ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Глава 5

Ночью ему приснилось, что он босиком идет по поляне, заросшей земляникой. Солнце ярко светит, а из-под узорчатых листьев видны спелые ягоды и не опавшие еще цветки с розоватыми лепестками. Никого нет кругом, и он задумывается, куда же он идет, но не может ответить на свой вопрос. Затем он вспоминает, что где-то неподалеку должен быть брат и что его надо найти.

– Вильгельм! Вильгельм! – кричит он и оглядывается по сторонам. Потом пугающая мысль приходит к нему в голову: он идет босиком, а в траве может таиться змея, которая укусит его. Поэтому он внимательно осматривает дорогу перед собой, прежде чем сделать новый шаг. О брате он забывает, и неведомый дотоле страх закрадывается в его сердце. Он чувствует, что вот-вот случится нечто ужасное. Краешком глаза он успевает заметить какую-то тень позади себя и резко оборачивается. Кровь застывает в его жилах, и волосы становятся дыбом от ужаса. Перед ним стоит, скрестив руки на груди, Михаэль, в своем черном, зловещем платье. Он смотрит, улыбаясь, на Линдгрема, и зрачки его глаз совсем по – змеиному сжимаются в щелочку.

– Ах, вот вы где, господин Линдгрем! – говорит Михаэль. – Пойдемте, прошу вас, обыск уже закончен! – он кивает куда-то наверх и объявляет: «Они великолепны!» Линдгрем, застывший как столб, не трогается с места, и Михаэль холодной рукой берет его за локоть и тянет за собой.

– Прошу вас, пойдемте! – говорит он. – Надо заверить подписи свидетелей.

– Нет! Нет! – кричит Линдгрем и пытается высвободить руку от леденящей хватки Михаэля. Теперь он видит, что локоть его обвила черная болотная гадюка и впилась в него своими зубами.

– А-а-а-а! А-а-а-а! – с этим криком Линдгрем проснулся. Бледное, заплаканное лицо Марты склонилось над ним. Возле кровати на стуле сидел старик Лунд – лекарь, что с давних пор лечил всю семью Линдгрем. Он крепко держал руку судьи, с локтя которой, из надреза, в подставленный медный таз лилась черная кровь. Линдгрем непонимающим взглядом обвел зажженные свечи, Марту, лекаря, набухшие чернотой шторы на окнах. Взгляд его упал на часы, тепло сияющие при свете свечей. Выходило, что сейчас около восьми утра.

– Слава Богу! Вы очнулись, господин Линдгрем! – воскликнул Лунд, увидев его открытые глаза. – Ваша жена вызвала меня полчаса назад. У вас был жар и лихорадка, но сейчас, я думаю, оснований для беспокойства нет. Я отворил вам кровь. Придется оставаться в постели этот день. Не самый лучший способ провести Рождество, но что делать?

Лунд наложил повязку на локоть судье и отошел к столу, где стал собирать в сумку свои инструменты: ножики, ланцеты, пилки, зонды. Линдгрем вспомнил войну и свое ранение.

– Никаких прогулок сегодня! – лекарь обернулся к Линдгрему и предостерегающе покачал указательным пальцем. – Фру Марта! Мед, немного вина, малина и ромашка для настоя, дабы пощадить печень и удалить тяжелые мокроты из жил. Запрещается, есть плотную пищу: мясо и другие жирные блюда. Рыбу можно.

Предостерегающий перст опустился. Марта скорбно кивала, зажимая рот рукой, переводя взгляд с мужа на лекаря и обратно. Линдгрем закрыл глаза и погрузился в тяжелое забытье. Он даже не услышал, как удалился Лунд, как хлопотала вокруг него Марта, не слышал он также и тиканья часов, которые продолжали свой неутомимый бег по бесконечному кольцу времени. Он не запомнил тех снов, которые видел в своем забытьи, и очнулся, лишь когда на Стокгольм опустился вечер и было снова темно, и от этой темноты шторы на окнах снова пучило, словно темнота обрела свойства и плотность воды. Темнота, неслышными, пульсирующими в ритм с биением сердца Линдгрема волнами, вливалась в комнату из окон, из-под мебели, из дальних углов, из-под тени под стрелкой часов, и только лишь пламя свечей с трудом отгоняли её назад. Судья чувствовал себя ещё более разбитым, чем утром: в ушах звенело и, несмотря на пуховые одеяла, ноги его стали ледяными. И ему немедленно захотелось снова уйти в небытие. Линдгрему даже представилось, что умереть вот так – безболезненно и тихо забывшись – было бы, наверно, даже желанным. Именно эта мысль его так напугала, что он застонал и попытался привстать с постели, но тяжесть одеяла заставила его капитулировать. Он с изумлением поразился его весу и растерянно закрутил головой.

