ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Кубок войны и танца

Человек начинается там, где кончается бог.

Я вышел из дома в пятнадцать ноль-ноль. На мне было всё случайное, купленное в «Спортмастере» и нигде. Я поклонился воображаемой женщине и поздоровался с отсутствующим мужчиной.

– Месье, я глоток вина.

Никто не ответил.

– Мне ответили все.

Я прошёл по улице, сел в автобус и скрылся из глаз людей, которые смотрели на меня из-за штор. Я жил в России, выезжая иногда на Кавказ, но всегда возвращался в Саратов, что принял ночь. Узкие улицы и город, выпадающий изо рта старика в виде зуба.

«Он выпущен – на свободу. Он летит в грудь противника. Убийца, точнее – град».

Я доехал до Вавилова, слез, прошёлся пешком.

– Вы не заплатили за проезд, – раздавался в моих ушах голос водителя, хотя тот промолчал, получив семнадцать рублей. Я двигался к набережной, вдыхая в себя асфальт. Люди плыли в замедленной съёмке. День подходил к концу. Унося запредельное и дорогое. Жизнь, смерть и будущее.

«Всё Довлатовым грезишь, его смертельным оружием, его миллионами долларов».

Я писал книгу, но записывал только те мысли, что переживали ночь, которые я мог припомнить наутро. Рождённые в темноте.

«Хорошо бы вина, если позволит желудок, не возьмёт в кольцо выпитое, не раздавит и не уничтожит. Не оставит в живых ни капли».

Зашёл по пути в кафе. В нём было тихо. Два посетителя. Третьим являлся я. Мне захотелось Крымского. Ничего.

– У нас только Прибалтийское.

– Пожалуйте мне стакан.

Официантка принесла заказ, смахнула крошки со стола и ушла.

– Исчезла, – промолвил я.

Шляпа лежала на столе, очки высились на носу.

«Босиком по заре».

Я взял кусок хлеба, начал макать его в пиво. Есть, потому что так. Затем купил себе шоколад, но он пах вяленой рыбой. Разочарованию не было конца. Я макал ус в стакан. Вздыхал и писал письмо. Отправил его со смартфона. Знакомой, чьё имя Сон. Но та занесла меня в чёрный список и ответила с новой страницы:

«Вы мне писали. Я тронута. Сейчас так мало мужчин, читающих настоящие книги. Они похожи на крошки, рассыпанные голубям. Зимой, когда очень холодно. Пишите. Не исчезайте».

Я прочёл письмо и поправил очки.

«Что за смерть, воскресенье, юность».

Вышел из помещения, зашагал по проспекту. Я удалялся от кафе, как приближался к нему. Тридцать минут назад. Следы уводили вниз. К воде, у которой больно. Моё дыхание совершало круговые движения и топталось на месте. Мне не нравилось это, но город запер меня в себе. А к городу стянулись все силы планеты. Чем больше был я, тем тяжелее и выше становились люди вокруг меня. Они росли вместе со мной. За ними стоял весь мир.

«Какие горы на горизонте. То ли зрение обманывает меня, то ли оно стало острым. Я должен оседлать их силой своей мысли. Подняться на самый верх. Чтоб звали меня вершиной».

Я приблизился к воде. Стоял, выпуская речи:

– Я гнев и я злость. Мои очки прожигают мир. За ними безумные солнца. В мои глаза боятся заглядывать. Ослепляют они. Обжигают. Палят. Сатана и господь – это мои глаза. Потому меня все запомнят в профиль. Так я похож на плоть.

Ко мне приблизился человек:

– Только не ругай и не бей. Дай мне десять рублей. Не хватает на транспорт.

Я смутился. Мужчина наверняка слышал мои слова. Потому и так начал. Ничего, но пройдёт. Я пошарил в кармане. Отыскалась монета. Протянул её в руку.

– Благодарен тебе.

Человек удалился, превратился в щепотку пыли, которую я положил на ладонь и сдул. Я достал сигареты и спички. Закурил. Задымил.

«Нет ни одного человека на земле, близкого мне по духу. Таково одиночество. Где нет ни одного своего, все свои. Просто нужно усилие и поворот меча. Целящегося в сердце».

Я двинулся в путь. Вокруг головы смотря. Девушки, парни, пара старух, бомж, семечки, рассыпанные на асфальте, урна, бычок, пластмассовое веселье, скомканное и разбитое, голуби, воробьи.

«Удар настигнет либо планету, либо меня. Чья рука тяжелей, мраморней и сильней».

Достал платок. Вытер глаза и нос.

«Я помню. Я весь из памяти. Меня постигло то, что должно было случиться с землёй. Я проиграл. Это было тогда. Очень давно. Я помню».

Дойдя до остановки, я сел в автобус. Ехал, прижав голову к стеклу. Читал надписи на сиденьях. Ничего интересного. Ницше мёртв, а Цой жив. Захотелось стереть. Плюнул, растёр ладонью и отдался движению. Машина гремела и бешенствовала. Мотор ревел как младенец.

«Дайте ему молока. Заправьте им полный бак».

Мы поднимались в гору. Проплывали картины из прошлого: банки, молодость, аптеки, почта, магазины и фильмы. Последних было больше всего. Комедии, драмы, ужасы. Сериалы, медленные, ползучие, снятые наспех, на раз-два.

– Сейчас читает книги пять процентов людей. Мои читатели – остальные. Они ждут меня, только меня одного. Вы слышите, люди!

Водитель остановил автобус.

– Выйдите из салона.

– Но я больше не буду.

– Вы пьяны.

– Я не пил.

Все поехали дальше. Затряслись, понеслись. Чтобы возникнуть в пробке. Прекратить исчезать. Я слегка озяб и хотел коньяка. Рюмку или стакан. Глухие провинциальные уголки моего тела подмерзали.

«Боль – это живой организм. Если она нашла приют в человеке, то уже не покинет его. Лекарства только заставят её менять место жительства. Болезнь начнёт кочевать по городам тела: сердце, печень, желудок, мозг».

К тридцати пяти годам до меня дошло: книги, музыка, телевидение, интернет стали моей частью, мной самим, я немыслим без них, потому мне не так уж и плохо, но если взять нож и срезать их, невзирая на боль, останется одно. Одиночество.

«Я всегда был одинок. Я никогда не мог подойти к девушке и познакомиться с ней, меня всегда было слишком много, не могло всё быть частью, я не помещался нигде, я блуждал, я искал, страдал».

Малейшее колебание выводило меня из себя, любое дуновение ветра, сообщение и письмо. Если я посылал свой роман на конкурс, то ответ будоражил меня.

«Меня прочтёт максимум один человек, это равняется всему человечеству, это возможность получить премию, вознестись, хотя возношусь я сам, силой мысли и духа, когда пишу свою прозу, музыку и стихи».

Мне нравилось смотреть на эмиграцию листьев, как они попадали в другую страну, чтобы слиться с ней, стать землёй.

«Есть два вида людей: те, кто скользят по льду, и те, кто проваливаются под него. Лёд – это время».

Я жил в эпоху цветов, проданных на базаре, лампочек, купленных в магазине, книг, написанных мной.

«Ограбить можно только собственную квартиру. Украсть можно только у себя».

Мне было холодно. Выйдя из автобуса, я зашёл в магазин. Зашагал по рядам. Виски, абсент, ликер. Выбрал коньяк в пять звёзд. На кассе передо мной стоял мужик с точно такой же бутылкой. С него взяли на сто рублей меньше.

«Откуда такая несправедливость ко мне, не потому ли, что я философ, молот, безумец, бог. Глыба из глыб, высота из высот. Они проверяют меня на прочность, хотят посмотреть, что я скажу, метну ли я молнию или устрою град. Одно моё слово – и лавина накроет весь город, каждого человека, но сегодня я несказанно добр».

Я вышел из магазина, поправил очки, чёрную копну волос, воротник или шарф. Дома погрузился в молчание, в кресло, в мысли, в смартфон. Стопка книг и бумаг росла на моём столе, питаясь солнцем, расположенным у меня на плечах.

«Среди людей есть несущие стены. А есть обычные, которые можно сносить. Одну за другой».

Безумие вырывалось из меня красным облаком дыма, вставало над городом и порождало вихрь. Оно охватывало людей, прибивало к земле и уносило в небо.

«Дагестанские горы, услышьте меня, напоите вином, новой драматургией, спускающейся с небес, стихами Шекспира, жившего среди вас, мясом барана, пахнущим снегом, я должен начаться, мои тексты гранит и металл, дайте им звучание, скорость, мечту, полёт. Чтобы молодость ушла безвозвратно, а я вдыхал в себя зрелость, макал её в соус, отправлял себе в рот».

Я не мог находиться в квартире. Выйдя из дома, я двинулся наугад. Я шагал по улице, а передо мной шла гора. Она удалялась от меня. Не давала взойти. С каждым шагом всё дальше.

«О вертикаль, ты покинула меня. Остаётся только идти за тобой. Плакать, когда бы мог. Не дышать холодным воздухом высоты и не метать стрелы и молнии. Не пронзать человечество, не мять его глину, не лепить из неё божества, не вести за собой».

Достаточно изношенное солнце светило над городом. Из дырок шёл свет.

«Материя прохудилась».

Устав, я вернулся. Дома шла пустота. Никого, ничего. Стол, авторучка, компьютер. Рукописи, очки.

«Мои мысли из космоса, сотканы из него, на них ушла половина Вселенной. В другую обернулся я сам. В мантию короля».

Я закрыл глаза и представил войну 1812 года. Как из пушек вылетали голуби, воробьи, вороны, галки, филины, альбатросы и коршуны. Настолько жестокой была схватка. Ни одного медведя, носорога и льва. Каждый атом был ценен, и за него шёл бой.

«Я – зверь, я родом из ума человека, я выехал из него на кабриолете, куря траву и с девчонками, я философствовал молотом, опуская его на головы людей, на дома и машины».

Один мой глаз представлял собой микроскоп, второй – телескоп.

«Воскресенье – это понедельник. Только четверг – это четверг».

Я пошёл подышать. Встал у авто «Рено». С неба упали два ангела, они были однокрылыми. Чтобы взлететь, они взялись за руки.

«Вместе они – любовь».

Я застыл, как вода, покрытая льдом. Мне в голову пришла мысль, но не как обычно, позвонив или постучав, а открыв ногой дверь, выбив её, сломав:

«Люди не верят в бога, так как рожают детей».

Я прошёл по улице, встал и включил любовь. Она заработала, задымила, поступая в каждую квартиру в виде газа, электричества и воды.

«Смерть – когда посредственный художник становится великим музыкантом, юрист – неврологом, кирпич – бетоном, актёр – танкистом, кошка – собакой, лошадь – корытом, человек – человеком, водка – вином. Но человек, он должен стать богом, у него нет другого пути, та трасса, по которой он несётся, ведёт его только к богу, плевать, что многие сворачивают, едут по ответвлениям, заезжают в маленькие города, там остаются, женятся, оставив в стороне свою цель, стальной Иерусалим из камня, стекла и бога. Я не вижу предела, потому и сошёл с ума, ведь безумие – океан, окружающий землю. Я не остановился пред ним, я его не заметил, а ворвался в него с головой, попал в солёные брызги и ветер: в мой разум вошли киты, став моим я – собой. Это и есть сумасшествие, когда ты, охватывая всю землю, устремляешься дальше. В космосе видя цель».

Ночью дышал и пел. Лежал, раскинувшись как асфальт. Снилась земля, её выпускали в небо, она была фейерверком, тяжёлые комья взлетали и падали вниз. Люди хлопали, визжали, кричали. И требовали камней. Проснулся, закашлялся, нацепил очки, достал ручку, судорожно написал:

«Боль человека – это боль льва, проигравшего более сильному льву и уступившего прайд».

Наверху работала дрель. Стучал молоток. Бегали голоса. Голоса не просто перемещались по комнатам, а пинали мяч, участвовали в игре, которая стоит денег.

«Вместе с моими мыслями должна расширяться квартира, она должна зреть, повисая на ветке, разрываясь на ней».

Я поставил кофе и посмотрел из окна. Падал прозрачный дождь. Было утро, раннее и тяжелое, когда всё опадает, увядает и клонится к своему закату. Внутреннему, вполне.

«Космос и человек несовместимы. Сколько ни пихай человека в космос, он будет выскакивать обратно. Вселенная слишком мала для людей. Мизерна и узка».

Я прислушался к своему желудку. Он не просил ничего. Есть не хотелось вовсе. Вчерашняя говядина рассосалась в нём, разошлась лучами, как солнце. Светило исчезло, но его место излучало тепло. Сытящее, своё.

«Каждый мой текст представляет собою гору, слепленную из всего. Из одуванчиков, ятаганов, пушек, месячных, воробьёв. Они не даются сразу. Я покоряю написанное собой. Чтобы быть наверху и вдыхать в себя лёд».

