ни продовольствие, ни эвакуировать раненых… Они оторвались от баз снабжения верст на четыреста, если не больше. И все-таки они наступают… Передовые части предоставлены сами себе и  живут исключительно реквизициями да откровенным грабежом местного населения. Банды, а не армия… Нет, все же восстания в их тылу неизбежны… Да-да, восстания…


     Хотя и в нашем тылу хватает повстанческой борьбы и просто – бандитизма. Один совершенно непредсказуемый Махно чего стоит. Сегодня Романовский определил местоположение банд Махно между частями советской четырнадцатой армии, давящей на корпус Слащева, обороняющий Крым. А где Махно будет завтра, одному Господу-богу известно. Во всяком случае, большевики наверняка постараются убрать его подальше от нас, как от вероятного союзника. Может быть, перебросят против поляков.


И повсюду измены, предательство, малодушие… Командиры стали все чаще уклоняться от боя. До введения мобилизаций дисциплина была гораздо крепче. Где же ты теперь, овеянная романтизмом бескорыстного служения Родине,  Добровольческая Армия? А ныне? Мобилизованные крестьяне при первой же опасности расстреливают офицеров и толпами перебегают к противнику. Впрочем, у красных то же самое. Но там они под постоянным прицелом ЧеКа и политкомов. «Мобилизация погубит Деникина…», -сказал как-то Ульянов. Может быть… За насильно загнанным в окопы мобилизованным бойцом надо зорко следить! Но у нас нет и… не может быть никакого Че-Ка! Отменить мобилизацию? Но где тогда брать пополнения?


Часы ударили час ночи. Генерал вздрогнул, открыл глаза, поднялся, подошел к небольшому окну, отдернул шторку и задумчиво смотрел на редкие мерцающие огоньки. Ростов  как вымер. И не комендантский час тому виной. Город, как беспомощный кролик, оцепенел перед кровавой мордой злобного шакала. Она уже маячит среди степей, оскаляя кроваво-красную пасть… Люди напуганы известиями об успехах конницы Думенко и Буденного.


– Николай Ильич! – вызвал он ординарца и когда тот вошел, как всегда подтянутый и бодрый, не поворачиваясь от окна, попросил:


-Будьте любезны, полковник, пригласите сюда тотчас генерала Романовского. Скажите, по вопросу действий нашей контрразведки. И, немного подумав, добавил:


-В тылах красных конных корпусов.


Когда Романовский кратко изложил обстановку, Главнокомандующий, неторопливо обойдя громадный прямоугольный стол, занимающий почти полкабинета, жестом предложил ему сесть.


 Сам же продолжал медленно двигаться вдоль стола, о чем-то глубоко размышляя. Наконец он остановился напротив карты и, внимательно рассматривая район Новочеркасска, тихо сказал:


-Вот что, дорогой Иван Павлович. В последние недели боев опять особенно блестяще показала себя у красных конная группа Думенко. Но все же, по ранее полученным данным, командование Южного фронта весьма недовольно вахмистром, его независимым поведением… К тому же, говорят, что он серьезно перессорился с комиссарами. Над ним уже заносится карающая рука  ЧеКа. Особенно старается Белобородов, ну, тот самый, что… в Екатеринбурге расстрелял царя.


Антон Иванович ненадолго замолчал, а потом уже тверже спросил:


-Может быть, стоит переманить его… к нам? Он, говорят, весьма неглупый человек.


– Я, Ваше Превосходительство, позволил себе пригласить сюда полковника Крестинского, он вплотную занимается этими конными группами и как раз только вчера прибыл из района станицы Константиновской. Разрешите вызвать?


-Подождите. Вот что.


Командующий подошел к Романовскому вплотную, внимательно вглядываясь в его лицо:


-Известно ли Вам, Иван Павлович о неких… контактах генералов Сидорина и Кельчевского с Думенко? Разведке Троцкого удалось выявить эту… интригу в Новочеркасске. Ну, а уж от них… получили информацию и мы.


Романовский был явно смущен и не скрывал этого. Казалось, вопрос Деникина застал его  врасплох. Подумав, он ответил вопросом на вопрос:


-А что же, Ваше Превосходительство, может быть между ними общего? Два года дерутся… по разные стороны фронта. Между ними есть только ненависть. И все.


-Э-э-э, батенька, – Деникин, сощурившись в едва заметной улыбке,  слегка взялся за рукав кителя начштаба, -даже рядовые солдаты, еще вчера рвавшие друг друга на куски в рукопашной схватке,  сегодня могут взять и побрататься… И мы с Вами знаем массу подобных примеров с той, Великой войны. Идея, Иван Павлович, общая идея и цель может свести в союз кого угодно… Помните у Пушкина? « …Они сошлись. Волна и камень. Стихи и проза, лед и пламень  не столь различны меж собой…» Сидорин, Сидорин… Кто нам его рекомендовал-то?… Ах да, Богаевский.


-Но у Кельчевского большевики два года тому назад расстреляли сына… Неужели…


-Тем не менее, господин генерал. Кельчевский, разочаровавшийся в «Белой идее» и в последнее время постоянно  болтающий в своем штабе о какой-то «казачьей демократии», « казачьем государстве», вполне может предложить Думенко, над которым ЧеКа уже занесла свой топор, объединить свои войска для создания здесь, на Юге России свободного и от нас и от большевиков некоего казачьего государства. Ведь на сегодня это отвечает желаниям большинства казаков, не так ли? А сама такая идея живет уже триста лет?


-Обстановку в Донской армии хорошо знает полковник Крестинский и я полагаю…


-Что ж, пригласите его.


Когда, едва  прихрамывая, Владимир вошел в кабинет Командующего, оба генералы отметили про себя его измученный вид и крайнюю усталость. Но он старался держаться бодро, даже попробовал слегка улыбнуться.


Полковник кратко доложил  о положении дел в рядах Донской армии, которую прорывом рубежа Анна- Ребриковская – река Тихая конно-сводный корпус Думенко расколол на части и фактически рассеял. Пришлось спешно собирать ее разбитые и раздерганные полки по рубежу Северский Донец – Константиновская.


-Большие надежды мы возлагаем на Миллеровский укрепрайон, нельзя отдать врагу станцию Лихая, иначе прервется всякое сообщение Добровольческой армии с Новочеркасском. А на них здорово напирает Буденный.


Деникин все это время задумчиво стоял у окна, сутуля плечи и всматриваясь в темноту. В полумраке золото на его генеральских погонах едва светилось.


– В каком состоянии теперь генерал Сидорин? Что говорит… Кельчевский? А впрочем… Вы, Владимир, э-э… Николаевич, кажется, еще в прошлом году, а именно после взятия нами Великокняжеской… обещали вывести из строя этого… вахмистра Думенко? Или я ошибаюсь?


