ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Нью-Йорк, Нью-Йорк. Февраль 1937 года

В Нью-Йорке с Эрнестом было, мягко говоря, непросто, но это был его фирменный стиль: грубиян, бахвал и вечно в подпитии. И всегда с компанией. Мы постоянно откуда-то куда-то шли, утихомиривались на ночь, а затем, слегка оклемавшись днем, вновь отправлялись на поиски приключений, в клуб «Аист» или в ресторан «21». Название последнего заведения отнюдь не подразумевало, что оно предназначено исключительно для юнцов: мне к тому времени уже исполнилось двадцать восемь, а Хемингуэю – тридцать семь, но мы вовсе не были старше всех остальных посетителей. Это был просто адрес: дом номер 21 по Западной Пятьдесят второй улице, где во времена сухого закона располагался подпольный бар со швейцаром и статуэткой жокея на входе. С виду самое обычное здание из красно-коричневого песчаника, окруженное кованой оградой. Пока не окажешься внутри, ничего такого даже и не заподозришь. Миновав обшитую деревянными панелями барную стойку, мы затем шли через зал с подвешенными к потолку макетами кораблей и автомобилей в специальный кабинет, где Эрнест и его приятели часами обсуждали, как они будут снимать документальный фильм, который изменит будущее Испании. Режиссером «Испанской земли» (так называлась эта лента) должен был стать голландец Йорис Ивенс. Этот голубоглазый симпатяга с густыми черными волосами и ямочкой на волевом подбородке, не дурак выпить, производил на женщин неотразимое впечатление: ну просто эталон мужской красоты, каким его представляют не слишком далекие дамочки.

– Студж тоже собирается в Испанию, – сообщил своим друзьям Эрнест. – Ждет, когда бумаги будут готовы.

– Мы с Эрнестино сообщники. Я уже купила накладную бороду и черные очки, – пошутила я, пытаясь завоевать их сердца своим оранжевым платьем и старой доброй самоиронией. – Будем держать рот на замке и прикидываться физкультурниками.

Но из-за Соглашения о невмешательстве я как гражданское лицо не могла поехать в Испанию без специальной визы, а Эрнест, хотя у него самого документы уже были готовы, словно вдруг позабыл о помощи, которую прежде регулярно предлагал мне по телефону. Он мог без умолку – с паузой на глоток виски – рассказывать об обороне Мадрида и битве при Хараме, рассуждать о том, что фашизм и хороший язык несовместимы, о том, что мы должны забыть о собственном благополучии и внести свою лепту в общее дело… Он говорил, а я смотрела на него и понимала, что вижу перед собой мужчину, который хочет поехать в Испанию, но совсем не хочет оказаться на войне.

Чтобы получить проездные документы, я выдумала какую-то бредовую легенду, будто являюсь специальным корреспондентом «Кольерс», и чуть ли не на коленях уговаривала их редактора, с которым была знакома, мне подыграть. И только он согласился, как Эрнест «поднял паруса» и отплыл в Париж, прихватив с собой Сидни Франклина, матадора из Бруклина, с которым познакомился в Испании, когда писал «И восходит солнце». Этот крепкий мужчина с пшеничными волосами совершенно не разбирался в политике и даже толком не представлял, что за фильм они будут снимать. А я, чтобы оплатить дорогу до Парижа, выбила для себя заказ от «Вог» – написать ерундовый материал на тему «Как женщинам среднего возраста оставаться красивыми». Собирая материал для этой статьи, я неудачно испробовала на себе новое средство, содрав кожу на лице буквально до мяса. В результате, отплывая из Нью-Йорка, я являла собой ужасное зрелище. Вдобавок в каюте у меня взорвался радиатор, телефон работал как бог на душу положит, а лифт и звонок вызова персонала на этом корабле вообще не функционировали. Но ради того, чтобы заработать на переезд в Европу и получить возможность писать о войне в Испании, я бы и танец с веерами на Таймс-сквер исполнила, и арию из «Аиды» в Центральном парке спела.

Говорят, ретроспективный взгляд дает четкую картинку, но это не так, он замутнен окулярами, в которых мы плывем по жизни. Очки ностальгии или очки сожаления? Чувствуете разницу? Оглядываясь назад, могу сказать, что моя жизнь похожа на серию забегов навстречу опасности и новым впечатлениям. Я писала о первых годах правления Гитлера, о гражданской войне в Испании и о Второй мировой войне, о войне в Корее и во Вьетнаме, о вооруженных конфликтах в Латинской Америке. О вторжении США в Панаму я писала, когда мне исполнился восемьдесят один год. Многие тогда сочли мое поведение безрассудным, но мне кажется, что все обстоит с точностью до наоборот: в том, чтобы вести себя в соответствии со своим возрастом, то есть по-старушечьи, настолько мало смысла, что как раз решение сидеть дома было бы с моей стороны крайне неразумным. Хотя в мои личные окуляры трудно разглядеть, в каком направлении я бегу, а компанию мне составляет призрак в нелепой дорожной шляпке.