Я барабанил пальцами, ждал такта, ритма, мелодии. Когда слова польются из меня, как талый снег по трубе.

«В Америку стремятся попасть только люди, живущие в ней. Остальным она безразлична. Потому что если у тебя болит голова, то это значит, что у тебя болит всё, кроме неё».

Кофе дымил, парил, ароматные строки поднимались над ним, кружили, устремляясь к небытию и возврату.

«Молодые расплачиваются банковской картой, а старики – наличкой. Первые любят душу, они новое поколение, новая жизнь, тогда как вторые превозносят плоть. Понимают только бумагу и железо. У них собираются деньги, сидят за столом, пьют кофе, едят мармелад, обсуждают будущее планеты, говорят о войне, когда бомбы будут начинять монетами, чтобы они поражали живое и человек становился калекой, ползал, собирал деньги, относил их в больницу и покупал протез».

Ночью смотрел кино, выключал и включал, слушал, закрыв глаза, вновь открывал и видел.

«Во тьме я включаю свой телефон, я бросаю вызов грядущему, я выбираю самую крутую порноактрису, подаю ей руку, помогаю взгромоздиться на жезл, скачу вместе с ней, борясь со всеми лекарствами мира, бросившими мне вызов, держу её за уши, склоняю её лицо, мы возносимся, падаем и молчим, в ход идёт туалетная бумага, скрывающая следы преступления, моего становления, когда мой член сдерживают плиты и блоки, балки и кирпичи, души, что тяжелей, сказочней и мощней, потому что всё против меня, но я не отчаиваюсь, я встаю, я балансирую над пропастью, над бездной и над собой, ничто мне не чуждо, моему пониманию доступны звёзды, папоротники, мышцы, соки, досье, хлеба, извилины, ягодицы. А вы говорите, что: человек – это побережье. Пускай, моё имя – прочь».

Я вспомнил девушку, с которой познакомился в вузе. Мы с ней пообщались и расстались. Но когда я её встретил через год, то не узнал, так она располнела.

«Это просто чудесно, значит, организм живёт, дышит, любит, волнуется, из реки превращаясь в озеро, в море и в океан. Он становится местом плавания линкоров, он соединяет материки, государства. Девушка идёт, чувствуя, как в ней плывут киты, касаются её плавниками, выпуская фонтаны и поедая рыб».

Я посмотрел в окно, Агния Барто пролетала над городом, она хохотала, сидя на метле и ловя ветер.

«Есть проза дня. Есть проза ночи. Есть коктейль этих двух. Я смешиваю и пью».

Купленные книги лежали на полке, я хотел их читать, но наступила весна, время ускорилось, буквы пошли быстрее, страницы вспыхивали и сгорали, не даваясь моим глазам.

«Семь миллиардов человек держат мою ручку, чтобы я не писал. Не сотворял себя».

Шёл март, реки с грохотом освобождались от оков, неслись, затапливая дома, птицы щеголяли на улицах, снег сходил будто шуба, прожжённая во многих местах, курильщики разворачивали свои лёгкие, свёрнутые в рулон, обклеивали ими себя, дышали всей синевой, ломали хлеба и мясо.

«Мои книги – это военизированное вторжение на территорию суверенного государства каждого человека».

Я замечал осторожность людей: те, которые не покоряли вершин, чувствовали себя свободно, ходили везде и всюду, а те, кто брали высоты, крались, ждали атаки, не курили на улицах, шли по своим следам, выбирали маршрут.

«Я – это из вторых. Я на горах и пиках. Только голова моя в безопасности, остальное в беде».

Вечером солнце скукожилось, сжалось, ссохлось. Сделав поворот от свежих плодов к сухофруктам.

«Они победили, то есть зима, компот».

Ломал комнату шагами, мерил, сжимал её, растягивал до предела, набивал битком мыслями, обрывками слов и фраз.

«Если вы приставите ко лбу пистолет и выстрелите, то пуля обретёт два крыла, – распинающих мозг, – в виде левого и правого полушарий и устремится дальше: вверх, а захочет – вниз, а тем более в сторону. Так работает мысль».

Тело, состоящее из шести ног, шести рук и одной головы, пыталось остановить трамвай. Тот не притормозил, а покатился дальше. Через пару остановок я сошёл и встретил мужчину. Тот окликнул меня по имени. Оказалось, учились вместе. Выпили по пивку. Речь зашла об однокурснике.

– Сколько тебе платят, когда ты идёшь по малой нужде?

– Нисколько, – ответил я.

– Ему пятьсот. Вот так он договорился.

Знакомый рассмеялся и исчез, на его месте оказалась коробка из бетона и стали, выплыли шкаф, стол, экран. Так пробудился я.

«Человек – нагромождение жил, крови, сердца, почек, печени, лёгких. Но он не останавливается на этом. Он – скопление гусениц, моторов, кафе, шурупов, гаек, морали, нравственности, преступлений, законов, быков, львов, тигров, консервов. Горы всего перечисленного, идущие в магазин за хлебом, вымыслом и вином».

Я сидел за столом, думая о философии, ища ей определение.

«Философия хлеба и мяса».

Звучали эти слова, но дефиниции не было.

«Философия – это строительство дома, где поселятся инженеры, водители, врачи, пенсионеры, банкиры, полицейские, воры, учителя, парикмахеры, проститутки, бездельники и поэты. Будущий президент или будущий бомж. Все они съехались из разных регионов страны со своею историей, явью, а значит, сном».

Записал и остыл, выпил стакан воды, чтобы успокоить желудок, требующий возмездия.

«Желудок есть чулан, в котором хранится то, что должно лежать на балконе, ожидая полета. В двух шагах от него».

Я сжал в руке ручку, чувствуя её кистью, едущей через тьму.

«1914 год, идёт Первая мировая война, переносясь на страницы романа, Улисс атакует, едет на танке, скачет на лошади, вгрызается во врага, ломает противника, переходит в другие годы, организует революцию в России, участвует в Гражданской войне, пенится и шевелится, расстреливает, пытает, устаканивается, старится, умирает, дарит девушке розы, целует её запотевшие губы, трогает грудь, говорит на английском фразы, похожие на смерть и одуванчик, улетающий в небо, пахнущий огурцом. Такие рисует дни: король, а не королева».

Я поставил точку, жирную, как ком земли по весне.

«Из него должен появиться росток. Должен родиться хлеб».

Я сел за стол, чтобы написать пару строк, но заболели глаза, я с трудом различал бумагу, лежащую передо мной, я встал, прошёлся по комнате, почувствовав здоровье мышью, на которую я поставил капкан.

«Ничто располагает к себе, рвётся из тишины, скалит беззубый рот, лает, дышит, поёт, рассыпает похвалы, кладёт на руку семечки, подшипники и цветы, сорванные в том апреле, куда я скоро перееду, с тетрадями, книгами и шарфом, на котором повесилось двести четырнадцать человек. До меня – до всего».

Мне снились страницы из «Заратустры», эротика, порнофильм в российской глубинке, где я работал в библиотеке и ко мне приходили девушки, выбирали книги, а я подсовывал им свои, уводил к себе в общежитие, раздевал, читал им отрывки своего труда, громко трубил в рог и предавался соитию, сохраняя покой.

«Надо жить так, как виноград, превращающийся в вино. Иначе кино закончится на третьей минуте фильма, камера погаснет, в ней умрут люди, запахнет тленом и разложением, из объектива поползут черви, один за другим, раздуваясь и расширяясь и превращаясь в змей. Жалящих слово прошлое. Там, где весна теперь».

Надел ботинки, обитые железом, пиджак, брюки и плащ. Спрятал себя, чтобы меня видели все, и отправился на прогулку.

«Корабли к востоку от запада, я вижу море, небо и пальмы, мачете моего сознания делит историю надвое, разрубает её пополам, птицы оставляют свои гнёзда и устремляются ввысь, города раздуваются и взрываются, разлетаясь мясом, камнями, железом, пластиком и стеклом, я достигаю невиданной высоты, я ввинчиваюсь в пространство как штопор, желая открыть его, чтоб хлынули рассвет, радость, блаженство, солнце».

Решил принять участие в издании сборника, платного, потому перевёл деньги за стихи, но когда речь зашла о доставке, запросили сумму втрое большую, чем стоимость книги. Я не выдержал, написал:

– Вы наживаетесь на чужом горе.

– Каком ещё горе?

– Стихи – это горе. Быть писателем – мрак, прорезаемый молниями.

Больше ничего не ответили, подумали: сумасшедший. Я и не ждал. А ел суп, в котором плавала курица, то есть её детали.

«Когда пишут все, то великий поэт тот, кто не пишет. Ничего. Никогда».

Я шёл и думал, что в космос полетел первым я, а не Юрий Гагарин.

«Гагарин – главный герой фильма „Шоу Трумана“».

Купил семечек голубям, пошёл по базару, передо мной двигалась девушка, в чёрной юбке, в чёрных колготках. Я возжелал её, безумно и судорожно. Захотелось броситься перед ней на колени, просить, умолять быть со мной, брать семечки с моих ладоней, вспархивать, улетать. Девушка села в машину и уехала. Я состарился ещё на десяток лет.

«О цветок, разреши мне сорвать тебя, сделать своим, посадить в вазу, чтобы ты в ней состарился, оторванный от земли, и погиб. Я хочу наблюдать твою смерть».

Была глубокая ночь. Я смотрел страницы в инете, разных красивых девушек, то есть сходил с ума, мне понравилась Стеф, живущая в США, далеко от меня, окружённая лайками и комментами, вниманием усатых мужчин, горячих, кавказских, страстных, мне стало больно, я захотел обладать ею, гладить ей руки, целовать ей ноги, читать ей стихи, чтобы она плыла, вздрагивала, качалась, на лодке спеша ко мне, но она отступала, уходила, терялась, пропадала и не могла.

«Стеф, я подарю тебе свою книгу, чтобы ты скакала в ней на коне, окружённая пламенем, ночью, огнём и сном, я раскатаю твои бёдра на столе, пройдусь по грудям твоим скалкой, они превратятся в тонкие лепёшки, которыми мы накормим голодных детей, мы сходим в Тау, где будем есть бургеры, пить кока-колу, материться, сорить, курить, нас выведут, отпустят на волю, я возьму тебя за руку, но она выскользнет, полетит, затеряется в небе, но будет сбита орлом, падёт, небольшая ласточка, к моим вековым ногам, и я подыму её, отряхну, расцелую: длань, что погибла в небе. Я знаю, это не беда, твои руки – это хвосты ящериц, которые ты отпускаешь, когда тебя хватают за них, но они отрастают снова, наносят макияж, красят губы, брови, глаза, пишут далёкие и честные письма, наполненные рабами, словами, бочками с вином, нежностью, арматурой, камнем, гранитом, мрамором. Мы увидимся там, где никогда не увидимся. Интернет – глобальный обман или гигантская правда. Он приближает душу, но удаляет тело. Твой ликстановится ближе, а плоть отходит назад, теряется и поёт. Чугунную с небом песню. Но если я обращаюсь ко всему миру, если я новый пророк, то я несу ответственность и за тебя в том числе, меня касаются твои ухажёры, парни, бигуди, локти, месячные. Ты нужна так, как уходит ночь и начинается день. Вечный, иначе – бог».

Я чувствовал любовь, этот таран, сотрясающий мою комнату, разносящий в щепы дверь, пыльный ковёр, трёхдневную щетину, усталость, лень, носки, валяющиеся на полу, божий день, чёртову ночь. Рукописи, очки, тишину.

«Я возьму охапку снега, брошу её к твоим ногам, твоё платье заскользит вниз, упадёт и растает, на снегу ты будешь распята и вечна, здания в США встанут друг на друга, чтобы тебя увидеть, голую и порывистую, похожую на статую Афродиты, выпадающую как дождь и град, кружащуюся, подобную дереву, на котором я повешусь, если ты мне откажешь. Протяни мне свою руку между моих дланей, пусть твой поезд проедет по моим рельсам, везя горючее, дрова, машины, коней. Я должен припадать к твоим бёдрам, будто в припадке, я должен взбивать твою душу и спать по ночам на ней. Мы должны сделать так, чтобы на земле были только боги, ни одного человека, тогда вселенная откроется нам как банка тушёнки, паштета или тунца. Мы полетим к звёздам, как мать укладывает ребёнка спать, отец приходит с работы, дочь покидает дом. Иначе – конец, мы просто будем счастливы, будем наслаждаться друг другом во всей полноте, так как не знаем языков друг друга, и умрём в один день, в один час. Эта радость будет приравнена поражению, потому что мы ничего не узнаем, а просто догорим, выключимся и выйдем из строя, как прибор или как солдат. Сейчас темно, тяжело, а я пишу тебе эти слова, наполненные любовью, пухом, перьями, мякотью абрикоса, персика, порохом, сталью, громом. Я должен собрать в кулак всю свою страсть, всю свою волю, все слова и воздействовать на тебя, поднимать тебя ввысь, на встречу с самой собой».