– Так точно, Ваше Превосходительство! – Крестинский склонил голову, но тут же продолжал:


-В конце мая месяца прошлого года, как Вам известно, Думенко выбыл из строя по тяжелому ранению на реке Сал.  На два месяца. Никто не сомневался, исходя из прогноза профессора Спасокукотского, что на фронте он больше не появится. И мы… несколько приостановили те специальные мероприятия, которые вели в его отношении. Но он уже в начале сентября  снова появился на передовой! В штабе десятой армии, у Клюева.  Буденного, который к тому времени прочно занял его место в командовании его Первым конным корпусом, крепко подружился с Ворошиловым и Сталиным, трогать не стали… И Думенко тут же принялся  очень энергично  формировать новый конный корпус из кавалерийских бригад  тридцать седьмой и тридцать восьмой стрелковых дивизий. По аналогии с Первым конным корпусом, который, как известно, они с Буденным создали еще в прошлом году и в противовес нашим корпусам Улагая, Павлова  и Шатилова.


– Ну, о последних успехах Думенко мы уже порядком… наслышаны, -в голосе Командующего послышались слабые раздражительные нотки, -что Вы предлагаете делать… с ним далее? Надо срочно убирать его… из рядов Красной Армии. Иначе, он очень скоро заберет у нас не только Лихую, но и сам Новочеркасск! Может быть, попробовать его… перекупить? Говорят, он попал в опалу  у… Троцкого.


-Ваше Превосходительство! – Крестинский несколько возвысил голос и очень твердо продолжал:


– Думенко, скорее всего, ни за что не пойдет на предательство. Не тот он человек! Хотя, согласись он на переход на нашу сторону, он увел бы с собой и свой корпус, и большую часть первой конной Буденного, в которой он имеет очень высокий авторитет. Известно, что когда Думенко начал формирование второго сводного, многие лучшие конники,  оставив свои части у Буденного, тут же переметнулись к любимому командиру.


-Отчего же так?


-Для них Думенко остается авторитетом номер один в кавалерии Красной армии. Вместе начинали борьбу. В восемнадцатом и до лета девятнадцатого года про Буденного в краснопартизанских войсках никто и не слыхал особо, он ходил только в заместителях у Думенко. А тот ценил его, как отменного знатока лошади… Да и просто, шансов уцелеть на войне под началом Думенко куда больше, чем под Буденным…


Но дело в том, что за Думенко уже неотступно следят люди ЧеКа и ему стоит только дернуться, как его тут же просто пристрелят. И это тоже он понимает. С другой стороны… А нам-то зачем нужен этот своевольный, весьма харизматичный и совершенно непредсказуемый… тип?


Мы его, допустим, возьмем на службу, определим ему участок фронта… А ему завтра что-то не понравится и он с удовольствием ударит по нам же… Я бы не стал так рисковать, Ваше Превосходительство!


Владимир достал из планшета тонкую сшитую пачку бумаг, с розовой  обложкой и скрепленных сургучной печатью, положил ее на стол перед Командующим:


-Нами разработана и уже форсированно проводится операция по устранению Думенко руками самой ЧеКа. С учетом той самой опалы, в которую он попал и не только у Троцкого. Ключевая роль в ней принадлежит Белобородову, ибо именно он давно настаивает перед ЦК об аресте и суде над  Думенко, так как считает его совершенно неуправляемым командиром. Который может в любой момент изменить Москве. Исподтишка способствует этому и Буденный, но этот просто завидует славе и престижу Думенко. Да и пока просто побаивается его. Суть операции, вернее, ее заключительного этапа,  такова: в настоящий момент в конный сводный корпус – два нейтральным в этом противостоянии Сталиным прислан новый политком, некто  Микеладзе. Очень умный человек. Большевик, кажется, с пятого года. Ему уже удалось подружиться с  Думенко, удалить из корпуса многих его недоброжелателей, перетрясти Особый отдел.  Мы отдали приказ нашему агенту на скорейшую ликвидацию этого Микеладзе. Я считаю, что этот факт станет той каплей, которая переполнит чашу терпения его врагов и отвернет от Думенко его малочисленных сторонников в Реввоенсовете. И его арест станет уже неизбежным. Что вполне возможно, может подтолкнуть его к переходу на нашу сторону. Впрочем, исход будет зависеть  от энергичности тех, кто придет арестовать  Думенко…


Крестинский умолк. Часы в углу кабинета мерно тикали, гулко отбивая неумолимо уносящиеся в прошлое секунды.


– Когда же ваш… человек сможет убрать этого Ми… Ми…, – Командующий вплотную приблизился и внимательно посмотрел в глаза Крестинского. Тот не отвел взгляда.


-Микеладзе, Ваше Превосходительство. Трудно сказать, они теперь с Думенко все время вместе. Но думаю, что очень скоро. Этот – сможет!


-А надежен ли агент? Не перекупили бы его красные.


-Надежен. При вербовке запросто застрелил своего комполка при свидетелях. Кроме того, нам хорошо известно местопребывание его семьи и он это осознает. И… он хорошо оплачивается.


Деникин задумался. Романовский, напротив, был оживлен, ему видимо план контрразведки понравился. Еще бы! Докажи такой агент свою преданность, он еще много чего может натворить  в недрах Красной Армии в будущем.


-А Вы, Иван Павлович, считаете, что у Красной Армии есть… будущее? – глаза Командующего потемнели и сузились, он ладонью нервно шарил по толстому сукну стола, словно ища что-то.


-Я этого не исключаю, Ваше Превосходительство. Хоть и понимаю, что будущее может быть только у одной из сторон: или мы, или… они! Но борьба при этом все равно не закончится, я уверен.


-Да-а-а… Тут вам Россия, батенька. Борьба, конечно,  не прекратится. Борьба, она теперь очень надолго… Господа, я вас утомил нынче, -Антон Иванович открыл створку небольшого шкафчика, доставая оттуда небольшую бутылку коньяка, -а ведь сегодня у моей покойной матушки как раз день Ангела, царствие ей небесное, -он осенил себя и откупорил коньяк, – в детстве мы с братом всегда с трепетом ждали этот день, ибо обыкновенно маменька собственноручно готовила по случаю своих  же именин наивкуснейшие пирожки с тыквою и яблочным повидлом, да-да…


 Разливая чарки, Антон Иванович вдруг поднял глаза на Владимира:


– Как Ваши поиски? Удалось отыскать супругу? Я слышал, что она… пропала в районе Новочеркасска…


Крестинский  смутился. Он никак не ожидал, что Командующему известно и то, что Ольга…


-К сожалению, нет… Не нашел. Никаких следов. Простите, Ваше Превосходительство.


-Ничего. Бог милостив. В любом случае, это делает ей честь. Ведь могла бы…


-Она с пятнадцатого года по госпиталям, Антон Иванович, -негромко вмешался Романовский,– сколько нашего брата перенянчила…


В кабинете повисла неловкая тишина. Наконец, Командующий предложил выпить за Отечество.


– Пафосно? Отнюдь! Вот сколько за все эти годы передумал, а все никак не могу понять, как же мы…, – он  только слегка пригубил коньяк и поставил на стол, его глаза блеснули, губы дрогнули, -как же она… Матушка – Россия оказалась-то  в такой трагедии, в таком великом несчастьи? Ведь после пятого года, когда вроде бы все успокоилось… Ничто и не предвещало беды. Мне все-таки кажется, доведи покойный Столыпин свои, не скрою – не всем понятные реформы, до логического конца, то и не было бы никакой… революции. Если бы в русской деревне вырос обширный класс зажиточного середняка. Эх!.. А ведь… Красная армия ведь нынче на восемьдесят процентов состоит из беднейшего русского мужика. Которого как раз Столыпин и намеревался свести к минимуму…


-А война опять всех разорила! Да просто не стоило Николаю ввязываться в мировую войну. С голой, простите, задницей! – равнодушно парировал Романовский.