– Что, Аксель, милый, что? – лицо Марты, с набрякшими, темными кругами под глазами, возникло, как из тумана, возле него. Жена приподняла ему голову одной рукой, а второй понесла к его губам кружку. Линдгрем без большой охоты, лишь из жалости к ней, сделал пару глотков. Вкус жидкости был неожиданно приятен и отдавал медом и травами. Некоторое время Линдгрем смотрел на жену и набирался сил.

– Марта! – с трудом шевеля губами, отчего речь его стала не вполне внятной, произнес Линдгрем – Марта, что со мной?

– Аксель, дорогой, – торопливо зашептала она, – я снова вызывала Лунда. Но он говорит, что все пройдет и что просто ты сильно простудился. Я ему верю!

Марта всхлипнула и, закрыв глаза руками, тихо заплакала, качая головой из стороны в сторону. «Совсем как та колдунья Валлин!» – подумал про себя Линдгрем.

– Марта, ты не плачь! – прошептал он. – Мне хорошо сейчас, только ноги очень мерзнут. Ступай спать, а завтра я встану.

Силы снова покинули его, и когда Марта подняла на него взгляд, судья лежал, закрыв глаза в новом приступе беспамятного сна. Ночью он снова пришел в себя, слышал тиканье часов и тихое посапывание жены, задремавшей в кресле возле него. Свечи все прогорели и погасли. Линдгрем лежал, не подавая голоса, он не хотел, чтобы Марта проснулась. Тик-так. Тик-так, – продолжали свою службу невидимые сейчас часы, как будто часовой шагал по мощеной мостовой старого города.

«Это ошибка, судья! – сказал Линдгрем сам себе. – Не надо было их брать! Нельзя было ее приговаривать к смерти! Не надо было браться за это дело! Что же я наделал! – И в этот момент, во всей ясности, и пришла к нему уверенность в своей скорой смерти. – Зачем я это сделал!»

Слезы бессилия текли у него по щекам, он их не замечал. Все стало таким ничтожным, все отмерло, отлетело как шелуха, потеряв всякий смысл, кроме этого единственного вопроса самому себе: «Бог спросит меня, зачем я – Линдгрем – судья и человек – это сделал? Ведь я верил в Бога, ведь верно? Какая опора нужна была тебе еще? Червь, жалкий и ничтожный! Я иногда издевался над секретарем Юнассоном, который казался мне ничтожеством, потерявшим в своем страхе перед всяким начальством достоинство и издевался, чтобы напомнить ему об этом. А сам? Я оказался еще более жалким, ибо Бог испытал меня, а я не выдержал испытания. Боже! Я и трижды, и четырежды отрекся от тебя, как святой Петр! Надо позвать полковника! Надо позвать полковника Матиаса!»

Тьма снова накрыла его.

Сначала сознание возвратилась к нему в виде звуков, которые походили на бурление воды. Постепенно к лопающимся пузырям странным образом прилипали согласные и гласные, из них лепились слова, сцеплявшиеся во фразы. Фразы, сперва имевшие форму, но не имеющие смысла, наконец, его обретали, и Линдгрем постепенно стал понимать речь человека, который находился рядом с ним.

– …Послушайте, дорогой полковник. Мой племянник, который воюет сейчас в Германии, пишет мне, что немцы ненавидят их сейчас не меньше, чем имперцев. И те и другие грабят! Все комбатанты превратились за эти 26 лет войны в орды головорезов, кочующих под знаменами защитников истинной веры по всей Европе, и занимающихся грабежом да убийством! Невзирая на национальность! Грабят испанцы, грабят шведы, грабят сами немцы, грабят французы! Мне стыдно читать, как низко пали мои соотечественники за эти года! Когда мы высадились на континенте и начали наш марш на юг с нашим великим королем, то нас встречали цветами! Вы же помните!

Линдгрем открыл глаза. Справа, у изголовья его кровати, на стуле сидел лекарь Лунд. Справа, в креслах, устроились епископ Ханссен и полковник Матиас. За ними у стены, на краешке сундука пристроилась Марта, с посеревшим заплаканным лицом и впалыми глазами. Возле двери Линдгрем успел заметить нечто похожее на раму, завешанную холстом.

«Что бы это могло быть?» – подумал он. В этот момент епископ, увидев его открывшиеся глаза, склонился над ним.