Я сел за стол, устал, закатился. Уронил свою голову.

«Огонь, если красен, – кровь».

Мне нужна была девушка, не знающая моего языка, чтобы тайна жила, а избранница оставалась загадкой.

«Я уйду в мир фантазий и грёз, которые лопаются над землёй и идут дождём, градом, молнией».

Я смотрел на её ноги, специально созданные для старости, для морщин, для набухших вен, содержащих в себе мух, ползающих внутри, я понимал неизбежность плохого, но я хотел вложить всю свою силу в то, чтобы её бёдра, голени, щиколотки навсегда были молодыми, восходили и жгли.

«Секс, который не приводит к зачатию, есть выстрел холостым патроном. Ведь никто не убит».

Во сне я вошёл в огромное здание, поднялся по лестнице и попал в объятия полной девушки, которая повела меня за собой, привела в компанию, пьющую пиво и едящую чипсы. Один из парней пожал мне руку, плюнул на неё и растёр. Второй улыбнулся. Девушки отвернулись. Дальнейшее поплыло, я видел только свой побег, как я очутился в подвале, где висели туши свиней. И в них метали ножи. От одного из которых я встал. От моего пробуждения пахло касторовым маслом, Англией и вином. Я прошёл на кухню и выпил холодный сок.

«Мой потолок отодвинут. Одной своей строчкой я достигаю бога, звёзды и вечность».

Я посмотрел футбол. Стало совсем тоскливо. Встал и прикончил моль.

«Верить в меня – поставить меня над собой. Но сейчас всё иначе. Я есть никто и ноль. А так мы не достигнем бессмертия, а, скорей, все умрем. Ведь люди не хотят, чтобы какой-то чужеземец стал главным. Ведь Христос нигде не еврей. В России он русский, а в Грузии он грузин. А я повсюду есть я. Никто не хочет моей победы. Все ждут моего поражения. Распада и разложения. Того, что исчезну я. Как все падают на забившего игрока, отмечая гол, так все легли на меня, только с обратной целью. Чтоб не дать мне взойти. Так устроена жизнь. Чей парадокс в том, что всё выглядит так, будто ничего такого не происходит. Все покоятся на мне, то есть просыпаются, умываются, чистят зубы, идут в туалет, завтракают, едут на учёбу, работу и так далее и так далее. Я есть никто и всё».

Я хотел пить, но боялся, истончённость, иссечённость моего сознания пугала, мне казалось, что после бутылки вина или виски я не очнусь, мой ум покинет меня, уйдёт, что я буду ходить по улицам и реветь, диким зверем, машиной, и меня запрут в клетку, удалят от людей, деревьев и птиц.

«Человек есть футбол, в него играют его жизнь и смерть, победитель один».

Я нёс в себе такое существование, которое было очищено от примет времени, потому что было насквозь пропитано им.

«Безумие – от недостатка или переизбытка ума».

Я вышел в почтовый ящик. Пришло письмо от знакомой с пьесами драматургов, современных, чужих, иных. Я полистал их пьесы.

«Талант драматурга зависит от количества съеденной им пищи на завтрак. На обед и на ужин. От того, сколько он сможет переварить. Это самое главное, потому что иное – враг».

Вспомнил минувшие годы, когда у меня не было компьютера и я ходил в гости к друзьям, отправлял на конкурсы и в журналы свои тексты. Тогда я мечтал о собственном интернете. И вот он появился у меня несколько лет назад. Стало удобно писать. Только вот одно меня озадачило. Раньше появлялись публикации, приходили положительные ответы, были победы в конкурсах, а теперь всё стало намного реже, почти что исчезло, ни публикаций, ни премий. Так повернулась жизнь.

«Что рисовал Модильяни? Он рисовал фашизм».

Не мог просто так мыслить, без привлечения тела и остального с ним. Думая так: хорошо бы Наполи победил Рому – чувствовал волнение, шторм, ураган в организме, потому что солгал, болея и за вторую команду, симпатизируя ей.

«Я снимаю со слов кожу перед тем, как отправить их в кипящую воду моего текста».

Записал в дневнике:

«А мы… мы смотрели на звёзды, думая об их печали, хотя старились именно мы. Теперь нам плевать на них, потому что это обман».

Сходил на базар, купил хлеб, тыкву, сок. Закурил сигарету. Обратил внимание на девушку. Она посмотрела на меня. Долгим и смачным взглядом. По асфальту уйдя.

«Война есть всегда. Она – вода. Она может шуметь океаном, а может идти дождём. Быть гигантской массой и глыбой или быть маленькими каплями, пронизывающими всё».

Я закашлялся. Ощутив холода. Кавказские горы, которые окружили меня, подбросили моё тело и не стали его ловить.

«Человек признаёт только то, над чем он чувствует своё превосходство. Потому добиваются успеха посредственности и мёртвые».

Вспомнил свой сон. Он был простым. Я стоял перед подъездом, где собрались главнокомандующие всех видов войск. На них были написаны марки вин. Сами вина присутствовали тоже. Громко кричал английский адмирал, наклоняясь ко мне, я не понимал ни слова, потому, в определенный момент, я схватил креплёное вино и побежал в подъезд, добрался до седьмого этажа, толкнул незапертую дверь, вошёл в пустую квартиру, подключил вино к телевизору и сел играть в черемшу.

«Люди умирают потому, что умереть проще, чем стать богом. Быть ничем выгодней. Пустотой, синевой».

В подъезде поздоровался с соседкой, вышедшей из лифта с кипой газет и листьев. Она прошла мимо, ничего не сказав.

«Народ не читает книг, а интеллигенция сама пишет, пьесы или стихи».

Открыл дверь, разулся, разделся, бросился на диван.

«Русский человек чувствует себя виноватым просто так, ни с чего, потому тюрьме всегда рад. Он её чувствует продолжением самого себя, частью тела или души».

Иногда я выкладывал стихи, не собирая лайков. Все проходили мимо, хотя мир должно было трясти, разрывать.

«Никто меня не знает или знают все, чувствуют, ощущают, дрожат, зажигая свет и бросая дрова в камин. Я прошил этот мир, проник по внутренним каналам в сердце каждого человека, пронзил его мозг».

Крутил в пальцах пульт, думая, включать или нет телевизор, проросший корнями до первого этажа, ушедший в подвал, выжженный стихами Набокова, изданными в сборнике под названием «Лолита» в первый год девятнадцатого века, когда писатель переехал в Америку, купив себе там плантацию с чернокожими из Габона и Того.

«Космос – это не внешняя, а внутренняя политика планеты Земля».

Встал и пошёл на кухню, начал греть гречку, размышляя о будущем, выпитом Хемингуэем в трактире на Моховой во время приезда в СССР, где его встречали мыши, кошки, собаки и кипарис, растущий из глубины земли, купленной Буратино за пять сольдо, чтобы взрастить его.

«Каждый стих должен заканчиваться голом. Потому что это атака на мир».

Поел. Выпил сок. Прошагал в комнату, наполненную Африкой, её дыханием, телом, любовью. Включил комп и начал писать:

«Стеф, ты мне нужна на всю смерть, из которой я построю самое большое здание в мире, чтобы мы жили всегда».

Письмо не пошло. Я перестал. Вжался в стул, ушёл в него, скукожился, вспыхнул, сгорел, стал «Бурей в пустыне», когда США разметали и разнесли собрание сочинений Достоевского, изданных в Багдаде без их разрешения.

«Люди верят в бога потому, что ставят себя на место него. И не терпят себе подобных».

Откусил заусенец, начал грызть карандаш, предвкушая таблетки, вечерний сеанс от шизофрении, то есть тыквы, дыни, арбузы, трёх глав огневого змея, лишающего одной головы.

«Я – Тарас Бульба, на котором висит всё человечество, на его руках, на его плечах. Какая нужна сила, чтобы стряхнуть его и взлететь».

Позвонил отец, которого не было дома, сказал сходить в магазин за хлебом. Я встал, оделся, пошёл. Взяв с собой деньги и сигареты, пахнущие соитием леопарда и льва или ножом с цветком.

«Бог произошёл от человека. Это закон».

Шёл дождь. Я вдыхал его, прячась под кепку, под её козырек. Мимо шагали люди, целиком или превосходя свою полноту.

«СССР загорал под солнцем, а США – в солярии. Солнце перегорело».

С некоторых пор я не мог думать ничего плохого ни про кого. Любая дурная мысль о человеке вызывала во мне его голос, переспрашивающий:

– Что ты сказал?

А за ним я чувствовал поддержку всей его нации или самой земли. Приходилось извиняться, то есть повторять сказанные слова. Упираться, стоять. Впадать в беспокойство, волнение, быть на измене и умняке.

«Все нуждаются в новом пророке. Ведь если Христос победил смерть, то где он. Люди ждут нового мессию, не подавая вида, погружённые в работу, в телевизор, в дом. Они хотят вещественного доказательства вечной жизни. Не умирать – это нарушить закон против смерти. Это есть страшный суд. Бога по имени Смерть, как написал Севак».

Купил батон и буханку, взял сок, семечки и сгущёнку, прошёл мимо старухи, просящей деньги, миновал цветы, ларёк, светофор. Углубился в подъезд, снедаемый страстями, плывущий, как мамонтёнок на льдине.

«Американец или русский – это речь, еврей – это пение».

Дома включил кино «Проститутки и воры», закрыл один глаз, из которого текли слёзы, сунул в рот зубочистку, захотел покурить. Но в этом была проблема, потому что сестра не выносила табачного дыма, идущего из туалета, соседствующего с ней.

«Отсутствие лейкоцитов в крови равно присутствию бога в небе».

Я дышал и кричал, хотя стояла тишина, кроме звука кино, идущего очень тихо, не нарушая покоя, сна провинциального мира, то есть Лас-Вегаса, если брать душу, разгул страстей и фантик, выброшенный ребёнком на площади Антверпена в 1973 году, за что его отвезли в полицейский участок и заставили повзрослеть.

«Женщина – это мышь, ждущая сову или кошку».

Я вышел, прошёл на кухню. Заварил себе кофе. Разломил шоколад. Открыл окно, чтобы улица врывалась на кухню, наполняя её криками, воплями, запахом жареной картошки и ветром, выпущенным в издательстве «Эксмо» с картинками и иллюстрациями для дошкольных детей.

«Сталина ругают. За скорость. Ведь если бы её не было, не было бы и аварий. Гибелей и смертей. Можно стоять на месте, но так всё равно умрёшь».

Я завершил мышление, вымыл чашку, положил её на сушилку, завернул хлеб в пакет, чтоб он не сох, не старился и не умирал, проклиная жизнь, в которой он не оставил потомства, работающего на заводе или танцующего брейк-данс. Вернулся на место. Уставился в фильм.

«Между человеком и смертью запас прочности, именуемый смертью. Смерть не даёт человеку умереть».

На экране мясо ходило в гости к людям, хотело дружить, общаться, пить чай, а все отрезали от него кусок, бросали его на сковородку и жарили – до тех пор, пока оно не кончилось и не завершился Серебряный век русской поэзии, где были мор, боль и голь.

«Если ты не управляешь страной, то ты спишь, учишься, работаешь, рожаешь детей, но тебя нет».

Всё-таки пошёл курить в туалет, дымить над собой, вокруг. Стоял, обдумывая себя в этом мире, текущем, как гранатовый сок из графина, не попадая в стакан. Сплюнул. Пустил плевок.

«Ночь я пою, небо, вставшее на четвереньки, чтобы залаять, чтобы прогнать белый день».

Вымыл руки, оттирая пальцы от жёлтого. Не нашёл полотенца. Поспешил к телефону. Он издавал звонок. Крупный, могучий, крепкий. Был незнакомый номер. Я нажал на экран.

– Слушаю. Говорите.

– Это я, Автандил.

Поговорили с ним. О соревнованиях в Солнечном, куда он приедет, чтоб выступать. Гладить в ладонях штангу. Договорились встретиться. Кончили разговор.

«Быть непризнанным и мёртвым или признанным и живым. Только что-то одно. Жаль, что другого нет».

Опускался закат, банки на балконе лопались одна за другой, разлетаясь помидорами, огурцами и Соединенными Штатами Америки, созданной из венка на одной из могил Воскресенского кладбища, где туман и пески.

«Скорее всего, цивилизаций много, и над каждой планетой к ним приставлен пастух. Другими словами – бог. Он охраняет их от волков, но сам ест их мясо».

Я задремал, пока телевизор работал, гоняя музыку и картины, вылепленные из пластилина, воска и глины, бегущих трусцой, догоняя тысячи индейцев, несущихся на «Чероки» и курящих табак.