Деникин устало присел, откинулся на спинку глубокого кожаного кресла, тяжко вздохнул:


-И пустой башкой. Его, когда в восьмом году Австро-Венгрия аннексировала Боснию и эту…, Герцеговину, от вступления в войну едва отговорил тот же Столыпин. Хотя Государь, как вам известно, господа, все же успел отдать приказ о мобилизации западных округов. А вот в четырнадцатом Столыпина уже не было… Я вот начинал служить Родине еще при Александре. Но тогда это была… Держава! Какая мощь! Вы знаете, господа, если сказать одной фразою… То, как мне представляется, покойный батюшка нашего последнего царя так разогнал паровоз России, что сынок просто не удержался и… выпал из этого поезда! А все остальное… Только лишь последствия, трагические, непоправимые последствия… И ведь как же правильно говорил про Николая его отцу, императору Александру, умница Драгомиров: « Сидеть на троне может. Управлять державою Российскою не способен!» Да-а-а… Драгомиров, Драгомиров… «Русский Мольтке», как  писали о нем немецкие газеты. Талантище! – Командующий высоко поднял указательный палец и потряс им в воздухе, -поклонник учения Суворова… А вот сын у него – полная противоположность отца, бестолковый тип. Его вина в Галицийском разгроме наших армий, господа, в мае-июне пятнадцатого года весьма и весьма немалая… Господи-и, сколько солдатиков тогда положили… почем зря! Эх, да что там!.. Иван Павлович, Владимир Николаевич, жду в самое ближайшее время от вас только утешительных новостей. Вы свободны, господа офицеры.


Несколько задержавшись в дверях, Романовский вдруг обернулся и взволнованно – тихо сказал, глядя отчего-то в упор на красную скатерть стола Командующего:


-Антон Иванович! Ну не будет Думенко сходиться с … Кельчевским! Не будет! Он нас гонит, а не мы его… Да и… нечего делать его иногородним мужикам в наших конных корпусах, где весь костяк состоит из ихних исконных врагов – казаков. Уж простите за прямоту, Ваше Превосходительство!


И, едва заметно кивнув, вышел из кабинета.


В фойе его  поджидал Владимир:


-Иван Павлович, а… едемте в Дворянское собрание? Там сегодня выступают московские поэты.  Саша Вертинский… Помните:


 «Я не знаю, зачем и кому это нужно,


Кто послал их на смерть… не-дрожащей рукой…»?


Романовский как-то виновато коротко взглянул в лицо Крестинскому, опустил плечи и потупил взгляд:


-Н-нет… Вы знаете…, н-не поеду. Эти строчки, когда их поет сам Саша Вертинский… Они меня пробирают до костей. Дело в том, что… Я был тогда в Москве, когда полегли эти мальчики-юнкера. И нас, боевых, матер-р-ых, -его голос нервно возвысился, стал груб, – вооруженных до зубов фронтовых офицеров тогда по Москве – семьдесят тысяч! Было! Да мы бы размазали по мостовой этих красных запасников вместе с их вожаком… Фрунзе!.. Но…, – он вдруг перешел на хрипловатый полушепот, -никто ж не вышел, кроме этих воспитанных на бескорыстной любви к своему Отечеству желторотых мальчишек! Страшный, непоправимый грех… Вы спросите, почему? И Вам, Владимир Николаевич, любой и каждый ответит сегодня: -А не хотел, мол, воевать за Керенского! Но получилось так… Что надо было идти в бой против большевиков! За Родину! И мы, фронтовые офицеры… Этого тогда не могли понять. А вот юнкера… Они и не думали за Керенского… Какой он негодяй. Они просто, как люди военные, взяли винтовки и… исполнили свой долг! – он достал носовой платок и размашисто вытер проступившие на лбу мелкие капельки  пота, – был я и на похоронах тогда, на  госпитальном кладбище. Там и правда, одна молодая особа швырнула свое обручальное кольцо в батюшку. Но… Это ее кольцо, Владимир Николаевич, оно … Упало у меня в душе. До последней минуты оно будет жечь меня, как… язва дно желудка и… я буду его носить и… помнить. Простите меня… За ненужную пафосность… Вы… Поезжайте, голубчик,  сами.


                Уже в новогоднюю ночь наступившего тысяча девятьсот двадцатого года, оседлав железнодорожную ветку Лихая – Морозовская – Царицын, Конно-сводный корпус Думенко и девятая армия красных  заняли станцию Лихая и, начисто вырубив штаб пятой дивизии Донской армии, ускоренным маршем пошли на Зверево, преследуя противника.


Что-то дикое, степное, татарско-монгольское было в этом стремительном, непредсказуемом движении и белое командование, привыкшее воевать по титульным , отполированным в военной науке законам стратегии и тактики, все чаще стало пропускать точные и мощные удары красной конницы, ведомой, к их стыду, вчерашними вахмистрами и пехотными прапорщиками…


      На неширокой степной речке Кадамовке, затерявшей свои глинистые  берега среди глубоких январских снегов, корпус Думенко с ходу разбил четвертый Донской казачий корпус генерала Мамонтова, а группа Голубинцева, стоявшая наготове всего в трех верстах, в хуторе Мокролобовском, по непонятной причине  вдруг уклонилась от боя, быстро снялась и ушла на рысях в станицу Бессергеневскую.


На Рождество, в лютые морозы и при сильном восточном ветре на дальних подступах, на крутых высотах близ станции Персияновская завязались первые ожесточенные бои за Новочеркасск.


Эти высоты являлись последним естественным рубежом перед столицей белого донского казачества. И стояли на их обороне отборные белоказачьи войска.


                Комсвокор задумчиво обвел взглядом  белую равнину, сверкающую до боли в глазах на крепком морозце выпавшим ночью обильным снегом. С только что захваченного колпаковской разведкой холма, откуда ночью было сбито боевое охранение вражеских пластунов, открывался отличный обзор на прилегающие окрестности. Впереди белой широкой горой виделась высота 403, занятая пластунами Донской армии и у подножия которой строились, паруя на крепком морозе,  густые полки вражеской конницы. Второй сводный и бригада  имени Блинова подтягивались сзади и разворачивались для атаки в белой туманной низине, пока невидимые для противника. За ними Думенко поставил Донскую и Горскую бригады для атаки высоты в случае, если конница погонит кавалерию Сидорина. В случае же отхода своих конников, бригады пулеметным огнем должны были встретить преследующую казачью лаву. И даже если бы и они не сдержали атаку вражеской конницы, за боевыми порядками думенковских бригад встали в глухую оборону  две пехотные дивизии с артиллерией и отдельная бригада.


Спина Панорамы, комсвокоровской кобылы, подрагивая, стала покрываться белым пушистым инеем и Гришка заботливо накинул на нее попону, бережно вынув ее из подсумка на своем седле.