– Слава богу! Он пришел в сознание! – воскликнул Ханссон. – Дорогой друг! Вы уж трое суток не приходили в себя!

– Да, мы уж начали за вас опасаться! – добавил сбоку лекарь и взял руку Линдгрема за запястье, видимо, чтобы посчитать пульс.

– Господин епископ! – заговорил Линдгрем слабым, едва внятным голосом, не глядя на Лунца – В ту пору, когда мы были в Германии, мы были честны и шли в бой с верой в сердце. Я убежден, что пока люди таковы, Бог помогает им. И потому мы шли от победы к победе.

– Вам не следует много говорить, Ак…, попытался прервать его лекарь, но Линдгрем лишь досадливо сделал слабый жест рукой – …поэтому… поэтому… Ах, дьявол, я потерял мысль! Так вот: без веры и честности, что одно и то же, начинается не война, а убийство, не суд, а судилище, не семья, а блуд! Ох! Дайте мне воды!

Он отпил из поданного Лунцем стакана уже знакомого ему настоя.

– Что это там, у двери? – спросил он хрипло. Епископ живо вскочил с кресла, и, подойдя к загадочному предмету, сдернул с него холст. На Линдгрема глянул мрачно и даже сурово пожилой человек в судейской мантии и шапочке с кистями, стоящий у судейского стола с пером в правой руке. Левая рука его величавым жестом указывала на аллегорическую фигурку богини правосудия. Это был портрет самого судьи Линдгрема, на который тот несколько мгновений с изумлением взирал, совершенно сбитый с толку.

– Это рождественский подарок, дорогой друг, тебе, от ее Величества королевы Кристины. Художник находился в зале во время последнего заседания. Вы этого не могли знать. Нам хотелось сделать вам сюрприз! – закончил Ханссон бархатистым голосом. Линдгрем перевел взгляд на полковника и увидел на мгновение скорбную гримасу и блеснувшую слезу в уголке глаза старого вояки.

– Да, мы все поздравляем тебя, Аксель, с высокой милостью! – произнес полковник дрогнувшим голосом и, закрыв глаза, кивнул головой. Через мгновение самообладание снова вернулось к нему, и Линдгрем увидел прежнего Стромберга – твердокаменного шведского воина, настоящего потомка бесстрашных викингов. – И желаем твоего скорейшего исцеления!

Линдгрем закрыл глаза и через миг услышал, как в голос зарыдала Марта, а затем послышались ее торопливые шаги и звук закрывшейся за ней двери. Молчание воцарилось.

«Бедная Марта! Как она будет воспитывать детей одна! Боже мой! Так вот, каким я кажусь со стороны: старый, холодный, некрасивый человек! Как быстро все прошло, и вот я уже умираю. Все по словам Соломоновым: «Все суета сует и всякая суета». До поры мы ему не верим».

– Матиас, – обратился уже вслух судья к полковнику, – там, на столе есть чистая бумага и перо с чернилами. Я хочу, чтобы вы кое-что записали. Сам я уже не смогу это сделать.

Одеяло свинцово давило его, и Линдгрем про себя снова подивился его неведомой ранее тяжести. Матиас подсел к столу.

– Я слушаю тебя, Аксель, – сказал он и обмакнул перо в чернила.

– Я – Линдгрем Аксель, судья Стокгольмского суда, – начал Линдгрем слабым, с одышкой, голосом, – в присутствии епископа города Стокгольма Ханссона, начальника городской стражи полковника Матиаса Стромберга и лекаря Лунда Михеля, находясь в здравом уме и твердой памяти, завещаю все мое имущество, как движимое так и недвижимое, моей супруге Марте Линдгрем. Кроме того, я завещаю, что часы, кои я получил в дар и кои принадлежали ранее казненной Валлин Ингрид, – при этих словах все присутствующие недоумевающе переглянулись. Полковник, однако же, продолжал скрипеть пером, – должны навсегда остаться в этой комнате как несущие для всякого их владельца зло и смерть, если он заведет их собственной рукой. Потому я запрещаю кому-либо заводить их и подстрекать к тому кого-либо еще. Ох, полковник, поставьте дату и принесите мне, я подпишу.

Линдгрем сделал попытку немного приподняться. Лунд помог ему и подложил за спину подушку для удобства. Полковник положил бумагу с текстом перед Линдгремом, чтобы тот мог ее прочесть, а затем поднес ему перо для подписи. Линдгрем был настолько слаб, что полковнику пришлось помочь ему поставить неразборчивую, с кляксой, роспись под датой: 27 декабря 1644 года от Рождества Христова.