«Я родился в провинции, потому что я завоеватель. Если бы я родился в столице, то мне нечего было бы брать: я был бы сам ею взят».

Встав, приходил в себя, отходил от тяжести, выпавшей на меня снегом, закрыв, укрыв. Пил сок, купленный за 84 рубля, толкал плечом стену, смотрел на дерево, глядящее в окно, покачивая ветками и приглашая повеситься на нём.

«У тех, кто умер, трагедия впереди. У живых она позади. Далеко и давно, всегда».

Вечером бродил по парку, брал кофе, курил сигареты, садился на лавочки, блуждал в одном пункте вселенной, выстроенной из кирпича и стекла рабочими из Ташкента, в котором слово «узбек» означает завтрак Делакруа.

«Электорат – это ласточка, летящая из субботы во вторник».

Возвращался в темноте, думая о матери, работающей кондуктором в трамвае, что давалось ей уже тяжело. Возраст, иначе говоря, август, залезший верхом на июль и сентябрь, чтобы стояла жара и было прохладно в душе, на улице, в доме. Грыз семечки, купленные у старухи, наслаждался их вкусом, ронял кожурки, каждая из которых являлась Ригой, Парижем, Римом, скрученными в единое целое и одетыми в кино.

«Человек становится богом, выворачивая животное, находящееся в нём, наизнанку».

Включил свет в прихожей, залюбовался четвергом, подходящим к концу, разулся, бросил кепку на тумбочку, включил плиту, поставил чайник, чтобы был кипяток и был чай, выращенный на Арктике, душистый, густой, с ароматом тепла и любви белой медведицы к своим медвежатам, сосущим у неё молоко.

«Евреев не любят евреи, и эта нелюбовь распространяется на всех остальных людей».

Смотрел из окна на булгаковщину, шагающую по улице, развивающуюся, играющую мускулами, тряся животом, обитым железом и исходящим потом, стекающим вниз. Мыслил разные вещи, разрезая их плоть умом и съедая её.

«Бог будет возможен тогда, когда известных людей станет больше обычных».

Пришла мать с работы. Погрела макароны. Мне и себе. Мы ели их, глядя вперёд, сидя вдвоём за столом.

– Кофе?

– Да можно, – ответил я.

– И шоколад?

– Чуть-чуть.

Мать суетилась у плиты, я смотрел на клетку с хомяком, стоящую на полу. Не жил и не говорил. Скучал, тосковал, молчал. Вспоминал встречу с Есениным, точней, с парнем, подобным ему, сидящим с девушкой во дворе, покончив с собой пред тем.

«Дарвин награждал обезьян, надевал им на шеи крестики и пожимал им лапы».

Пили кофе, сказав все слова до моего рождения, наобщавшись с мамой до этого, когда я был в утробе, как в танке, атакующем Советский Союз, падший на мир золой. Я думал о пуповине как о расплавленном дуле, о выстрелах его, дарующих жизнь и смерть, скрученные воедино, образуя канат, по которому я поднимался наверх в школе 55.

«Если умирать, то со всех сторон».

С утра пошёл в банк оплатить кредит, взятый матерью. Деньги не приняли.

– Надо вносить на карту.

Её со мной не было. Я вышел и закурил. Зашагал по улице, глядя в небо, свитое пауками. В нём висели галки, воробьи, самолёты. Серость, туман и дождь. Мороженое в ноябре.

«Любовь – это 1 сентября 1939 и 2 сентября 1945 годов».

Прошёл мимо магазина, перед которым сидели голуби, ожидая зерна и хлеба, откусил ноготь, пожалел об этом, так как руки не мыты и Мао Цзэдун скончался в возрасте 82 лет. Наступил в воду. Вода намочила ногу. Правый носок и плоть. Я выругался, чихнул, осмотрелся. Ничего. Никого. Только люди, дома, машины. Ивы и тополя.

«Что со мной было? Я жил в арабской стране, я критиковал бога и Магомета, и мне отрубили голову. Закатили её на гору и оставили там. На вершине, на точке. Потому я и здесь».

Открыл железную дверь и очутился в квартире. Вышла навстречу мама. Умирал хомячок.

– Выгреб всё из норы. Лёг на холодном полу. Дышит. Не ест, не пьёт.

Я не смог взглянуть на него. Жалость расцвела в моём сердце. Распустила цветы. Каждый из них был ядовит. Я срывал их и ел. Слёзы текли из глаз. Жизнь проходила мимо, заодно, как бы нехотя цепляя всех без исключения и унося с собою в могилу, возвращая назад, туда, где Ленин отмечал 1917 год и Трамп жарил утят на вертеле во время 22-го чемпионата мира по футболу, проходящему в Катаре, растящем повсюду боль.

«Изнашиваются штаны, куртка, носки, кожа, мясо и кость, в конце концов остается ничто, оно и горит истлевшим».

Вспомнил перестройку, песню «Яблоки на снегу», когда она звучала, а с Кавказа ехали мои дяди, привозили аромат мандаринов, гор и войны, отзвуки поездов, их дыхание и эхо выстрелов из Абхазии, Карабаха и Южной Осетии, где шли «Чайка», «Дядя Ваня» и «Три сестры», а иначе война.

«Кавказ застыл, задрожал, опустился на одно колено, привстал, зарычал, ощерился, загрохотал, сжал кулаки, заревел, бросая камни и лёд, надел сланцы, прошлёпал на кухню, зевнул, поставил сковороду на огонь, разбил над ней яйца, посолил, поперчил, сел за стол, повязал салфетку, взял в руку вилку, позавтракал и ушёл. Лежать на диване дальше».

Я любил тексты, похожие на шоколад: беря плитку, то есть абзац, я разламывал её на строчки и на слова, медленно рассасывал и съедал.

«Не строки, а шприцы, инъекции в человека».

Прошагал в свою комнату, открыл Сбербанк-онлайн, перевёл деньги со своей пенсии, выдаваемой за безумие, на карточку матери, чтобы не париться и не мучиться дальше. Включил кинофильм «Война» про Чечню, спустившуюся с гор, сметая и топча всё на своем пути, рубя, убивая, жгя. Не вдаваясь в подробности, а закладывая в души динамит, разрывая их на куски, разбрасывая на тысячи километров Новый год, работу, песни, фото, выходные, лапшу со сметаной, пиво, детей, мужей, жен.

«Мой организм переполняют крыши, шары, самолёты».

Открыл бутылку «Жигулёвского», сделал крепкий глоток, ощутил и впитал, подбросив умом асфальт, тысячи тонн, предлагая ему раствориться в небе и упасть на землю в виде серого вещества, того же мозга, который их отправил наверх, предлагая поздороваться с Рузвельтом, Черчиллем и Сталиным, едящим жареного барашка и пьющим вино, выжатое из душ ангелов, белое и игристое, будто Караганда.

«Новый тип философии, когда ласточки прошивают стены».

Допил пиво, не захмелев, не покорив гор, их вершин, залепленных воском и пластилином, ставших убежищем для Ван Гога и Троцкого, а также для собак, кошек и муравьёв, сжигающих калории, занимаясь советской физкультурой под музыку Прокофьева, написанную его печенью, селезёнкой и почками, блистающими во тьме.

«Голова превращается в фокус, воздух, познание».

Ощутил боль в зубах, пошёл чистить их, не помогло, сплюнул мутную воду, вытер лицо. Убил моль, летающую по ванной. Повесил полотенце. Покончил с мыслями о самоубийстве, потому что впереди должен быть Ленин, читающий апрельские тезисы, и Мюнхгаузен, едущий в Орск.

«Бог в самом сердце, он сидит в нём на велосипеде и крутит педали, катая человека по жизни, но потом ему это надоедает, он вскакивает и убегает. Так наступает смерть».

В комнате пахло сыростью, протухшими апельсинами, которых в ней отродясь не было, тушами дохлых коров, свиней, повсюду валялись книги, носки, летали мухи, умершие в прошлом году. Я сел на диван и включил телевизор, чтобы уйти в него, погрузиться, как труп человека в могилу, выпил томатный сок с солью, а также с сахаром, ощутил слабость и волнение, вступившие в мою душу, не вытерев ноги и не позвонив, что обычно делали Воланд и Азазелло, входя в мои внутренние места, раскладывая пасьянс и творя чудеса.

«Я беру бытие, пихаю в него солнце, набитое жаром и огнём, трамвай, полный людей, стекла и железа, человека, заваленного старыми шинами, алкоголем, сигаретами, лекарствами, щами, суши, конфетами, включаю стиральную машину, делая чистым это и практически всё. Так работаю я, а точнее, мой мозг».

Зашёл отец, попросил помазать спину, достал мазь, протянул. Ушёл через пять минут. Я остался один. Так лопаются в небе воздушные шары – от переизбытка счастья, неба и детства. Мне захотелось кофе, но лень его было варить. Потому я открыл Чехова и начал читать. Прочёл две страницы. От скуки зевнул. Тоска: усадьбы, врачи, помещики, «Мазератти», клубы, разборки, виноград, Ашхабад, Кюри.

«Настоящее всегда в окружении прошлого и будущего. Они – фашисты, окружившие город Ленинград, который станет Санкт-Петербургом и воротится вспять. Он выстоит и взойдёт».

Пил чай, подаренный женщиной, знакомой, издалека, вздрагивал и зевал, поглядывая в окно, где разворачивались войска Македонского, штурмуя мои глаза, в которых летали воробьи и клевали зерно, выпавшее из грузовика, проехавшего по улице Астраханской, по моей молодости, прошедшей на ней.

«Если исчезнет смерть, то человек станет абсолютно свободным или навек рабом».

На улице купил сигарет, спросил Rt, но их не было, поэтому взял «Родопи», чтобы сэкономить денег, курил эту дрянь, двигался навстречу людям, деревьям, девятке, припаркованной у судьбы и вросшей в землю, в асфальт, в закат. Бросил бычок, чтобы он пророс и подарил дерево, на котором растёт, как ни странно, «Мальборо», зреет, свешивается, падает в руки, исполненные мышц и звёзд, торчащие из человека, как выстрел убивает орла.

«Всё, что меня окружает, – это горестный лёд, камни, пески, созвучия. Невыносимое благообразие людей, начисто лишённых голов. А голы должны быть. Без них немыслим футбол, в который мы все играем, выбегая на поле, двигаясь и носясь. Цой – это имя матчу, выросшему во тьму».

Думал о смерти, то есть о сникерсах, марсах, твиксах, продающихся за поцелуй, подаренный мальчиком девочке, где-нибудь в самолете, летящем из Тольятти в Нью-Йорк, где-нибудь на лавочке в Сыктывкаре, где-нибудь в виртуальном пространстве, в игре Gta, выносящей китайцев из воды, разбивающей их на отряды, воюющие друг с другом, делящие районы, в которых происходят рестораны, клубы, кафе, люди, рассохшиеся внутри и ожидающие дождя, несущего хлеб и лук.

«Из человека в любой момент может забить кровь. То есть родиться гейзер».

Зашёл в кафе, заказал пиво, хоть его и не стоило мешать с клопиксолом, уставился на экран, на матч, в котором тренер проигрывавшей команды выпускал на поле всё новых и новых игроков, а когда они кончились, то пустил в ход болельщиков, пока на поле не осталось свободного места. Такая была игра, а я пил, хмелел, уходил в прошлое, дышащее лёгкими Лили Брик, вышедшей замуж за комиссара Каттани, чтобы сражаться с мафией, атакующей Советский Союз. Вышел, когда стемнело, окунулся в улицу, поющую голосом Карузо и летящую вдаль. Дома присел на стул. Снял кроссовки, куртку и кепку. Бросил:

– Устать и спиться.

Завалился в комнату и закрыл дверь. Лёг на диван и начал вращать глазами, представляющими собой два необитаемых острова. Зажмурился и застыл. Как кофейная гуща. Как вода на морозе. Как асфальт под катком.

«Обычно я поступаю так: беру время, если кончились пряники, макаю его в чай и ем. Медленно и легко. Если не идёт война римлян с варварами и не бунтует Дания».

Я тонко чувствовал время, его бугры, узлы, жилы и кровь проходили через меня. Как железные рельсы. Но теперь у меня не было сил, подрагивали ладони, пиво растекалось по жилам, выйдя из берегов, в силу тепла и весны, заложенных в алкоголе, в его душе, в жизни, в сердце, берущих начало в Афинах, где пил лимонад Сократ.

«Моя голова, мой мозг отныне не карета, а „Бентли“ и „Майбах“. Скорость, иначе – страсть».

Ночью умер хомяк. Я проснулся от голоса матери. Она собиралась на работу и спорила с отцом. Речь шла о похоронах. Я встал и вышел на балкон, взяв сигареты. Вспоминал малыша, выросшего у нас на руках, бегавшего и кушавшего. Оставляющего лужицы за собой. Изредка и порой. Слёзы текли из глаз. Жалость брала своё. Не укладывалось в голове, что этот тёплый комок теперь остыл. И путь ему – в землю, в неё, где не будет ему ни сыра, ни банана, ни хлеба. Ничего. Никогда.