-А где ж ее попона? – пробормотал Мокеич, думая о чем-то своем и не оборачиваясь.


-Так ить… сушатся, все три, Мокеич! Не успевают за тобой, ты нынче больше носишься, чем стоишь…


– Молодец, благодарю за заботу…, -не отрывая глаз от окуляров бинокля, проговорил комсвокор, – А примета это плохая, Гриша. Свою попонку отдавать… Береги нынче Воронка.


Тем временем  в колышущихся  рядах кавалерии белых взметнулись знамена, сверкнув на январском солнце золотыми наконечниками. Думенко тут же послал вестового к наштакору Абрамову с приказом корпусу и бригаде блиновцев  атаковать противника  немедленно.


   … – Ну што, Григорий, окропим нынче этот молодой снежок? Винцом…  молодым да красненьким?.. Не соврали колпаковские … А-га-а… Вот они, голубчики, рядком стоять. Под парами стоять, небось драпать собрались… Ну и… спасибо тебе, Сидорин за такой подарочек!.. Вот што, Григорий, – Думенко деловито оторвал глаза от окуляров бинокля и, продолжая настороженно всматриваться в белую низину, раскинувшуюся у подножия только что взятой высотки и упиравшуюся вдалеке в железнодорожную станцию с едва различимым в сыпящемся с неба мелком снежном мареве зданием вокзала, – скачи-ка ты  немедленно к партизанам. Пускай они… Надо им взять вот этот хуторок…, -он на весу развернул карту-пятиверстку, – Жирно-Яновку. Там на станции, во-от она, Нор-кинская, -он ткнул карандашом в точку на карте, –  надо немедленно взорвать пути!.. Иначе сбегут наши бронепоезда! Запомнил, кузнец?  Пулей лети!


И, когда Григорий был уже в седле, едва сдерживая застоявшегося на морозе заиндевевшего Воронка, крикнул вдогонку:


-Скажи комбригу партизанской  чтобы скрытно шли! Без шума! Иначе упустим! Они под парами!


          Сквозь свист ветра в ушах вдруг явственно услыхал Гришка звонкий веер пуль над самой головой. Холодок прокатился по спине. «Эх! пулеметчик гонится!.. Хос-с-поди, помилуй!» – и тесно пригибался к секущей лицо мокрой конской гриве все ниже. Нырнул под насыпь, пули звенькнули пару раз об рельсы и отстали.


И, когда уже завиднелись в снежной круговерти отведенные в арьергард передки артбатареи партизанской бригады, вдруг позади рванул шальной трехдюймовый снаряд, явно перелетевший боевые порядки бригады. Горячая волна ласково лизнула Гришкину шею и спину, вдавив в коня и гулко шарахнув по ушным перепонкам. Воронок вдруг встал, как вкопанный, закинул к небу мокрую голову, мелко задрожав, попятился назад, осаживаясь и широко расставив задние чулкастые свои ноги. Гришка едва успел соскочить с седла.


Лиловый округлившийся глаз Воронка щедро наполнился бирюзовой, как донская вода, крупной прозрачной слезой. Из развороченного живота медленно выходили блестящие и едко дымящиеся на морозе кишки. Ручейки крови лениво потянулись из-под его брюха, растопляя грязный снег.  Он все силился приподнять голову, но тут же с влажным хрипом безвольно ронял ее навзничь.


С минуту Гришка, отупело присев на корточки и прикрыв лицо растопыренной ладонью, бесслезно и беззвучно рыдал. Сердце стучало, как вагонные пары, рвалось из груди. Наконец, он поднял голову, осмотрелся, сделал несколько шагов назад, почти к самой дымящейся воронке, поднял заснеженную свою папаху и  снова бросился к Воронку. Навалившись на его мокрую шею, крепко обнял, щекой на миг прижался к теплому подрагивающему телу друга. Поцеловал в лоб пониже мокрой вороной челки. Достал револьвер, отвернулся и, закрыв папахой лицо, выстрелил коню в ухо. Вынул кинжал, ловко перехватил мокрую подпругу. Схватил пригоршнь снега и бросил себе в рот.


Придерживая левой рукой эфес шашки, подхватив седло, быстро побежал, до хруста  сцепив  зубы, не оглядываясь и больше не пригибаясь.


                После того, как на виду у бронепоездов и пластунов  Второй сводный корпус вместе с блиновцами в лобовой яростной атаке иссек и рассеял кавалерию белого Донского корпуса, Горская и Донская бригады думенковцев, а так же 21-я и 23-я пехотные дивизии, с ходу развернувшись в боевые порядки у персияновских высот, атаковали их и, несмотря на шквальный пулеметный огонь и тройной вал проволочных заграждений,  смели оборону донских пластунов. Узнав, что железнодорожные пути на Новочеркасск  уничтожены, а высота 403 уже за красными, пластунская бригада Донской армии на станции взорвала оба бронепоезда, а так же три новеньких английских танка и, бросив всю свою артиллерию, стала в панике откатываться на юг вдоль путей, на город, но была умело  теми же партизанами  перенаправлена влево, в сторону станицы Кривянская, открывая красным прямую дорогу на уже никем не прикрытый город Новочеркасск.


Едва переведя дух в Хотунке, едва напоивши чуть обсохнувших лошадей и приведя в порядок сбрую и амуницию, наскоро пополнив боезапас, обе бригады думенковцев получили приказ комсвокора: «Вперед, на Новочеркасск!»


Через их головы с ласковым  шелестом летели тысячи снарядов всей артиллерии корпуса, вселяя веру в скорую победу и огненным валом подгоняя из города так и не успевшего опомниться противника.


Ибо у него были хорошие, толковые генералы, а так же храбрые и готовые принести себя в жертву за спасение Родины младшие офицеры, тысячи и тысячи солдат, однажды давших присягу и не изменивших ей, но между ними уже давно и гибельно зияла, как глубокая рваная рана, глухая, бездонная, непреодолимая  пропасть!


И после хаотичного отхода с Персияновских позиций, части Донского корпуса не смогли закрепиться в городе и сдали его без серьезного сопротивления, отступая двумя колоннами в направлении Ростова и Багаевской.


Думенковцы  в расположении частей белых обнаружили еще пять исправных танков, десяток тракторов, множество легковых и грузовых автомобилей, горы боеприпасов и более ста орудий.


Белые не собирались покидать город. Тем более, в Рождественскую ночь.


Во многих богатых казачьих и купеческих домах, среди наряженных к Рождеству Христову комнат, с украшенными гирляндами и хлопушками елками, среди перевернутых комодов и разбросанных вещей, брошенных на пол в суматохе поспешного бегства их зажиточных хозяев, ломились от еды и выпивки покинутые праздничные столы.


И когда в некоторых подворотнях на окраинах еще гремели выстрелы, во многих домах за рождественскими столами уже раздавались залихватские переливы гармоник и звучали то победные, то по-солдатски похабные окопные песни наконец получивших этот давно желаемый город, уцелевших в жестоком бою, зверски уставших и быстро хмелеющих  победителей.



    -Ишь, разомлелася, стерва…Ну-ну.