– Теперь подпишитесь и вы, господа, – хрипло произнес Линдгрем. – У меня мало времени. Епископ стоял у картины со скрещенными на груди руками. Хмурый Лунд озабоченно раскачивался на стуле и хмыкал.

– Мы подпишемся, Аксель, обязательно, – сказал полковник, отходя к своему креслу с листом в руке. – Но, хм… Он уселся и заглянул в текст: – Причем тут часы? Мы не понимаем.

– Мне это открыл Бог, – почти прошептал судья, закрывая глаза.

– Дорогой друг! – сорвался с места епископ. – Дорогой друг, вы больны, и Бог весть, что могли себе вообразить в бреду! Часы они часы и есть, – сказал он мягко и положил свою руку на ладонь Линдгрема.

– Епископ, вы и я – солдаты! – Линдгрем открыл глаза. – Вы же знаете, что Бог иногда открывает правду некоторым людям перед смертью, чтобы они могли покаяться в своих грехах. Покаяться. А я грешен, очень грешен… Я совершил преступление, и они убили меня. Все это прочитал в моем сердце. – Он закрыл глаза и, задыхаясь, лежал некоторое время молча. Затем он посмотрел на епископа и добавил: – Вам я хочу пожелать, чтобы Бог был милосерден к вам. Ох… Вам, Матиас… Оставайтесь сами собой.

– Не говорите так, друг мой! – прервал его епископ. – Вы будете еще жить! Ваш лекарь вам это подтвердит!

Лунд, в подтверждение слов епископа, затряс головой так неопределенно, что никто не понял, подтверждал ли он слова Ханссона или отрицал их. Полковник, бледный и осунувшийся, молчал.

– Матиас, у меня к вам будет последняя просьба. – Губы Линдгрема, посиневшие и тонкие, едва уловимо выталкивали слова. Все черты лица его обострились. – Там, на столе, ключ. – Он сглотнул слюну, и на несколько мгновений замолчал. Слышно было лишь, как звонкое «тик-так» перекатывало тишину из одного угла комнаты в другой. – Там, на столе, ключ… От часов. Возьмите его и выбросьте, чтобы он никому не достался. – Линдгрем замолк.

– Но, Аксель! – тут Лунд впервые вступил в разговор. – Если ты так боишься этих часов и хочешь, чтобы они никому не приносили вреда, то почему тогда просто их не уничтожить?

Линдгрем медленно повернул голову и улыбнулся какой-то ясной, почти детской улыбкой.

– Они прекрасны, Михель, они прекрасны! – прошептал он. – Это работа большого мастера… Он он любил Бога и был честен. Я не могу…

Слышно было, как скрипело перо – это полковник Стромберг поставил свою подпись под документом.

– Тихо! – вдруг почти ясным голосом заговорил Линдгрем, и взгляд его скользнул туда, где высший судия указывал рукой своей на прах и бездну. – Тихо! Они встали! Это… это я там! Каюсь!

Рука его в последнем страшном усилии приподнялась в сторону часов, и все невольно обернулись к ним. Судья был прав: часы остановились, и тишина уже захлестнула душную, освещенную теплым светом свечей комнату своей полнотой. Стрелка остановилась в положении около половины шестого, и кающийся Адам, казалось, молил Всевышнего, чтобы снова закончилась эта тишина. Все обернулись к Линдгрему. Но тот уже не видел ни своих знакомых, окруживших его, ни часов, ни портрета, не слышал тишины, не чувствовал ни страха, ни боли. Аксель Линдгрем лежал мертвый, и на лице его все увидели улыбку. Улыбку в знак того, что он прощен. Глаза его были открыты. Потом к мертвому Линдгрему подошел епископ и закрыл его глаза тем отточенным, привычным движением, которое свойственно людям, повидавшим на своем веку много смертей и закрывшим на своем веку глаза многим умершим.

– Аксель, я не успел сказать тебе это при жизни, но надеюсь и полагаюсь на всемогущество Бога нашего Иисуса Христа. Ты говорил, что читал нечто в сердце своем. И я делаю это, как делают это все. Но иногда я многое – нет, все бы отдал за то, чтобы знать точно, голосу ли божьему внимаем мы в сердце нашем или голосу дьявола. А теперь упокойся с миром! И да примет тебя Господь в свое лоно!

Все встали и стояли молча, пока Ханссон читал молитву.

– Надо позвать Марту, – сказал лекарь. Он собрал инструменты в свой сундучок, и, оглянувшись, прибавил: – Прощайте, господа, моя помощь уже больше не понадобится, и я скорблю. Затем он вышел. Епископ Ханссон подписал бумагу.