«Евреев истребляли за то, что они не являлись евреями».

Будто взвалил на плечи Ван Гога, все его картины, и потащил их в гору, спотыкаясь, падая, но идя, взбираясь наверх, где свободы всё меньше и меньше, а есть только небо, в котором невозможно пошевелиться, потому что оно заставлено шкафом, кроватью, старухой, лежащей на ней, комодом, трюмо, столом и ночным горшком.

«Интернет – маленький чёрствый кусок чёрного хлеба, данный ребёнку во время блокады Ленинграда и мира».

Написал Светлый. Позвал на еврейскую выставку. Я сидел и думал, идти или нет. Сил не было. Ничего не хотелось. Обещали книги и фотографии. Рассказы про жизнь Израиля. Стоящего на десяти тысячах гор. Открытого всем ветрам. Но сейчас мне не было до этого дела. Я тёр виски, желая убавить головную боль. Не помогало. Прошёл на кухню. Достал пенталгин. Выпил одну таблетку. После чего прилёг. Голова раскалывалась, напоминая грецкий орех. Будто господь сдавливал её, желая съесть содержимое. Но я чувствовал неправильность происходящего, потому что богу надо было просверлить в моём черепе дырку, сунуть туда соломинку и выпить до дна мой мозг, так как он давно превратился в жидкость, в лаву, кипящую и сгорающую, созданную только для желудка всевышнего, закалённого в битвах, идущих на Голанских высотах во имя Йошкар-Олы.

«Если ребёнку дать имя взрослого человека, то он никогда не вырастет».

Я сидел и думал о Светлом, с которым познакомился четыре года назад в больнице. Он был художником, рисовал символы и мысли, образующие тропический лес, обезьян и лианы, змей, жалящих смертью, вбрасывающих её в человеческий организм, чтобы он жил, говорил и рос, а потом уменьшался, сворачивался, ложился в колыбель и умирал. Слушая колыбельную, обещающую Арарат. После дождей и вод. Времени, спускающегося с небес, затопляя города, деревни и страны. Горы, поля, леса.

«Человек появляется на свет так, как лампочка загорается в комнате. Но это не лампочка, а груша, её надо сорвать, вымыть, съесть. Не зря рисовал Сарьян, что лампочка станет солнцем. Тогда не надо будет рожать, потому что во всём будет жизнь. Человек устремится к Африке, где его львы и дух».

Разделся и лёг, стал ожидать сна, глядя «Игрушку», фильм, снятый в семидесятые годы, когда мир рушился каждую секунду и каждую секунду восходил, даря детям ядерную бомбу, чтобы они играли в неё, делая безопасным мир. Планету, то есть треугольник и пирамиду, всё то, что у женщины между ног, где поднимаются вниз, в сладость, нугу, полёт.

«Левые движения сменяются правыми. Общество, уличённое в нигилизме, нуждается в новых богах. Но их нет, и оно одевается в старое. Поношенное и грязное. И проходит по улице, собирая бутылки. Оно – это бомж. Его презрительно обходят прохожие, его не пускают в трамваи, в дома, в автобусы. Выгоняют из магазинов, ресторанов, кафе».

Думал о Ницше, мыслил его, вторгаясь в Речь Посполитую, деля её, раздавая котам и прохожим, отрывая красные дымящиеся куски от её плоти, забрызганной кровью и грязью.

«О, сверхчеловек – это тот, кто засаливает на зиму капусту, огурцы, помидоры, берёт мешок картошки, взваливает на плечо, опускает в погреб, радуется скромной пенсии, стреляет сигарету, курит, стоит у подъезда, вдыхает и выдыхает, отмечает свой день рождения, дарит себе книгу, пьёт вино, ест шоколад, поскальзывается на банановой кожуре, ломает ногу, сидит в травмпункте, ждёт очереди, гипса, неподвижности, старости, смерти, плача по нему гор, небес и земли, рыдания на площадях, в банках и в кинотеатрах, в душах, в телах, в сердцах. Он берёт пачку семечек, чипсов, сухариков, грызёт их, идёт по улице, радуется снегу, тому, что нет солнца, а вместо него автомобили, метели, люди, айфоны, собаки, кошки, фонари, женщины, птицы».

Пьер Ришар завершился, я переключил на тяжёлую атлетику, чемпионат мира, идущий в Туркменистане, смотрел на атлетов, рвущих веса, ломающих вековые устои, задающих новую моду и контролирующих планету, расходясь кругами, волнами и вбивая в сознания людей свою значимость и величие, колеблющие подлунный мир, в котором я встретил девушку, приехав в Екатеринбург в июне 2012 года в связи с победой на конкурсе «Евразия», куда я отправил пьесу, написанную войной.

«Я бездна, прыжок, полёт».

Читал Рембо, выключив телевизор, глотал строки, дымящиеся, горячие, несущие безумие, мачты, паруса, океаны, розы рядом с говядиной, туалеты и кухни, Марс и поцелуй дитя, космос, увитый плющом, Верлена, разбитого параличом, алкоголем, Бодлера в селе Константиново и вино, на дне которого секс.

«Предложения – это змеи, они должны не стоять, а ползти и прыгать, жаля смертельно читателя. В текстах должен быть яд».

Так думал я, укладываясь поудобнее и желая уснуть. Но перед моими глазами стояла армия Наполеона, у которой вместо пушек были гигантские фаллосы. Из них они стреляли по редутам Кутузова, неся разрушение и смерть. Солдаты бежали, как Есенин писал стихи.

«Моё философствование вокруг России, создание теплоты и жара, чтобы цыплёнок вылупился».

Во сне я убивал тараканов, с каждым ударом тапка их становилось всё больше, они сотнями падали с потолка, облепляя лицо, в итоге я бежал, переносился в другое пространство, где я пил со Светлым вино, читал этикетку и провозглашал:

– Это вино сделано из рыжих и чёрных тараканов, выдавленных по всем правилам виноделов в прошлогоднем Крыму.

Утро принесло успокоение и тревогу, давил шкаф, громоздящийся в комнате, его рост, ширина, он пригвождал к кровати, не давал встать, жить, дышать, возносить новые истины, наподобие Достоевского, который мочился на деревья, помечал территорию, писал «Идиота», свою биографию, съеденную собаками, обглоданную ими, потому что она валялась на свалке, громко о том крича.

«История христианства – история борьбы бога-отца с богом-сыном. Она покорит весь мир».

Я выкурил три сигареты подряд, чтобы стать выше, благодаря дыму возвысился, поднялся наверх, ужасно кося глазами, страшными, налитыми кровью, желчью, планетой, кружащейся, смешивая дома, кафе, жёлуди, людей, автозаправки, пустыни, поля, оргазмы, месячные, драки, пиво и крыс.

«Где оно, золото Осетии, Чечни, Дагестана, Грузии? Когда их быки и львы заявят о себе, ринутся на весь мир, захватят его, положат к своим ногам? Доколе сила духа будет уступать физике и материи, бомбам, гранатам, минам? Один взгляд – и ракета летит обратно, уничтожая того, кто её запустил».

На кухне достал солёные огурцы, захрустел ими, воспетыми Цоем, поющим песни на стадионах Москвы, Пекина и Тулы, где африканцы бьют в барабаны, поют песни и танцуют вокруг костров, зажжённых ими ради мяса, человеческого, душистого, посыпанного перцем и тмином, ждущего поедания, когда оно войдёт в желудки, как хозяин домой, отдаст распоряжения жене, сядет за стол, поужинает, выпьет водки, устроится на диване, включит телевизор и наденет очки.

«Во мне пылают могилы, еврейские, арамейские, персидские, ассирийские, горят гробы сынов Палестины, Армении, Сирии и Ирака. Самый большой труп трёхметрового человека висит у меня в душе».

Получил письмо о желании поставить мою пьесу в Новосибирске, позвонил, уточнил, выяснилось, что есть планы сделать по ней спектакль в сентябре-октябре, но всё это неточно и зыбко, призрачно, нелегко, потому что весь мир против меня, он не хочет моего успеха, который сделает планету квадратной, превратит в телевизор, показывающий порнофильм в восемь часов утра.

«Когда-нибудь я буду понят так, как могила принимает труп».

Вышел на улицу. Прогулялся. Стоял на углу своего дома и пил разливное пиво, пока мимо шагали люди, обременённые возрастом, работой, болезнями, любовью, молодостью, радостью и весельем. Я делал глотки, втягивая в себя алкоголь, ждущий соединения с моей кровью, чтобы, объединив свои силы, погнать от меня весь мир.

«Я не понимаю, что сдерживает толпу, ведь каждый хочет наброситься на меня, забить, уничтожить. Я – чужак, это чувствуют все, гибель принёс я миру, торжество высших идей, редких людей, так как на голове младенца и старика очень мало волос. Великое обновление грядёт, когда миллионы исчезнут, а их место займут единицы, которым нужно большое пространство вокруг себя, чтобы пылать, творить. Не иначе как нынешнее поколение смирилось со своим уходом, преждевременным, ранним, оно чувствует свою ненужность, понимает, что в костре одно бревно стоит тысячи хворостин, но без них его не поджечь. Пусть будет так, я буду жить всегда, не умру, не исчезну, а взойду как звезда».

Пиво кончилось, задрожало, испарилось, исчезло, не оставив мне выбора: только идти за новой бутылкой, вскрывать её, выпивать и съедать орешки, грызть их, выплёвывая кожурки, летящие на асфальт, укрывающий землю, текущую и волнистую, топящую корабли, выбегающие из крана, плывя внутри раковины, забитой, не пускающей воду, данную для самоубийства китов и для жизни людей, сотканных из сухожилий, крови, мяса, отвёрток, молотков, пил, топоров и машин.

«Шизофрения делает человека животным, а животное – богом».



Я гулял, разглядывая людей, встречая то Пастернаков, то Заболоцких, с разницей смерти в четыре года, то есть видя вечно живых, не умирающих, не уходящих в землю, будто бы по делам, на час или два, но так, чтобы обязательно ждали к обеду, к поеданию супа, хлеба и сыра, поданных верной женой, служащей год, не более, а потом идущей на сдачу, на лом, стоящий не дороже десяти рублей за килограмм, если не брать души.

«Покой наступит тогда, когда человек превратится в дом. А пока он дорога».

Позвонил Светлый, пригласил к себе в гости, на Рахова, где будет ещё один человек, пришедший пешком, чтобы сбросить вес, похудеть. Я думал над ответом, говорил ни о чем. В итоге сказал, что занят, буду с родителями покупать картошку, лук, свёклу, капусту, Австрию и Тунис. Отшучивался как мог, бросал слова, говорил, наступал на лужи, спешил, медлил, обходил людей, совал в рот сигарету, вытаскивал, шёл, ломал расстояния, раскинутые и брошенные, как сеть и ребёнок, созданные одним движением и дыханием, равным танку Т-34, шагающим на Берлин.

«Умирать – это убивать».

Разговор прекратился, а я заметил, что приблизился к дому, потому поднялся пешком, открыл дверь и проскользил в квартиру, похожую на перезрелый томат, который я раздавил. Испачкав одну из ног.

«Остаётся только взять бытие, достать из чулана, где его прячут люди, нарезать тонкими полосами, для чего у меня есть сознание, приготовить на пламени и вкусить».

Никого не было, я взял томик Акутагавы, сигарету и зажигалку. Пошёл в туалет. Покурил, прочитав рассказ. После долго мыл руки, глядя в свое лицо, на Колизей, на Храм Христа Спасителя, то есть на песню Талькова «Я вернусь», текущую от одного уха к другому. Я отмечал худобу, хотя фейс был другим, заросшим, неровным, полным. Он опускался к шее, образуя трамплин, с которого слетел Шумахер, разбившись и став никем.

«Я скачу на коне, то есть на сотне банок, на которых написано „мясо“, звон консервов разносится на тысячи километров, навстречу мне летят говядина и свинина, мы врезаемся, смешиваемся, сражаемся, убиваем друг друга, вскрываем жестянки, из которых вылетают пчёлы и осы, жалят меня, низвергают, спускают с небес, превращая в немощного старика, сеющего свои произведения, чтобы взошли великаны, краны, поднимающие землю на небо, где всё иное – бог».

На кухне погрел воды, налил в стакан, добавив соли, соды и йода, прополоскал зубы и вытер рот, заросший с обеих сторон, похожий на желание Гитлера завоевать весь мир, устремлённый к Мюнхену, слушающий речи, наполненные пивом, брызжущие слюной, летящие к Москве, к Лондону, к Вашингтону, к Пекину – к сладким пирожкам, тающим во рту индийских детей, делающих Бомбей.