Гришка осторожно оторвал тяжелую голову от подушки с рюшечками, отодвинул в сторонку пухлую руку перезрелой купеческой дочки, как-то так скоро, в своей же , изгрызенной тоской постели, со страстью голодной бабы,  отдавшейся ему намедни после полуштофа молодого вишневого вина, рывком поднялся, вышел по малой нужде.


   Покрытое еще с вечера низкими снеговыми тучами морозное январское небо уже очистилось и из черноты глубокой глядели теперь на мир многие мерцающие точки далеких звезд.


От свежего морозного духа вдруг засвербело горло, пошла кругом голова. Достал кисет, набил махрой и заслюнявил уже было самокрут.Полез в боковой карман френча за спичками.


 -Товарищ Остапенка… Вы, што ль? – вдруг раздалось откуда-то из глубины двора, из темноты.


-Ну я,допустим, -Гришка щелкнул затвором револьвера, пристально всматриваясь в темень. Но только редкие снежинки, весело сверкая в тусклом отсвете ущербной луны, медленно кружились по двору.


-Хто такие? Какой части? Как прошли караул?


-Мы тово… Из пятой сотни, блиновцы. От товарища Лозового.


-Ну, знаю. С чем пришли?


-Та вот. Пленного привели. Батюшку из храма. Товарищ Лозовой велел в штаб корпуса доставить. К самому товарищу Думенке.


Из тьмы вдруг вынырнули четыре приземистые фигуры в мохнатых казачьих папахах и коротких кавалерийских шинелях, запорошенные снегом. Меж них выделялась высокая фигура в черном до пят одеянии без головного убора с широкой окладистой бородой.


-Тьфу! – Гришка выругался, мотнул головой, -а нам тута он… на кой? Лозовой што, на месте ево не мог кончить?


-Нам приказано, товарищ Остапенка…Вот мы и доставили.


-Ладно, ведите. Сюды, в сени. И сами, – он пристально всмотрелся в уставшие лица конвойных, – тута пока перебудьте.


И, повернув голову, крикнул в коридор:


-Терещенко! Терещенко, твою мать на всю дивизию!! Пр-роворонили, падлы? Р-разобраться с караулом!


    Мокеич, как будто и не спал вовсе, с бодрым видом сидел в глубоком кожаном кресле купца первой гильдии, с любопытством рассматривая высокого священника, присланного из блиновской дивизии.


-Говори.


Тот еще какое-то время пытливо и молча всматривался в осунувшееся, с широкими скулами лицо комсвокора. Затем неловко свел ладони, опустил глаза:


-Так вот ты какой… Думенко.


-Уж какой есть. Говори.


– Я не говорить с тобой пришел.С тобой говорить там, -он поднял глаза и палец в потолок, -будут. Я… просить тебя пришел.


-Выручить кого хочешь, поп? От справедливой пролетарской пули…Спасти?


-Нет! – вскинув подбородок, тихо, но твердо произнес священник и Гришка вдруг увидел, как горит его взгляд.


-Я не буду просить тебя, ибо у врага можно просить только пощаду. А мне она не нужна.Именем Христа… Я буду просить тебя как… русский человек русского человека. Не более! – батюшка медленно обвел повлажневшими глазами стоящих вокруг конников и Гришка, вдруг опять встретившись с этим твердым и спокойным взглядом, невольно опустил голову.


-Но и не менее!!


Воцарилась тишина.


-Давай дальше, поп, мне некогда. Ты, как мне только что доложили, пришел тайно, ночью, отпеть наших убитых врагов на персияновской позиции. Да был задержан часовыми?


Батюшка вдруг сделал несколько шагов в сторону Мокеича, не отводя глаз от его осунувшегося лица. Гришка напрягся, подался вперед, сжал в ладони рукоятку браунинга.


    -Господь, как видно, скоро призовет и тебя, -он коснулся длинным узловатым пальцем желтой щеки комсвокора, -но ты… можешь теперь… Хоть как-нибудь искупить грехи свои земные.


-Ты говори, батюшка, мне ведь некогда псалмы с тобой петь…


-Хорошо! Там, -священник показал рукой на север, -на персияновских высотах, перед позициями артбатарей лежат верные сыны Отечества, мертвые лежат. И я, как слуга Господа нашего Иисуса Христа, хотел отслужить молебен по павшим воинам. Чтобы Господь принял и упокоил навек их мятущиеся души…Причастить израненных, умирающих  воинов…


  Он умолк, прикрыл глаза под по-детски мохнатыми ресницами. В комнате стояла тишина, лишь изредка нарушаемая веселым перетреском дров в печи.


  -Так в чем же дело. Иди, помахай там своим кадилом.Да и пусть их закапывают…Мало мы их раньше зарыли? Как собак, без вашего поповского отпевания?


-Окстись, безбожник! – батюшка злобно сверкнул глазами, его рот подернула судорога, -твои псы меня не пускают с последним напутствием к убиенным воинам…


    Думенко, молча потупившись в пол,  просидел, согнувшись в кресле и слегка раскачиваясь,  еще с минуту. Потом он резко поднялся, подошел вплотную к священнику, снизу вверх, сузив зрачки, пристально всматриваясь в него:


-Значить, мои орлы – псы, говоришь? Эхе-хе… Хорошо! Ты можешь исполнить свой долг, поп. Но при одном условии.


Он опять задумался, морща широкий лоб, всматриваясь в темень за окном. Не поворачивая головы, сказал глухо:


-Условие это… Я обскажу тебе там, на месте. Гришка! Готовь сани для батюшки. И конвой по коням!


   С посеревшего от обильного снегопада неба уплыл, растворился куда-то еще недавно сиявший над спящими, израненными множественными воронками артиллерийских снарядов, персияновскими позициями  мирный лунный свет.


Над свежевырытой пленными широкой траншеей, по обе ее стороны,  лежали раздетые до окровавленного белья, чуть припорошенные снегом, несколько десятков трупов артиллеристов и пулеметчиков, накануне оборонявших от Второго конкорпуса персияновские высоты.Их посиневшие ступни нелепо топорщились, нависая над желтеющим глиной краем могилы. Вокруг еще дымился, догорал после недавнего боя кустарник, пламя изредка вырывалось то там, то тут, и тогда плясали и колыхались розовые тени от этих ступней по едва присыпанному снегом краю могилы и эта страшная ночная пляска мертвецов в ночной тишине отчего-то кольнула Гришке в самое нутро. Он вздрогнул, сплюнул через плечо. Всмотрелся в убитых. Некоторые были обезображены до неузнаваемости. Знакомых вроде не было.


    Думенко, как всегда, по-молодецки соскочил с Панорамы, закинув повод Гришке.Добродушно улыбаясь, тоже бегло оглядел покойников.


   Батюшка вышел из саней и, шепча молитвы и истово крестясь, подошел к краю могилы.