Свой первый забег я совершила, когда мне еще не было и двадцати. Я успела завалить экзамены в Брин-Маре, однако при пересдаче получила высшие баллы по всем предметам. Даже не знаю, что разозлило отца больше. До следующей сессии дело не дошло: я загремела в больницу, попав в лапы столь жестокой депрессии, что не было сил даже вылезти из кровати. В результате я бросила колледж и вернулась в Сент-Луис, а затем, маленько оклемавшись, отправилась в Нью-Йорк. Там я правила в журнале гранки: орфографические ошибки, пунктуация, в качестве апофеоза – стилистические погрешности вроде двух «который» в одном предложении. А потом мне удалось опубликовать статью о Руди Валле. Думаю, ее сочли очень удачной по той простой причине, что никто из журналистов старше меня не мог объяснить, чем так пленяют слушателей его волнистые волосы и тихий хрипловатый голос. Благодаря этому материалу и еще одной статье я получила работу корреспондента в Олбани. Писала репортажи о преступлениях и разводах, но до развода редактора раздела городских новостей, от чьих пьяных приставаний я постоянно вынуждена была отбиваться, дело, слава богу, не дошло. В конце концов мне это надоело (похоже, скука – мой бич), я вернулась домой и была вынуждена выслушивать речи отца, настойчиво призывавшего меня продолжить учебу в колледже. Не в силах вынести семейный уют, я вновь сбежала в Нью-Йорк, где некоторое время жила у брата, собираясь с духом, чтобы уехать в Париж. Там я планировала найти хоть какую-нибудь работу, жить экономно, насколько это было возможно по тем временам, и писать.

Честно говоря, мне тогда даже в голову не приходило, что на самом деле я хочу сбежать подальше от яростного отцовского порицания, хотя сейчас это ясно видно, сквозь какие очки ни посмотри. Прощаясь с папой на железнодорожном вокзале в Сент-Луисе, я начала плакать. Отец всегда стеной стоял за независимых женщин, в то время как другие их осуждали, но как-то так получилось, что он вдруг стал меня стыдиться.

Папа терпеть не мог женские рыдания, а тут рыдала его собственная дочь, да еще в общественном месте, где нас могли увидеть знакомые. Он сурово потребовал, чтобы я немедленно взяла себя в руки, что, однако, возымело прямо противоположный эффект.

Когда на платформе я шагнула к отцу, чтобы поцеловать его на прощание, он отстранился у всех на глазах. Я вытерла слезы, высморкалась и притворилась, будто с интересом разглядываю свою шляпку; шляпка была довольно невзрачная, трудно было даже представить, что когда-то она могла мне нравиться.

Как только поезд набрал скорость, увозя меня в новую жизнь, я опустила окно и швырнула проклятую шляпку в мутные воды Миссисипи. Прощай, шляпка! Прощай, Сент-Луис! Прощай, Мэти! Я уезжаю, чтобы скорбным шестнадцатым шрифтом писать на серой бумаге скрофулезные французские романы. Прощай, отец, жестоко разочаровавшийся в завалившей экзамены слезливой дочери! Прощайте, одиночество в школьном буфете, и вонь мокрой шерсти в раздевалке, и стояние у стены в спортзале, пока все остальные танцуют вальс!

Дурацкая шляпка даже до реки не долетела. Она приземлилась на соседние пути, где ее наверняка раздавил идущий обратно поезд, хотя, кто знает, может, он доволок ее до самого Сент-Луиса.

В тот приезд в Париж я познакомилась с Бертраном де Жувенелем, которого, несмотря ни на что, сейчас очень хотела увидеть снова. К сожалению, из-за волокиты с оформлением проездных документов я сильно задержалась. Так что он не стал меня дожидаться и, когда я наконец прибыла в Париж, уже укатил в Испанию.

«Крольчонок, ты небось думаешь, что я спятил и марширую в одном строю с солдатами», – писал он мне. На самом деле Бертран, бывший корреспондентом «Пари суар», жил в отеле в компании журналистов из «Чикаго трибьюн», «Нью-Йорк геральд трибьюн» и лондонской «Дейли мейл».

Париж, конечно же, несмотря ни на что, по-прежнему оставался Парижем. Жозефина Бейкер все так же пела в «Фоли-Бержер», а Морис Шевалье – в «Казино». Правда, в столице Франции было так сыро, что Сена грозила выйти из берегов. Люди были либо недовольны, либо раздражены, а то и вовсе пребывали в бешенстве, и причин у них, надо сказать, хватало: повсеместная дороговизна, некомпетентность правительства, протесты рабочих… даже книги, которые выходили в ту пору.

Хемингуэй к тому времени тоже уже отбыл в Испанию, и все мои попытки найти другого журналиста, с которым я могла бы поехать следом за ним, не увенчались успехом. Оставалось только ждать в тени Эйфелевой башни, пока французские власти оформят мне проездные документы, они ведь так хорошо помогали Испании и противостояли Гитлеру и его приспешникам, то есть тянули и тянули до бесконечности.