«О, я умею проигрывать, я беру свою самую значительную мысль и ломаю её об колено, я выбрасываю обломки, которые продолжают жить, не умирают, превращаются в пламя, вспыхивают, сгорают, а их дым устремляется в небо, превращаясь в облако, идущее стальными дождями. Точками и полосками».

Включил The Eagles, надев наушники, сделал пару движений телом, изображая танец, то есть то, чего нет, разбег, испуг и полёт с горы, будто божий сын, распятый за расхождения слов, за непонимание понятия родины, в которое Иисус вложил всю вселенную, исключая Землю, планету, выдуманную для его отсутствия и изгнания, показанного Звягинцевым, скушавшим перед снятием фильма десять ягнят, двадцать свиней и тридцать коров, чтобы продержаться хоть день, не голодать, не думать о еде, созданной для него.

«Я хочу стать меньше, меня пугают мои собственные размеры, я настолько велик, что не вижу земли, а тем более людей, их дела, их стремления, договор Спартака с Реалом, подпись клерка на чеке, удар пацана по мячу, отдых в Турции и в Египте, секс мужчины и женщины. Мне надо сократиться, если надо, исчезнуть, тогда я стану нормальным. Когда меня не станет, я смогу жениться, завести ребёнка и устроиться на работу. Пустота будет дальше жить».

Музыка кончилась, я устал от неё, не ощутив энергию и не устроив балаган, разборки и голод, не срезав десятка роз из сада мадам Тюссо, из фильма «Дом восковых фигур», танцующих мазурку и вальс, приглашающих к себе, в бытие, в онтологию, в царство Ницше и Вагнера, двух друзей, которых рассорила манная каша, приготовленная Саломе Лу и вылитая в унитаз, чтобы она не досталась никому, а она сама, то есть женщина, вышла замуж за генерала Ланского, высеченного из гранита и стоящего на берегу Невы, текущей к ногам Дюма. Так всё и вышло: я бросился на диван и лежал не менее получаса, пока не пришла сестра и я не пошёл пить кофе.

«Все живут так, будто времени нет, потому что время есть всё: сапоги, ладони, поцелуй, девушка, машина, клубника, лопата, компот».

Поговорили о книгах, вспомнили Бротигана, писавшего образами, совавшего палец в огонь и капавшего пламенем на страницы, вдыхавшего ароматы пивных бутылок, сжигавшего тысячи калорий в день, сбежавшего от сорока тысяч невест, жившего в четырёхстах городах и снёсшего себе полчерепа выстрелом из ружья, чтобы последняя книга была дописана и воробей клевал хлеб за окном, разбитым ударом ветра, пришедшим с улицы, где прошли детство и юность мальчика из романа «Чтобы ветер не унёс всё это прочь», написанного гениально, то есть коряво, густо, однообразно, насыщенно и сжато, бросаясь словами, мыслями, домами, цирком, театрами, ресторанами, кузнечиками, сусликами, женщинами, пылесосами, мерседесами, жонглируя ими так, как стреляет танк и как рубит мясо мясник.

«Главная книга та, которая быстро перемещается по полю и забивает голы».

Поставил на пламя суп, перемешал его ложкой, поперчил, посолил, захотел томатного сока, но не пошел за ним, хоть он и стоил всего тридцать рублей, немного, если брать размеры вселенной, где человек растёт вместе с её познанием, погружением вглубь, открытием новых планет и звёзд, ласкающих душу людей, врываясь в тюрьмы, в которых открываются тайны космоса, творения, потому что баланда и чёрствый хлеб – это Сириус и Юпитер, сам Млечный путь, неотличимый от камеры, набитой битком людьми.

«Жизнь – это путь жука, хомяка, кабана, коровы, слона, медведя, пингвина, крысы и муравья. Но ясно, очевидно, что из всего этого надо вырваться, хоть это и накрывает с головой, хоть и не продохнуть, потому что в один из дней 1999 года девушка помочилась между пятым и шестым этажом моего подъезда, пока я стоял у лифта и курил свою первую сигарету, пахнущую Москвой».

В комнате, сумрачной из-за маленького окна, писал, набрасывал текст на смартфон, немного, издалека, приближаясь к настоящему, вклиниваясь в него, сбоку, со стороны, требуя пропустить, чтобы я смог проехать, влиться в поток машин, состоящих из повседневных дел, заключения договора, распития пива, приготовления завтрака, отдыха у реки, перевода денег, чтения книги, глажки белья и просмотра фильма «Сид и Нэнси», где герои путешествуют по Кавказу, едут в Чечню, но попадают в плен в Грузии, к сванам, которых осталось немного, потому они агрессивны и злобны, горячи и дики, требуя независимости, высоты и кареты для Чацкого, чтобы он укатил в Иркутск.

«Сид Вишес плотно сидел на наркоте, разъезжая по Лондону, заказывая пиццу на каждом углу, размазывая скинхедов взглядом, выступая в клубах, кидая пальцы, уводящие к телу, тощему и худому, сыгранному в фильме после того, как оно кончилось и превратилось в жирный ком колбасы, висящий на прилавке, вызывающий слюноотделение и шевеление червяков в животе у грязных покупателей, изваянных из шлака и пота, кошельков и умов, стёртых, раздавленных, выпитых, съеденных дифтеритом, забитых гвоздями в стену, умерших через сон, который равен повешению, идущему нарасхват».

Отвлёкся, вздохнул, думая о ганджубасе, о временах, когда я его курил, пил водку, ездил на велике, тормозил, разгонялся, падал, теряя равновесие, совесть и страх, данные человеку бульдозером, роющим котлован, чтобы Вощев возвёл здание, где поселятся комары, кошки, собаки, люди, вылепленные из воска, из фраз типа «я старик Ашхабад», «у меня начались месячные» и «я хочу жить с дождём».

«Темури Кецбая едет по ночному Стамбулу, смотрит на проституток, курит сигару, вспоминая свою клубную карьеру, когда он играл за „Барселону“ и „Челси“, выбегал на поле, обрушивая в ворота голы, уничтожая противника, чтобы теперь быть мафиози, контролировать рынки, ходы, вырытые умами бизнесменов, прячущих свои деньги от глаз, рубящих бабло и сидящих в дорогих ресторанах, поедая хамон, выпивая ликёр и беря начало в Валдае, выпускающем их поить города и входить в Каспийское озеро, полное нефти и страсти, баксов, любви, огня».

Вышел на балкон, где курил, разгонял прохладу, слушал шум листьев, становился собой, ящиком с инструментами, головорезом из Штатов, психом из Костромы.

«Атомные бомбы пали на Японию, как Адам и Ева на землю».

Записал в телефон:

«Игорь Тальков снялся в фильме «Северные Тауриды», забежал на секунду в кафе, выпил горячий кофе, крикнул на ломаном греческом о том, что он поднял штангу весом в 250 килограмм, после чего покорил Россию, выступил с десятком концертов в крупнейших городах страны, пел песни про возврат к язычеству, танцевал и кружился, ломая взглядом людей и глядя глазами волка, убившего лося, впившись клыками в горло и насытившись кровью, как до него Вьетнам».

Чувствовал свои ноги лопатами, которыми я не шёл, а копал землю, тяжело и мучительно, чтоб посадить картофель, тёплый, сырой, живой.

«Я бросаюсь на землю и разбиваюсь об неё с высоты в один сантиметр».

На кухне поставил на плиту сковородку и высыпал на неё семечки, начал их жарить, помешивая ложкой и читая книгу на телефоне, потому что что-то одно мне тяжело было делать. Сознание не выдерживало, разбегалось, рассеивалось, потому его надо было держать в узде.

«Мой мозг работает словно поршень. Вверх и вниз по периметру черепа».

Я смотрел из окна. С неба летели перловка, рис, гречка, пшеница. Падали гибнущие лёгкие, счастливые почки и раненые сердца. Их собирали люди, а я барабанил пальцами по подоконнику, будто по пианино, и спокойно дышал.

«Комедия – это горы трупов и ни одного смешного момента. Это война и мир».

Грыз семечки, высыпав их на газету, смотрел фильм «Папаши», но не то чтобы сильно, а поглядывая время от времени на экран, который рожал каждую секунду изображения и звуки.

«Чарли Паркер вгонял в себя героин, то есть свинью, поедающую собственных детей, петуха, топчущего кур, и самого себя, плачущего над книгой. Он ездил по Нью-Йорку, выглядел на 50 лет, сидел в психиатрической больнице, жевал капустные листья, дышал канализацией и сканировал мозг аудитории, пришедшей на его концерт, где он выдувал из своего саксофона Луи Армстронга, обнажал его, отправлял собирать деньги у толпы, выпивал, раздувал свою печень и выпускал её попастись. Так продолжалось до тех пор, пока на неё не напали и не убили, всадив в её тело нож».

Решил приготовить салат, взял 200 граммов Кафки, отварил 300 граммов Толстого, нарезал 100 граммов Есенина, всё это смешал, полил сверху Ахматовой, заправил чесноком, солью, перцем и внимательно съел.

«Человек может стать изюмом или вином. Вот два пути, ведущие в старость. Третий путь – это смерть».

Вымыл посуду, дождался схождения мыслей с головы, ломающих всё на своем пути, падающих на пол, на котором оставил грязные следы Курт Кобейн, идя, уходя к мировой славе, которая ему никогда не надоест, потому что это драйв и адреналин, потенция, рвущаяся из штанов, гитары, героин и поклонники, несущие цветы, секс и открытки, подписанные ими, приглашающие к себе на вечеринки, вырастившие всю американскую молодежь, вспоившие её, дав ей любовь и кровь.

«Болезнь связана с космосом. Здоровье – это Земля».

Лёг, чтобы спать, дымиться, подниматься наверх, на шестой этаж, на седьмой, заглядывать в постели, нарушать секс и сон, ломиться на крышу, впитывать в себя звёзды, капающие вниз, сочащиеся от перезрелости, треснувшие и лопнувшие, исходя жёлтым соком, пляшущим в темноте.

«Меня обходят стороной по одной причине: все думают, что я буду жить вечно. Он подождёт, говорят люди, у него тонны времени, а мы спешим: мы умрём».

Захотел онанировать, делать то, чем занимался крайне редко из-за таблеток, снизивших влечение и потенцию, включил соитие на смартфоне, но не пошло, член упал, еле поднявшись, устаканился, лёг.

«Родители должны быть друг с другом. По отдельности отец и мать вызывают вопрошание и недоумение. Кто это, говорит их ребенок. А вместе они окружают своё дитя, лишая его кислорода и космоса. Голода и ума».

Во сне видел рынок Сенной. В нём бушевал пожар. Но в нетронутых пламенем местах стояли торговцы, смеялись, показывая золотые коронки, и продавали хурму, мандарины, мёд. Утро, как и всегда, принесло холод, коробку с карандашами, ручками и ластиком, то есть комнату, привыкшую к моим выходкам, нападкам, попрёкам, связанным с её однообразием, замкнутостью, оторванностью от мира, съеденного на завтрак Теофилем Готье.

«Утром время идёт быстрее, чем вечером».

Взял корм хомяка, пошёл кормить птиц. Всё равно дома его больше некому есть. Ничего особенного и плохого. Голуби за секунду уничтожили то, что неделю впитывал бы в себя маленький желудок трепетного существа.

«Я выписался из школы, я выписался из вуза, я выписался с работы, чтобы никогда не выписываться из жизни».

Покурил, чтобы развеяться. Осмотрелся кругом. Ни облачка. Ни дуновения ветра. Только машины, похожие на Токио начала двадцатого века, в котором жил Акутагава, обросший щетиной, сплином, тоской. Ездил на поездах, жил в отелях, ел говядину, пил веронал и покончил с собой.

«Точка, которая болит у меня в организме, представляет собою солнце. Зарождение дня».

Позвонил Автандил. Он тоже лежал, где я. Чаще. Намного раз. В трубке зазвучал его голос:

– Я сейчас в Солнечном, в лицее, на выступлениях по штанге, по жиму лежа.

Я обещал прийти. Полез в карты. Нашёл нужное место. Закурил. Зашагал.

«Цой – это внутренняя политика государства, Кобейн – это внешняя. Агрессия и захват».

Через десять минут дошёл. Дали бахилы. Проводили до зала. Было много людей. Судьи поднимали флажки. Атлеты тягали штанги. Автандил поднял руку. Я подошёл. Поздоровались. Он был в борцовском костюме. Для него эти соревнования являлись схваткой с живым человеком, самбо, дзюдо. Он верил в одушевленность предметов, в их душу, тревогу, жизнь.

«Мой мозг – это кладка яиц крокодила. Скоро они начнут вылупляться и стремиться к воде. К мясу и к нападению. Они будут сражаться за каждую мысль».

После выступлений гуляли. Ходили внутри посёлка и встали вблизи ларька. Взяли горячий кофе. Пили и говорили.

– Домой?