-Как русский человек русскому, говоришь…


Мокеич долго всматривался куда-то вдаль, вверх, в темень январской ночи и заговорил не сразу, тихо и медленно подбирая слова:


  -Гляди, што я тебе скажу, поп. Вы, попы, верно, завсегда служили русскому народу, ну, как служили… Ну, отпеть там, причастить, венчать опять же… И народ вам верил. И народ вам не жалел последнюю копейку. Нешто ж не жалел? Но как только этот униженный народ встал, чтобы смахнуть, как грязь, всех паразитов, всю скверну с себя, с… России, вы, попы, тут же ополчились против этого народа. Как псы гавкучие. Заместо того, чтоб быть с ним… Супротив той самой гадости, о какой говорю. Вы, попы…


-Да как ты можешь, богохульник…


-А теперь гляди, -твердо перебил батюшку Мокеич, -гляди. В конце рядов твоих… покойников будет стоять наш боец с винтовкой. Вон он, видишь? Невысокий такой? Ну, какого мамка вылупила. Как только закончишь – он уложить тут же и тебя рядом с ними. Штыком уложить, иль пулей, не знаю. А вот ежели… Если жить еще хочешь, я даю тебе слово командира, отпущу на все четыре стороны. Просто, повернись, да и уходи, не держу. Давай, решай, некогда мне.


  Батюшка, не раздумывая, молча разжег кадило и, поминутно поглядывая в глухое черное небо,  медленно пошел над рядами.


  Думенко еще с минуту постоял, задумчиво и отрешенно глядя ему в след, и потом, когда батюшка уже почти дошел до края, ловко запрыгнул в седло от самой земли и, угрюмо опустив голову, тронул наверх парующую на морозце кобылу. Гришка пустил Гегемона следом.


   Через минуту, уже на самой  на вершине дымящейся, исковерканной вчерашним боем высоты, их вдруг догнал гулкий винтовочный выстрел.


   Мокеич – как не слыхал. Гришка обернулся.


   Батюшки уже не было видно. Только щуплый низкорослый боец, стоявший на краю могилы, быстро теперь поднимался наверх, по свежим конским следам, придерживая за ремень великоватую для него винтовку.







                Глава пятая



                Как ни пытал Панкрат Кузьмич невестку, за что же погубил Гришка подсобника его Митрофана, та только прятала в подол мокрые от слез глаза и божилась, что ничего не знает.


Тот все не унимался.


– Ну, может, Митрошка… приставал када, может обидел тебя чем?.. Ить… Дело ж молодое!.. Ну! А ты возьми, да и пожалуйся Григорию? Ты не боись, мы ж свои, тута оно и останется! Грех-то какой! Живой же человек… был. Э-эх! Прости и помилуй и нас, грешных,  и  непутевого нашего сынка Григория, Господи-и!..,– и, сокрушенно качая белеющей головой,  размашисто крестился на Николая-Угодника.


Александра, низко опустив голову, брала за плечи притихших детей, пугливо стреляющих глубокими глазенками, и молча уводила их к себе. Выходила через время с мокрым от слез передником. И – все молчком, молчком.


-Та уймись ты, дурило старый! – несмело ворча, искоса поглядывая, осаживала Кузьмича супруга, Терентьевна, по-бабьи  жалея невестку, – ишь!.. А ей-то откудова знать… Вам, мужикам, в нонешние-то  времена  убивать, што с горы катиться… Прости и помилуй нас, Гос-споди…  Ступай уже  со двора… в свою кузню!..


-Цыц, проклятая!.., – не унимался Кузьмич, притопнув ногой и скребясь в обдерганной выгорами косматой бороде, -я ить, не то, што б каковой антирес… имею!.. Мене за сына, кровинушку мою… обидно!.., -и, незаметно смахнувши слезу, выходил в сени, зычно сморкаясь.


-Поди вона, лучше, кизяков подкинь в духовку… Святой субботы ради… Опара захолонеть… Не подойдут ноне хлебцы-то…


Кузьмич, зло сплюнувши,  а затем перекрестясь, молча шел в овин, где с лета были сложены в пирамиды  сухие овечьи кизяки, брал пошире оберемок, нес бережно в печь. Открывал закопченную заслонку, сердито всматривался вовнутрь:


-Ничего… Подойдуть. Вона, жар-то каков… Мука ноне дюже ж соловая была, не в пример прошлогодней, – и, слегка морщась от жара,  бережно подкладывал в пылающую духовку толстый, как валенок, сухой кизяк.


А сам все в думках, да в думках… Вспомнилось отчего-то,  дело прошлое, подзабытое… Как был еще худосочным пареньком его Гриня, да уж больно понравилась ему старшая девочка Солодовниковых, Даша. На год младше Гришки. Девка и вправду, зацвела, распустилась к шестнадцати годкам, што твой  цветок лозоревый…  Солодовниковы  были зажитошные, держали две мануфактурных  лавки, мельницу, скупали окрестные земли заимка за заимкой. Хоть и Панкрат Кузьмич тоже в ту пору уже вовсе не бедствовал, кусок хлеба с маслом завсегда на столе… А все ж далеко не ровня.  Дружили-дружили, бегал-бегал Гриня… Летал, как на крыльях… Да все кончилось в один момент.  Приехал однажды в лето аж с Великокняжеской молодой усатый  юнкер, сын тамошнего полицмейстера… Да и увез Дарью в город. Гриня целый год, почитай, что до самого призыва на службу, ходил мрачнее тучи. Почти не разговаривал ни с кем. Отощал, скулы, што у серка матерого, так и ходють ходуном… Все молчком: качал меха, таскал шлак… А то где забурится в дальний угол хлева да и сидит полдня, скучает… Кузьмич даже побаивался, как бы он руки на себя не наложил… А тут и повестка. Завтра ему на службу, а сегодня приехали в гости к Солодовниковым молодые, Даша с мужем, уже красавцем-офицером…


На другое утро Панкрат Кузьмич отвез разом повеселевшего Гришу на станцию, на сборный пункт. Ну, а у Солодовниковых,  почитай что через неделю,  вдруг ни с того ни с сего пропал зять. Шутка ли, сын самого полицмейстера!.. Нагнали сыщиков со всей округи, искали с неделю, а потом наткнулись на него совсем случайно песчанские бабы, ниже по реке, полоская белье.  Под кладкой всплыл, на шее камень пудовый… Сказывали, что и голова проломлена…


Нашлись, подсказали добрые люди – приходили следователи и к Кузьмичу на двор. Да тут же и отстали – Гришки  на хуторе  на день  пропажи солодовниковского зятя уже неделю как не было.


Так никого и не нашли. Дело темное. Разное говорили… Прошел слух, что самый главный жандарм к Гришке в запасный полк ездил, допытывался все… Но так и вернулся ни с чем. А в августе началась война с германцем и  всем стало не до того.


И не шел Панкрату сон в руку, все думки всякие лезли в голову. Выходил во двор, глядел в темное небо с мерцающими россыпями далеких Стожар, топтался по гумну, тяжко вздыхал…


                За полночь, когда  лениво крикнут первые петухи,  вставали и свекруха с невесткой, учинять хлеба. А захмелевшее тесто, тяжело наливаясь в томном тепле, щедро вываливалось из широких горловин форм, доставая краями до самого черного подмостья  духовки. Вынимали горбатым рогалем горячие формы, ставили на глинобитный стол, раскрасневшимися руками учиняли – подхватывая горячее ползущее  тесто и вправляя его обратно вовнутрь формы. Ставили, пока не застыло, обратно, в тепло, молча крестились, закрывали заслонку.