– Нет, в семь часов награждения. Надо будет пойти.

– Можно зайти ко мне.

– Да. Но сначала кофе.

– Это само собой.

Двигались, жили, шли. Зашли через час ко мне. Посидели немного.

– Брат, мне надо идти. Допинг-контроль сейчас.

– Хорошо.

– Ну ты как?

– Меня в наручниках везли в дурку.

– Меня полумёртвым. Душили, чтоб я остыл.

Мы шли вдвоём. Я провожал его. Остановились в буфете, что на базаре, пили душистый чай. Сидели на лавочке, за которой лежала собака. Внезапно она завыла. Вскочила и убежала. Мы молчали и пили. Думали ничего. Походили на гол сборной Португалии в ворота французов на чемпионате Европы по футболу, то есть ошущали своё глобальное одиночество, которое дал Эдер.

«Хлеб крошится потому, что не крошится мясо. В животе они вступают в смертельную схватку. Желудок – место сражения, поле войны. Его создал Марс».

Шагали и удалялись от дома, исчезали, терялись, превращались в щепотку пыли, в ломтик асфальта, в книгу «Стена», в Вильнюс, Баку и Таллин.

«Люди не замечают, как постепенно превращаются в роботов. Робототехника – изучение человека. Его создание, рост и вес. Не органы, а детали, впадающие в себя».

Я возвращался один, глыбясь и возвышаясь, ломая плечами воздух, рассыпающийся и падающий за мной, чтобы его пинали подростки.

«Тетрадь – это велосипед, если книга – машина».

Около подъезда остановился, захотел покурить, подышать синевой, покрутить в зубах сигарету, вспомнить Бориса Рыжего, завещавшего не умирать, держаться, стоять, быть суммой всех самоубийц, бессмертным, вечным, живым.

«Маленький народ может быть тяжелей и прочней большого. Он может быть гранитом или свинцом, отличаясь от воздуха. Всё дело в атомах. В их публикациях в ведущих журналах страны».

Прошла соседка, поздоровалась, сказала, что я обкуриваю весь дом, пожелала здоровья, везения и весны, исчезла, а я остался один, стержнем, который кончился, написав в тетради отличника:

– Иисус был богом выше пояса, ниже являлся зверем. Иисус – человек. До сих пор и сейчас.

Я просквозил в квартиру, вымыл руки, съел пирожок, облизал палец, запачканный им, переоделся, лёг на диван и начал творить ничто, отдаваться потоку жизни, идущему перпендикулярно моему бытию, входя колом, ломом, железом, выписанным поликлиникой номер 19 города Саратова мне за мою Москву.

«Что такое сознание? Это муравейник. Познание – жертва внутри него. Гусеница, паук».

Никого не было, или все были дома, стояла тишина, если не считать рушащихся небес, Басаева и Радуева, танцующих в моей голове, шутя и смеясь, в бантиках, кружевах, данных человечеству как испытание, как террористический акт, равный акту соития, долбящему в дверь с криком:

– Жена, пусти!

Через час или два я встал и пошёл в туалет, выкурил сигарету, которую я втянул в себя, как топь человека, созданного по образу и подобию Параджанова, чья голова жила отдельно от тела, точнее, работала продавцом в гастрономе, расположенном по адресу улица Космонавтов, 7 в городе Ереван.

«Сталин был богом, который стал человеком, чтобы умереть. Гитлер – наоборот».

Я прилёг и начал контролировать умом домофон, чтобы никто не подошёл к нему и не позвонил к нам домой, не представился полицейским или хулиганом, велев отворить дверь, впустить его, чтобы он ворвался в квартиру и устроил маленькую Одессу и великий Стамбул.

«США потому изобрели атомную бомбу, что Германия проиграла».

Устал от напряжения, перестал, залез в интернет, зашёл на Озон, начал искать книги, выбрал Бротигана и Розанова, но не смог заказать, номер телефона не грузился. Я откинул смартфон. Включил телевизор. После пары клипов на Муз-ТВ вырубил ящик. Начал смотреть кино, крутящееся в голове. Складывать спички вместо того, чтобы пойти покурить. Нормально вдохнуть аромат табака. Равного Астане.

«Время – это когда ты сегодня хлеб, завтра мясо, а после пшеница, которую ведут на убой, где она визжит, ревёт и орёт».

Смотрел из окна на то, как Ницше набирал обороты, летел по прямой на роликовых коньках, смеялся, задирая голову, зная, что с каждым годом он будет расти, шириться, вчехлять себя миру, докатываясь до глубин, Екатеринбурга, Тюмени, Омска, потому что нет ничего естественней его тома, лежащего на столе, и старухи, ожидающей пенсию, её сына, пьющего день и ночь, Урала, КамАЗа, ВАЗа, поставленного во дворе.

«Да, это бытие, от него не спастись, мы находимся в нём, как плод в чреве матери. Я жду девятого месяца, чтоб нечего было ждать».

Чувствовал разложение, деградацию, распад мозга, пока по улице шли великаны текстов, трубя в трубы, поблёскивая смартфонами, идя на границе реальности, выпадая в вымысел и неся флаги красного цвета, образуя Сбербанк, водонапорную башню и Кандагар.

«Это же не Европа, это Россия, где человек каждый день сражается с животным в себе, бьёт его по позвоночнику табуретом, вывихивает суставы, ломает руки, ноги и рёбра, кричит, заливаясь водкой, переносится на родину Тютчева, стреляет у неё сигареты, курит, приставив палец к виску, смотрит Сигарева, потому что это добротно, слеплено из слоёного теста, из крови, мяса и жил, нарисованных девочкой на асфальте, выбитых на стене в её школе, в которой она учится третий год, не переставая удивляться слову „Карамыш“, застрявшему у неё в горле как куриная кость».

Получил письмо от издательства «НЛО», отказ печатать мой роман «Баренцева весна», посвящённый Ван Гогу, моему альтерэго, думающему, живущему, сражающемуся за меня – под землёй, разумеется, где он находится, живёт, рисует, страдает, пьёт, громоздит за картиной картину, не смиряясь с тем, что он мёртв.

«Женщина не заметила появления радио, телевизора, интернета. Всё это она видела ещё до мужчины. Пользовалась и знала».

Думал, соображал, понимал невписываемость моего творчества в сознания людей, которые уменьшились, расползлись, забились в дома, машины, телевизоры и компьютеры, обрезали всё ненужное, сев в лодки и оставив корабль тонуть.

«Если меня издадут, то будет взрыв, книжные магазины взлетят на воздух, но мои книги должны продавать не в них, а во всех остальных местах».

Отошёл от подоконника, откуда тянуло холодом, присел на диван, посидел, пошёл варить кофе, греться у плиты, стоять у неё, возвышаясь, сжимаясь, сутулясь, чуть ли не крича:

– Россия для русских!

Но молчал, смотрел на турку, поставленную на огонь, работал воображением, представляя томик своих стихов, читаемых нараспев, знаемых всеми, так как они дошли до людей через души, умы, подключённые к интернету, где вращалась моя поэзия, вступая, впадая во всё человечество, минуя издательства и журналы.

«Сталин ни разу не произнёс имени Гитлера вслух, потому что всегда говорил его про себя. Он знал его изнутри».

Я написал записку, что меня не будет несколько дней, вышел из дома, поймал маршрутку и двинулся на вокзал. Там купил билет и поехал в Чечню, где головы созревают в полях как арбузы:

– Потому что головы есть арбузы. Мы съедаем красную мякоть, а семена выплёвываем. Это сгустки сознания, они должны прорасти, стать новым мышлением, кровью и яростью.

Я доехал до цели. Вышел в городе Грозный. Зашагал до гостиницы, полетел, побежал, то есть поехал в такси, как рисовал Ван Гог.

«Мой мозг разводит реальность на тексты».

Чеченцы ходили по улицам, переговариваясь автоматными очередями.

«Их слова – словно пули».

Вершины гор были отрезаны, а из ран сочилась вода.

«Мясник погулял на славу».

Передо мной чеченец упирался в дом, толкал стену, шагая на месте, обжигал, быковал.

«Он так и будет идти, он не сдастся. Материя должна расступиться, пропустить его. Так и надо. Должно».

Я вошёл в отель Nohcho-Star. Оплатил за три дня и поднялся в свой номер. Включил холодную воду и сполоснул лицо. Врубил телевизор. Шли мужские бои. В зале, где пропасть мест. Выступали чеченцы. Били, сгорали, жгли.

«Это мясо и дух. Они дерутся сами с собой. Прибивают к стене. Выжигают всё лишнее, будто они напалм».

Я смотрел, впиваясь глазами в экран, выдувая ими звёзды и кровь, которые вылетали, сгорали, ударялись о плазму, отскакивали от неё, выливались вином.

«Вот здесь происходит история, возникают горы, массивы, глыбы, составленные из людей. Вылитые из них».

Вышел на улицу, двинулся вдоль домов. Мимо машин, танцующих лезгинку, а не пронзающих пространство, разрезая его как нож, чтобы две половины пали, подобные лавашу, и их подобрал чабан, завернув в них хлеб, лук и перец. А ещё синеву.

«Город – это металл, камень, асфальт, почки, желудки, сердца, глаза, губы, мозги, магазины, банки, терминалы, театры, выпечка, арбузы, дыни, корольки, хурма, секс, колготки, шприцы, галстуки, протезы, пистолеты, люди, юристы, студенты, пенсионеры, диваны, столы, квартиры, „Рено“, „Жигули“, „Пежо“. Этим он отличается от страны, где всего этого нет».

Чечня напоминала фильм «Житие Дон Кихота и Санчо», главное кино перестройки, из-за которого рухнул Советский Союз. Повсюду летали стрелы, которые выпускал Фридрих Ницше, люди превращались в зверей, чтобы стать богом.

«Кобейн – это мясо с кровью, сырое, не варёное, как другие, не пшеница, не хлеб».

Машины сдавали назад, делали виражи, ревели, взрывали воздух, газовали, неслись, круша Сталина в 1944 году, ломая его душу и плоть и врываясь в 1994 год, отбрасывая пятьдесят лет, то есть мешок с мукой и цементом, перекидывая его из рук в руки, прошивая пулями и смеясь.

«Где-то здесь, в горах, среди железных людей, произрастает цветок по имени Бог. За ним следят все. Ждут, когда он распустится. Обещал в январе. В самый лютый мороз».

Смотрел на людей, сжатых, выверенных, точных, вгоняющих себя в жизнь, пронзающих её, проходящих насквозь. Они сидели в кафе, шагали мимо, проезжали на тачках, но во всех было только одно: схватка, накал и борьба.

«Солнце – это гористая местность, по которой трудно идти, так как изнашиваются ботинки, ноги кровоточат».

С гор спускались люди, поигрывая ТТ и блистая айфонами. Они рождались из камня и сходили с небес.

«Чем трагичнее смерть, тем банальней. Тем смешней, веселей».

Я курил сигарету, присев в одном из кафе. Смотрел на железный поток, описанный Серафимовичем, побывавшим в Чечне, рассказавшим её. Всё двигалось, гремело и лязгало. Будто Грозный вступал во весь мир, захватывая его, руша, кроша. Запахи опасности, нападения и убийства кружились в воздухе, опьяняя, маня. Мне хотелось сорваться с места и бежать, лететь стремглав, атаковать, нападать. Ничего не было, кроме бород, чёрных, курчавых, жёстких. Речи поднимались в небеса и обрушивались на землю. Шла война. Изнутри. Запертая в сердцах. Вырываясь наружу. Обжигая меня.

«В редакции нужно идти с динамитом».

Я обратил внимание на детей, они все везли за собой настоящие танки. Огромные машины двигались вслед за ними. Проходя в самых узких местах тротуара, там, где были деревья, толпы, столбы. Такое было естественным. Их вели за руку женщины. Они покрывали головы, прятали лица как клад капитана Флинта, который можно будет найти после смерти целым и неубиенным. Не затронувшим смерть. Обошедшим её.

«Женщина рожает так, как умирает мужчина».

Заказал жижиг-галнаш и тархун, выкурил ещё сигарету, закрыл глаза, втягивая дымок. А когда посмотрел, то увидел в окне Платонова, идущего, неся на руках своих родину. Та визжала, вырывалась и кричала, что никогда его, писателя, она не признает, не напечатает, и что он умрёт безвестным, скомканным и чужим.

«Я вижу страдание, которое умерло в человеке. Труп его разложился, будучи не похоронен, мелькая в глазах, словно в витринах, и порождая запах. Смерти. Она кругом».

В памяти крутился Саратов, моя молодость в нём, как я распылял себя на его улицах, шлялся, пил, не спал по ночам, пропитывал город собой, выплескивал себя на него, заполнял его недра, бездну и суть, вламывался, врывался, не оставлял ничего, отдавал всё ему, улицам, театрам, банкам, кафе, машинам, людям, умершим и родившимся, то есть белым и чёрным фигурам в шахматах – битве Юга и Севера, Карпова и Каспарова, решавшим судьбу планеты, будущего, всего.

«Секс – это немецкие самолёты, сбитые их врагами во время Второй мировой войны».

Представил себе пожилого мужчину, к которому я зашёл в гости, говоря про бессмысленность жизни без любви, про песни, посвящённые ей, книги и фильмы, объясняя её ему, стоящему равнодушно, перевязывающему стопку газет, ищущему очки, отвечая:

– Да так. Поживи без неё. Где же мой карандаш? Надо взять на заметку.

– Что?

– Ничего. Пустяк. Строчку Василия Розанова.

– Умершего?

– Весьма.

Вспоминал сон, давний, про самолет, севший на Волгу, покачивающийся на её волнах, никуда не спешащий, облачный и пустой.

«Грек Зорба не только замечательно танцевал сиртаки, но и написал немало работ: Анаксимандр, Фалес, Гераклит, Платон, Аристотель, Цой».

Снова пришло ощущение вскрытости головы, связи её со всем миром, каждая мысль о ком-то вступала с ним в диалог, я не мог просто так подумать, сразу же получая обратную связь, слушая отовсюду:

– Мы будем рубить человеческое мясо на всех площадях страны.

– Мы уплотнились и сжались, чтобы хлынуть, рвануть и занять всю территорию России.

Я пытался успокоиться, не слушать, не думать, но не мог, сознание работало, как грузчик, разнорабочий, рассылая сигналы и получая их, будто телефон и антенна, вросшие в мою голову в результате операции, но не просто, а спец по уничтожению бандформирований, залёгших в её глубине, в её лесах и горах.

«Сердце – это бомба. Оно не стучит, а тикает. Отмеряя часы до взрыва. До свободы и вечности».

Не понимал, почему так вышло, что только журнал «Дарьял» остался со мной, не отверг моих стихов после дурки, остальные же замолчали. Чувствовал себя сосланным на Кавказ, на вечное житие, чтобы вздыматься горой, шуметь рекой, спускающейся с вершины, клокотать речью, вскипающей в горле и бьющей в лицо врага.

«Но я не могу писать слово бог с большой буквы. Не просите меня, не надо. Это запрещено».

Две тонны Галича обрушилось с небес, но никто не заметил. Упали гитара, инфаркт, пиджак и портвейн. Люди шагали мимо, куя ботинками мостовую, шлифуя её, оставляя следы размером с историю, написанную Хоренаци в угарном бреду, когда он закинулся колёсами и понюхал кокос.

«Воюют только те, кто боятся смерти».

Поел, расплатился, отдал российские деньги, пропитанные Чечнёй, будто смолой, и равные шпалам, на которые легли рельсы, ведущие в Казахстан, в степи, в антонимы гор, раз чеченцы захотели сражаться, не сдаваться, а красить себя в закат, чтобы была ночь, густая чёрная кровь, хлынувшая из горла воинов Шамиля.

«Книга должна быть такой, чтобы её читать всю жизнь. Она должна сопротивляться, не даваться, кусаться».

Народ бушевал, кружился, нападал, настигал, чёрные сгустки сходились, образуя чёрные облака, обещающие чёрные дожди, громы и молнии, двигающиеся на Русь, чтобы её покрыть, заластать, всех разогнать по домам, а самим царствовать, пировать, громить и рождать. Новые небеса.

«Когда у тебя нет ничего, кроме слов, они становятся всем. Но сначала – деньгами».

Зашагал до гостиницы, не глядя на лица, бросающиеся остротой, жгучим перцем, роющие тоннели в глазах встречного человека, доходя до души, выхватывая её из постели, давая пять минут на сборы, сажая в машину и увозя на расстрел.

«Это когда футбольная команда ложится спать и умирает от остановки сердца, общего, одного, настолько игроки стали единым организмом, сыгрались, громя врага. Так они стали целым. При жизни и вне её».

Люди, вспаханные и возделанные Муцураевым, исчезали, оставляя после себя листву, тяжёлую, как бетон. Вокруг темнело, становилось мрачно, легко, возвышенно. Летели гудки, сигналы, шумы, рёвы, всплески и Рахманинов, бьющий по пианино, падающий огнём. Жизнь кипела ввиду отсутствия живого, только машины и железо по имени Человек окружали меня. Я рвал, и метал, и жёг. Дымился, шагая в полночь. Дворцом и хибарой шёл.

«В больших мегаполисах жизнь не затихает и ночью. Так и смерть должна отступить. Уступить своё место. Если подвинут сон».

В номере стоял запах порошка. Я включил свет и бросился на кровать. Закрыл тяжёлые вежды. Будто море кукушат окружало меня, несло к берегам Австралии, шумя и требуя есть. Разевая клювы, пища. Меня поднимало и опускало, я плыл, говорил, молчал, втыкая в розетки спички, чтобы они вспыхивали маяками, ведущими корабли из золота в серебро.

«Солнце освещает землю батончиками. Баунти, сникерс, марс летают в воздухе, не даются в руки, дарят тепло и свет».

Так я уснул, не раздеваясь, под стук копыт, несущий Цоя из воздуха в океан, из степей на Таймыр, убивая, рожая, ломая и строя, как Синяя Борода открывает банку тушенки, ковыряется в ней ножом, берёт в руки вилку и ест, работая челюстями, как рабочие на стройке мешают раствор и умирают каждую секунду, предвкушая Ташкент. Видел во сне Кобейна, кричащего в мегафон:

– Документы должны проверять священники, а никак не полиция.

Проснулся, отлил, сполоснул лицо, почувствовал себя словно озеро по весне, очнувшееся от мороза и льда. Пошёл на ресепшн.

– Человек или говорит, или пишет. Только что-то одно.

– Можно петь.

– Никогда.

Двинулся погулять, побродить, помечтать. Купил газету, в которой значились убийства, открытки, конфеты, столы, огурцы, Македонский, революция, Африка, Магадан. Сунул её под мышку. Перешёл дорогу, чуть не попав под машину, задымил сигаретой, думая о вине, красном, крепком, большом. Ударяющем в голову, унося человека в Гренландию, на снега, на мороз, к белым медведям, несущим ему свои шкуры, чтобы он не замёрз, и убегающим массивами мяса, льющими в небо кровь.

«Истинный христианин делает себя жертвой, умирает или садится в тюрьму, чтобы кайфовать над злодеем, наблюдать мучения своего врага, который попадает в ловушку, радуясь и смеясь».

Обратил внимание на чеченца, играющего в теннис со стеной, в руках у него был айфон, им он бил мяч, кружащийся и летящий, как ядро в стан врага, сея смерть, боль и ужас, разбрасывая вокруг себя солёные грибы, огурцы, помидоры, брызжущие маринадом, крича о невыносимости человеческого бытия, лишённого войны, радости, секса, несущих людям покой, «Тошноту» и «Стену», о которую бьётся мяч, плача, рыдая, ржа и упиваясь фильмом «Небо над Берлином», показывающим дырявый сапог, которым старик вычерпывает из своей лодки море.

«Я переписал всего Маяковского, от первых стихов до самоубийства. Оно заняло сто страниц».

Повернул на улицу Хампаши Нурадилова, пошёл, разглядывая окрестности, похожие на мотылька и танк, врезавшиеся друг в друга, как Первая мировая война во Вторую, чтобы Хемингуэй лечился электрическим током и разнёс свое тело выстрелом из ружья, оставив нетронутой голову, сотканную творцом.

«Безумие – когда голова превращается в сахарную вату, граничащую с космосом, то есть не видящую разницы между ним и собой».

Зашёл в парикмахерскую, где никого не было, попросил остричь мои волосы, коротко, просто так, чтобы они сыпались на пол, происходящий на костях бывших людей, ставших тленом и прахом, ничем, другими словами, телефоном Lenovo, принадлежащим Ричарду Бротигану и рассылающим тысячи SMS в секунду, будоража умы поклонников писателя, читающих его всегда, в любую погоду, похрустывая свежими яблоками, данными им змеем из библии, написанной обезьяной, в которую вселился человеческий дух, зашептав ей слова, распрямляя её тело, надувая её душу, делая её большой и ранимой и стремящейся в небо.

«Надо постоянно говорить, иначе место речи займут, и из твоих уст будут вылетать только „му“ и „гы“».

На улице вытер платком лицо, поправил кепку, прошёл мимо пацана, отрабатывающего удары по воздуху, стонущему и рыдающему от них, грозящему позвонить некому Рамзану Ахмедову, который приедет и поставит обидчика на место, пустое, согласно песне Queen, как и другие места, задающие один и тот же вопрос:

– Кто убил Куприна?

Задымил папиросой, связывая увиденное воедино, лепя тесто из бетона и камня, из людей и машин, чтобы приготовить из него оладьи, начинённые бытием, кусками его, фрагментами, читающими нараспев тексты Розанова, пляшущие над костром, будто тени и дым, идущие над страной, покрывающие её, исходя из величия и замыслов Русастана, коих нет, а есть пенсионеры, получающие в месяц гроши, восемь тысяч рублей, и гоняюшие на «Мазерати» и «Бентли».

«Жизнь коротка только по одной причине: потому что она длинна».

Возникло желание рубить Анастасию Кислицыну топором, не давать ей жить и распространять себя, свой уклад и еду на весь мир, то есть Страну Советов, брызжущую на планету перегаром и табаком, их запахом, плотью, сутью, похожими на БелАЗ.

«Чемпионат мира по футболу в 2018 году проходил в США, так как он был в России».

Я зашёл в книжный, начал листать всё подряд, Бунина, Рассела, Кафку, везде было одно, дважды два – четыре, а не сто, тысяча, миллион, миллиард, всюду была простота, ясность, логичность, но не было картин Дали, напечатанных в прозе и изданных, вбитых в стихи, пробившихся через них, растущих, шумя листвой. Поезд, пущенный на странице пять, доходил до страницы десять, не поднимался в воздух и не уносил на Сатурн.

«Чечня – это фронтмен Кавказа, врезающегося, вгрызающегося, врубающегося в двадцать первый век, выпирающий у него из штанов».

Приблизилась продавщица:

– Если вы возьмёте две книги, то на третью будет скидка.

– Какая?

– Наполовину.

Я начал думать, как собирать с пола деньги, рассыпанные не мной.

«А надо подбирать звёзды с небес».

В итоге вышел, ничего не купив, а унося с собой аромат свежих книг, запах Ахматовой, то есть месячных, льющихся рекой, падающих с высоты, будто бы водопад.

«О, я способен создать текст из мусора, возвести памятник и скульптуру, увековечить миг, который сейчас наполняет меня, упав раскалённой каплей на мою голову, безумие, силу, – так пытали в Крестах и в Бутырке, делая из человека героя, горы и небеса».

Думал о литературе, о себе и о них.

«Я сдираю кожу со своих предложений. Мои мысли обнажены. Мускулы, мясо, кровь».

Двигался, уходил, настигал невидимый образ, являющийся взрывом домов в Москве, пеплом, убитым людом, превратившимся в точки в конце предложений, написанных рукой учительницы в дневнике первоклассника, съевшего два яйца.

«Церковь, синагога и мечеть берутся за руки и ведут хоровод только в одном случае: если в центре них атеист».

Представил на секунду дерево, на ветках которого висело мясо: баранина, свинина, говядина. Огромные куски, созревающие под солнцем, ждущие рук, рвущих их и складывающих в корзины, несомые на базар. Так в моей голове кончились страдания домашних животных, остался только их срок службы, данный заводом-производителем, расположенным в КНР.

«Рембо – первый реалист, он описал мир таким, каким видел, а видел он его всегда через призму Харрара, сквозь будущее, глядя на всё двумя золотыми монетами, вставленными в глаза».

По противоположной стороне улицы прошёл гигантский Вейнингер, окружённый чернокожими, женщинами и евреями, они бежали вокруг него, хватали за рукава, за штанины, кричали, вопили, требовали шоколадных конфет, Торы, соития, вуду, а он отмахивался от них, кривил края губ, смотрелся живым Маяковским, размахивал книгой, громко трубил в африканский рог и прибавлял скорость, впадающую в него, как река в океан.

«Этого не может быть, я сплю, я во сне, Чечня мне только привиделась, она – нож, вскрывающий консервную банку, или моё сознание, чтобы извлечь и съесть».

Отто увидел меня и закричал:

– Иудаизм – женское начало! Я был прав.

Я смутился, после чего вспомнил свою книгу «Первые дни империи», предшествующую дурке, когда я написал то же самое, после момента, вспышки, мгновения, озаривших мой мозг и направивших его в сторону прошлого, на огромной скорости, ведя к крушению и падению, то есть повторению мировой истории, если брать её начало, схождение, приземление, взрыв, расколовший сознание на две части – на весь мир и Кавказ.