И тоже – и среди ночи все робко пытала сноху между делом Терентьевна:


– Саня, родненькая… Мы ж тебя сроду… ничем… не обидели. Ну, што случилося?.. Аль не сказывал Гриня, аль не обмолвился и словечком? Грех-то на нас какой!.. Убивство!


-Ой, мамаша!.. И Вы туда же… Ничего не сказывал..,– Александра садилась в уголок, стаскивала с головы косынку, простоволосая  тихо стонала и в три погибели крючилась, – тошно мне. Под груди как кулаком… давит. К Покровам ждите прибыток, мамаша.


И больше ничего.


А на утро, едва заводил все тот же разговор Панкрат Кузьмич, старуха,  злобно зыркая на мужа, как та змея из-под колоды, шипела:


-Цыц ты, проклятый!.. Окстись, иуда… Не видишь, с довеском она… Пропади!..


           Шли тягучие, как та  закисшая опара, февральские дни, с робко мелькающим между низких туч все теплеющим солнышком, незаметно мелькали недели.


Послеполуденными  хлипкими оттепелями робко подкрадывалась на хутор весна. Сосули с крыш темнели, щербатились и становились все длиннее. Работы прибавилось. Панкрат Кузьмич все чаще пропадал в кузне, возвращался домой усталый, злой, молча садился вечерять.


Через хуторок, лежащий в стороне от больших дорог, все ж немало проходило народу. В то лихое время люди от больших дорог  все как-то сторонились. То солдатик на одной ноге, другая на деревяшке, то нищая богомольная баба, то сироты, просящие милостыню под окнами.


Сказывали по-разному пришлые: то Ростов с Новочеркасском за красными… То города эти уже опять за белыми… То красная конница разогнала по степи кавалерию белых… То казаки  всюду вылавливают и добивают остатки красных бригад… И тогда могильным камнем давила на грудь Панкрата Кузьмича тяжелая неотвязная думка, старик  долгими морозными ночами не спал, ворочался и  все прислушивался, не подаст ли голос Воронок за дверью, не стукнет ли легонько в окошко Гриша.


С некоторых пор стал он брать с собой в кузню внучка, Петю. Все ж веселей, да и мальцу на пользу. Заметил старый, как живо блестят глубокие остапенковские глазенки, как морщится в своих, детских думках чистый широкий лобик, когда под ударом молота покорно гнется в дугу толстое красное и неприступное на вид железо.


«Ишь! Заприметил, видать,  силу огня чертенок! Порода.., – с теплой гордостью думал старик, -глядишь, и сладится добрый кузнец…»


Как-то раз, когда между делом присели перехватить кусок хлеба с старым салом, вытер замусоленным рукавом еще по-детски пухлый рот Петюня, глотнул малость кипятку из закопченной кружки, крякнул совсем по-взрослому и сказал, глядя в упор на деда тихо, но твердо:


-Вы, деда мамку-то… Разговорами такими… Не троньте боле! А то мой… папка как возвернется… К Покровам… Расскажу!


И наскоро вышел из душной кузни.


Панкрат Кузьмич и осовел. Рот раскрыл, да и… Проглотил обратно слово.


Вначале хотел тут же и задать порки мальцу. Уже и руки зачесались а глаза кинулись искать на стене вожжи.


Да потом мешком сполз на колоду и теплая живая волна вдруг накатила на грудь и радостной истомою прошлась  по всему телу старика.


-Эк, загнул куда!.. Сук-кин сын!… Ить  не смолча-а-а-л, стервец. Наша  порода… И в глаза скажеть… И железо любое… через колено перегнеть. На-а-аш.


И, посидев, наслаждаясь своими стариковскими думками еще с минуту, вдруг подскочил:


-Петька, чертенок! Петрушка! Подь сюды! Горнушка тухнет, качай меха!.. Ах ты, Гос-спо-ди!..


Петюня уже тут, на подхвате, силится, тянет на себя меха, толкает от себя… Сопит, а виду не подает!.. Эх, нету веса в детском тельце, слабы еще тонкие мальчишеские руки, не качнут меха как следует. А уж молот…


Ближе к марту стал Кузьмич подыскивать нового молотобоя. В кузне ведь работа должна скоро делаться, кто ж станет долго дожидаться ту же боронку, весна ведь может всего денька три-четыре отпустить мужику на боронование, на сев, а там уж повеет с востока суховей, да и высохло все… Сей в грязь, будешь князь… Поди ты, кому докажи, что, мол,  нету  помощника.


      Раз  увидал Кузьмич как-то мартовским морозным утречком – идет по улице неспешно солдатик в островерхой диковинной папахе. Уверенно идет, как у себя дома, не озираясь и напрямки через огороды чешет. Издали видно – свой. Изношенная шинелька расстегнута, болтается. Кузьмич прищурился, всплеснул руками:


-Андрюшка, ты… што ль?..


-Я, дядя Панкрат… Здоровы будете…


-И тебе не хворать, соколик. Вернулся значить?.., -Кузьмич радостно приобнял парня.


Разговорились. Андрей, почитай  что ровесник Григория, попал под мобилизацию еще в прошлом году. Осенью под Богучаром отвозил раненых в госпиталь, где и сам подхватил сыпной тиф. Всю зиму провалялся, но выскребся.


-Где же ваш Гриня пропадаеть, дядя Панкрат? Говорят, недавно видали ево на хуторе…


-Та не, -отрешенно махнул рукой Кузьмич, пряча глаза, – один Бог ево знаеть, где он ноне. Ты, Андрейка, не пошел бы в мою кузню? Молотобойцем? Харч справный, да и так… не обижу?


Андрей слабо и грустно улыбнулся:


-Я ить, дядя Панкрат,  с превеликим удовольствием бы… Што мне? Да тока опосля болезни я пока и х…р свой не удержу, не то што молот. Окрепнуть бы мне надобно.


-Ну гляди. Поправляйся… Коли што, где кузня сам знаешь, – Кузьмич вздохнул и  с интересом потрогал его почти новенький толстого английского сукна френч под распахнутой шинелью, – товар-то знатный… Ишь, ноне Красну армию как мундирують…


-Так… энто, -Андрей усмехнулся, на его бледных щеках чуть проступил румянец, -все трофейное, дядя Панкрат. Беляки иной раз так драпають, што полные склады барахла нам достаются. Справные бронепоезда бросають, не то што…


-А ты не боис-ся, Андрейка, што…, -Панкрат оглянулся, хитровато сощурился, показав пальцем на большую красную звезду, нашитую на буденновку ,-опять беляки возвернутся? Ить… они тут же тебя и…


-Не боюсь, дядя Панкрат, – посерьезнев, твердо ответил Андрей, глядя поверх головы Кузьмича, куда-то вдаль, в туманную степь, -ихнее дело теперя – швах!.. К ним уже добровольно нихто из мужиков не уходить… А те, што есть – разбегаются. А што такое сами казаки, без пехоты? Так, шайка…


     Как-то среди темной февральской ночи забрехали вдруг повсюду собаки, ударили где-то в низине под хутором со стороны Песчанки несколько винтовочных залпов.  И стихло.


Дня через три прошел осторожный слух, что на станции в бараках держат пленных казаков и солдат. Ежели найдется  у кого родня, то солдат иной раз и отпускают, за откупные.


И тут же засобирался на станцию Панкрат, авось что выйдет! «…Эх, Митрошка, Митрошка… Царствие тебе небесное… Какой же был молотобой!»


Едва поставил на колодки задок рундука, чтобы помазать тавотом сухие обугленные ступицы колес, вышла из хаты  Терентьевна, насупилась, кинулась было отговаривать:


-Черти тебя, прости Господи, туда несуть!.. Сидел бы, не рыпался уже!.. Энто тебе не их благородия! Стрельнуть дурака али посодють!..


– Молчи, холер-ра! – отплевывался, не оглядываясь,  Кузьмич, густо накладывая синеватый  тавот на ржавую тележную ось, -а молотом махать ты, курица старая,  мене будешь?! То-то! Иди к… своим горшкам!..


Наутро, едва наклюнулось на чистом  желтоватом горизонте скупое мартовское солнышко, по крепко схваченной ночным морозцем дороге и тронулся.


Оставив кобылу с рундуком  у знакомой вдовицы, кумовой племянницы, в тесном дворике, притулившемся к голым молодым ветлам аккурат у самой путейной водокачки, перекинувши через плечо сидор с харчами, не спеша  двинулся вдоль насыпи.


                Станция, хоть и три пути всего, вся забита паровозами да вагонами. На платформах грозно выставили незачехленные  жерла трехдюймовые орудия, стоит гам, как на базаре, где-то слышно гармошку, ласковый степной ветер треплет застиранное солдатское исподнее, развешанное на протянутых между теплушками веревках, пахнет овсяной кашей с горьким  бараньим жиром, ржут кони, хохочут или ругаются ради теплого дня в одних гимнастерках красноармейцы да кой-где чернеют веселые моряки.


Потолкался, поспрашивал, бойцы  и подсказали, что к чему:


-Ты, дед, ежели будешь вот так вот интересоваться, где тута сидят пленные, да как бы к ним пробраться…, так сразу к ним же и угодишь! …Што у тебя в сидоре, никак гусь?! – развеселый морячок деловито ощупал мешок, подмигнул хитрюще товарищам, -а на кой те пленный-то  нужон?


-Да в молотобои… Стар я кувалду таскать… Мне б паренька какова… покрепше. Оно ить и…


-Так ты кузнец? Што ж, дело хорошее…, -морячок сноровисто передал сидор наверх, в свою теплушку, из которой доносились звуки гармоники и бесстыдный женский смех, -сиди тута и не высовывайся!.. Я попробую. Ежели што – с тебя еще и четверть, дядя!.,– и, повернувшись в сторону многолюдной платформы, лихо присвистнул:


-Грачик!..Грачик, твою мать.., отца и сына!.. Грачик, рынду те в ж…пу!..


Шухерной малый, одетый сверху в какую-то допотопную малороссийскую свитку и в высоченные офицерские сапоги, подпоясанный широким цыганским поясом, со сладкой хмельной  ухмылочкой, вдруг вывернувшись из многоголосой толпы, подкатился к морячку:


– И што ж Вы нынче изволите… Ваше благородие?! – и расхохотался молодым раскатистым смехом, по-лакейски подобострастно выгибаясь.


-А ну-ка, артист, ступай-ка в каптерку и преобразись там, к примеру в…, -он почесал широкий затылок, -в начштаба полка! Тока натурально так преобразись, как ты умеешь, Грачик… Есть дело. Да! Какой-нибудь кусок бумажки возьми…


Через минуту вмиг ставший серьезным морячок и невесть откуда взявшийся молодой стройный командир в новенькой портупее на кожаной летной куртке растворились в толпе на платформе.


Кузьмич виновато огляделся. Сидевший на пороге теплушки пожилой красноармеец, с винтовкой на коленях, ядовито отрыгнувши сивушно-луковый перегар, лукаво подмигнул и сделал пальцами знак: мол, все будет путем, старик! Только отойди малость…


Панкрат Кузьмич прошелся по перрону, искоса поглядывая на без удержу веселящийся военный народ, незаметно сплюнул, увидя, как три полупьяных солдата тут же и бесстыдно мочатся под тусклые колеса вагона, перешел от сраму подальше на другую сторону пути, перелез через глиняную насыпь, расстелил кожух в белой прошлогодней траве и без дела разомлел на полуденном солнышке. Стянул сапоги, размотал портянки, развесил для просушки. Поджал под себя ноги да и задремал малость.


Вдруг что-то как кипятком обожгло ногу повыше колена, Кузьмич прытко вскочил, пошатываясь и спросонья мигая глазами. Сон отлетел.


-Ты чего это… Тово… Тут шляешься, около воинского эшелона?! – рябомордый здоровенный солдат в разношенной папахе, выпучив белесые глаза и выставив винтовку со штыком перед собой, покачиваясь, уставился в упор на Кузьмича, -я тебя, белогвардейская сволочь, давно заприметил! Ты – шпиен! Лазутчик! А ну… пошли!..


Оторопевшего босого Панкрата Кузьмича без лишних слов втолкнули в просторную прокуренную комнату в здании вокзала. За столом, ссутулясь,  сидел угрюмый человек с изможденным какой-то долгой болезнью  интеллигентным лицом в модном гражданском пальто, что-то читал на коленях  и курил дорогую сигару. «Ишь…  Иудей… небось..,» -решил про себя Кузьмич, несмело скользнув глазами по его высокому лбу и густым чернявым бровям и ресницам. Рядом с гражданским сидели двое моложавых командиров, один из них, с аккуратной бородкой и тонкими усиками  внимательным взглядом из-под пенсне прошелся сверху вниз по Кузьмичу, несколько задержав взгляд на его опущенных темных жилистых руках. Тот,  что в гражданском, вдруг   поднял налитые бессонницей усталые глаза, незлобным сладким взглядом грустно посмотрел на старика. Постучал по столу карандашом и очень тихо проговорил:


-Почему ты… босой? Ты что… тоже из… казаков?  А впрочем… Я тебя узнал, старик. Ты – лазутчик! Ты под Касторной в прошлом году выдал нашу разведку… Часовой! Расстрелять… сволочь!..– и снова уткнулся в чтение.


И, едва Кузьмич раскрыл мигом пересохший рот, его тут же  вытолкнули из помещения и, скрутив проволокой  руки, грубо подталкивая и покалывая штыками, двое красноармейцев повели вдоль гудящего перрона. Перейдя пути, возле одинокого хилого деревца свернули в степь. Стаи развеселившихся на мартовском солнце ворон галдели высоко в небе. Один из конвоиров, слегка прихрамывающий, лет сорока, повесив карабин  на спину, приостановился,  стал медленно, оценивающе поглядывая на Кузьмича, сворачивать самокрут, смачно слюнявя клочок пожелтевшей газеты.


-Ну и… куды ево, Крюков? –другой, помоложе, растерянно озирался по сторонам, – хучь бы балочка какая… Иль кустики… Не хорошо. Не на бугре ж ево… кончать.


У Кузьмича при этих словах вдруг сами подкосились ватные ноги, он опустился на колени и, всхлипывая, совсем как тот сопливый  мальчишка, взмолился: