ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Глава 2. Ящики памяти

Диалектика души

«Детство» начинается с пробуждения главного героя, десятилетнего Николеньки Иртеньева, – от его лица ведется повествование.

На первый взгляд, ничего особенного не происходит. Домашний учитель Карл Иваныч хлопает самодельной мухобойкой над головой спящего мальчика и будит его. Происшествие и правда ничтожное. Но это внешне, на первый взгляд. Недаром, еще только пробуя силы в литературе, Толстой чутко уясняет нечто самое для него важное: «Интерес подробностей чувства заменяет интерес самых событий»… Подробности чувства – вот что с первых шагов кладет он в основание своего творчества.

Неловкий хлопок мухобойки из плотной сахарной бумаги на палке возвращает мальчика от сна к бодрствованию – и это уже событие. В человеке пробуждается сложный, противоречивый мир чувств и мыслей, возникает, возобновляется сложная система отношений с этим миром в себе и с миром вокруг.

Мальчик сердится, что его разбудили, ему кажется, что его мучают нарочно, потому что он младший, маленький, ему противен Карл Иваныч с его ватным халатом, вязаной красной шапочкой на голой голове и кисточкой на шапочке. Но Карл Иваныч присаживается на постель к мальчику, ласкает и щекочет его, и Николеньке уже досадно, совестно, что он дурно думал о своем добром учителе, и халат, и шапочка, и кисточка теперь кажутся ему необыкновенно милыми. Он боится щекотки, хочет удержаться от смеха – и начинает плакать («нервы были расстроены»). Он плачет, не будучи в силах справиться со сложностью одновременно нахлынувших на него чувств, и на обеспокоенные вопросы Карла Иваныча отвечает неожиданной выдумкой: плачет, оттого что приснилось, будто maman умерла и ее несут хоронить. Теперь ему кажется, что он и в самом деле видел страшный сон, слезы пуще льются из его глаз.

Николенька успокаивается, но дядька приносит обувь – старшему брату сапоги, а ему, маленькому, несносные башмаки с бантиками, и это снова нагоняет на него мрачность. Лишь смешные шутки брата и утреннее солнце, весело светящее в окна, помогают мальчику наконец обрести отличное расположение духа.

С первых строк первой повести мы встречаемся с необыкновенным умением Толстого проницательно наблюдать внутреннюю жизнь человека, открывать каждое душевное движение, подчас то тайное, сокровенное, что, кажется, невозможно передать в слове.

Первые воспоминания

Накануне пятидесятилетия, 5 мая 1878 года (помета в рукописи), – «на зените своей жизни» – Толстой впервые берется за воспоминания, озаглавленные им «Моя жизнь». Ему хотелось бы – объясняет он – просто выбрать и расположить одно за другим впечатления, оставившие наиболее «сильные отпечатки» в памяти.

Первая группа впечатлений озаглавлена: «С 1828 по 1833».

С 1828-го!.. Толстой помнит себя очень рано, может быть, полагает он, почти со дня рождения. Правда, из сильнейших «отпечатков» того, что происходило с ним в младенческом возрасте, в его памяти сохранилось всего два.

«Вот первые мои воспоминания. Я связан, мне хочется выпростать руки, и я не могу этого сделать. Я кричу и плачу, и мне самому неприятен мой крик, но я не могу остановиться. Надо мной стоят нагнувшись кто-то, я не помню кто, и все это в полутьме, но я помню, что двое, и крик мой действует на них: они тревожатся от моего крика, но не развязывают меня, и я кричу еще громче. Им кажется, что это нужно (то есть то, чтобы я был связан), тогда как я знаю, что это не нужно, и хочу доказать им это, и я заливаюсь криком, противным для самого меня, но неудержимым. Я чувствую несправедливость и жестокость не людей, потому что они жалеют меня, но судьбы и жалость над самим собою. Я не знаю и никогда не узнаю, что такое это было: пеленали ли меня, когда я был грудной, и я выдирал руки, или это пеленали меня, уже когда мне было больше года, чтобы я не расчесывал лишаи, собрал ли я в одно это воспоминание, как то бывает во сне, много впечатлений, но верно то, что это было и самое сильное мое впечатление жизни. И памятно мне не крик мой, не страданье, но сложность, противуречивость впечатления. Мне хочется свободы, она никому не мешает, и меня мучают. Им меня жалко, и они завязывают меня, и я, кому все нужно, я слаб, а они сильны».

Ученые полагают и каждый знает это по себе, что младенческий возраст забывается. Когда некоторые люди утверждают, что помнят себя с младенчества, их воспоминания вбирают, по-видимому, отзвуки позднейших событий, сопоставлений, рассказов окружающих.

Конечно, в записи Толстого отозвались и дарованная ему природой, а затем развитая в творчестве способность проницательного анализа подробностей чувства, и с детских лет замечаемая в себе непримиримость к насилию, и наблюдения над младенческим возрастом своих детей, и иное, о чем мы можем лишь предполагать. Но в основе первого воспоминания – это чувствуется во всем его строе – подлинное впечатление. Оно не выдумано, живет в глубинах памяти Толстого. Поставленная им задача, нравственная ответственность затеянного труда – как раз ничего не выдумывать, не сочинять.

«Другое воспоминание радостное. Я сижу в корыте, и меня окружает странный, новый, не неприятный кислый запах какого-то вещества, которым трут мое голенькое тельце. Вероятно, это были отруби, и, вероятно, в воде и корыте меня мыли каждый день, но новизна впечатления отрубей разбудила меня, и я в первый раз заметил и полюбил мое тельце с видными мне ребрами на груди, и гладкое темное корыто, и засученные руки няни, и теплую парную страшенную <сливаемую> воду, и звук ее, и в особенности ощущение гладкости мокрых краев корыта, когда я водил по ним ручонками».

Толстой удивляется: почему только эти два «отпечатка» остались у него с младенческой поры. «Странно и страшно», что, задумываясь о годах от рождения и до трех-четырех лет, он, сколько не ищет в памяти, не может найти ни одного воспоминания, кроме этих двух. Ведь за это время в его жизни произошло так много важных событий: его кормили грудью и отняли от груди, он учился смотреть, слушать, понимать, начал ползать, ходить, говорить. Именно в эти первые годы он приобретал все то, чем живет теперь, и приобретал так много, так быстро, что во всю остальную жизнь не приобрел и одной сотой того.

«Когда же я начался? Когда начал жить?»

Мысль Толстого, по обыкновению, развивается вширь, вглубь, вырывается далеко из пределов поставленной задачи.

«От пятилетнего ребенка до меня только шаг. А от новорожденного до пятилетнего – страшное расстояние».

Куда же девается память от этого долгого, отмеченного изобилием главнейших впечатлений жизни пути?..

Дневные сновидения

В «Моей жизни» Лев Николаевич рассказал лишь о первых своих впечатлениях – и оставил работу. Вторую часть успел только начать.

Примечательно, что эта часть, озаглавленная «1833–1834», должна была охватить лишь один-единственный год его детства. Здесь смешаны разные краски и оттенки: «Жизнь моя того года очевиднее, чем настоящая жизнь, слагается из двух сторон: одна – привычная, составляющая как бы продолжение прежней, не имевшей начала, жизни, и другая, новая жизнь, то радующая своей новизной и притягивающая, то ужасающая, то отталкивающая, но все-таки притягивающая».

Первые воспоминания 1833–1834-го перекликаются с началом «Детства». Мальчик просыпается уже в комнате старших братьев, с ними учитель-немец Федор Иванович. Толстой не успевает вычленить какое-либо отдельное событие года. Вопреки поставленной задаче «просто», одно за другим, записывать впечатления его (иначе не был бы Львом Толстым) опять увлекает общая мысль. Он пытается установить связь между воспоминаниями и сновидениями.

«Я просыпаюсь, и постели братьев, самые братья, вставшие или встающие, Федор Иванович в халате, Николай (наш дядька), комната, солнечный свет, истопник, рукомойник, вода, то, что я говорю и слышу, – все только перемена сновидения. Я хотел сказать, что сновидения ночи более разнообразны, чем сновидения дня, но это несправедливо. Все так ново для меня и такое изобилие предметов, подлежащих моему наблюдению, что то́, что я вижу, та сторона предмета, которую я вижу днем, так же необычно нова для меня и странна, как и те сновидения, которые представляются мне ночью. И основой для тех и других видений служит одно и то же. Как ничего нового – не того, что я воспринял днем, я не могу видеть во сне, так и ничего нового я не могу видеть днем. Только иначе перемешивая впечатления, я узнаю новое».

И там, и тут – по-своему переработанные впечатления, часто одни и те же. Не являются ли, таким образом, воспоминания своего рода дневными сновидениями?.. – задается вопросом Толстой.

Ящики памяти

В одном из писем молодой Лев Николаевич (ему двадцать девять) набрасывает шутливые рисунки устройства памяти. План сверху – «с птичьего полета».

Объясняет: внутри нашего черепа, слева и справа, друг против друга, расположены ряды ящиков. Справа ящики с хорошими впечатлениями и воспоминаниями, слева – с неприятными. Между ними – коридор. Позади ящиков, у висков, расположены пружины: с правой стороны, пружина хорошего расположения духа, слева – дурного.

В нормальном положении в коридор выдвигаются по нескольку ящиков с каждой стороны, оставляя проход в коридоре. Соответственно, и наше настроение нельзя обозначить только как хорошее или только как плохое. Впечатления и воспоминания сменяют одно другое, оказываются в различных сочетаниях.

«Когда же, посредством хорошей погоды, лести, пищеваренья и т. п., пожата правая пружина, то все ящики сразу выскакивают, и весь коридор занимается ящиками правой стороны». В этом случае настроение у человека однозначно хорошее. Но бывает и наоборот: дождь, дурной желудок, ясная правда вместо лести «пожимают» левую пружину – и весь коридор загораживается уже ящиками с дурными мыслями, впечатлениями, воспоминаниями.

Адресат письма – Александра Андреевна Толстая – родственница и близкий друг Льва Николаевича. Будучи старше его одиннадцатью годами, она прожила долгую жизнь (18 17–1904), с юных лет оставаясь фрейлиной при дворе четырех (!) российских императоров. Многолетняя переписка Толстого с Александрой Андреевной бесценна для всякого, кто интересуется его жизнью, духовными исканиями.

В письме, излагая свою шутливую «теорию» памяти, Лев Николаевич рассказывает: ярким и холодным осенним вечером он возвращался домой верхом, минувший день выпал удачный, все дела хорошо сладились, он испытывал чувство радости оттого, «что Лев Николаевич жив и дышит, и чувство благодарности к кому-то, что он позволил дышать Льву Николаевичу». Пружина хорошего расположения «пожалась», все правые ящики, среди них и ящик воспоминаний об Александре Андреевне, выскочили в коридор. Потом остальные ящики начали понемногу убираться обратно, но ее ящик почему-то выскочил весь, повернулся, стал поперек коридора и загородил дорогу. И Лев Николаевич весьма долго, пока ехал, брал воспоминания из этого ящика и мысленно писал ей предлинное письмо. Но по возвращении домой надо было срочно рассудить подравшегося с женой мужика, решить вопрос о покупке леса и т. п. – и ящик Александры Андреевны понемногу опять вдвинулся на место… «Одним словом, в этот же день я начал писать вам письмо, но уж не писалось, и я так и бросил его».

Художественный аппетит

В «Анне Карениной» действует интересный персонаж – художник Михайлов. В главах, где мы встречаемся с ним, перед нами открывается важная сторона художественной работы – участие памяти в процессе творчества.

«Его художественное чувство не переставая работало, собирая себе материал», – говорит Толстой о своем Михайлове.

А учитель детей Толстого, близко наблюдавший писателя, свидетельствует: «Он обладал неутолимым художественным аппетитом. Он вечно инстинктивно высматривал пищу для творчества».

Художественная память Толстого работает постоянно и напряженно. Всякая случайная встреча, мимоходом подсмотренная сценка могут одарить его чем-то, без чего, потом окажется, не обойтись. Он, конечно, большей частью и сам не успевает заметить, как схватывает эти впечатления, иногда, кажется, совсем незначительные, как укладывает каждое в какой-либо из ящиков памяти, вроде бы забывает о нем, пока вдруг, в нужный момент, оно не даст о себе знать, не будет извлечено наружу, сопряжено с другими впечатлениями и, переданное в слове, положено на бумагу.

Оказавшись по делам в Москве, он идет в оперу и после пишет жене в Ясную Поляну: «Мне было очень приятно и от музыки, и от вида различных господ и дам, которые для меня все типы».

Любопытный эпизод находим в записках секретаря писателя Гусева: «Как-то я разговаривал со Львом Николаевичем об одном письме, но не мог сразу вспомнить фамилию писавшего. Чтобы вспомнить, я, как обычно делают люди в таких случаях, инстинктивно устремил глаза вниз, сосредоточился и стал напрягать свою память. Это продолжалось только несколько секунд – я вспомнил. Взглянув сейчас же на Льва Николаевича, я увидал, что он пристально смотрит на меня. Ему, как художнику и психологу, было интересно наблюдать, как процесс напряжения памяти отражался на моем лице».

Писатель Александр Иванович Куприн впервые встретит Толстого в Ялте, на пароходе: Льву Николаевичу уже за семьдесят, после года долгой, изнурительной болезни его везут из Крыма домой, в Ясную Поляну. «Он производил впечатление очень старого и больного человека, – вспоминает Куприн. – Но я уже видел, как эти выцветшие от времени, спокойные глаза с маленькими острыми зрачками бессознательно, по привычке, вбирали в себя и ловкую беготню матросов, и подъем лебедки, и толпу на пристани, и небо, и солнце, и море, и, кажется, души всех нас, бывших в это время на пароходе…»

Читал себя

Всего пристальнее наблюдает он за самим собой.

Молодой, признается однажды в дневнике: «Сам себя интересую чрезвычайно».

Еще «Детство» не начато, еще вообще не решено, изберет ли он своим поприщем литературу, он делает первую попытку: намеревается «написать нынешний день со всеми впечатлениями и мыслями». Так появляется набросок рассказа «История вчерашнего дня».

Событиям дня в рассказе отведено немного места. Главное в нем – внимательное наблюдение над поведением персонажей, прежде всего над своим собственным, попытка поймать, закрепить в слове всякую мысль, всякое чувство и их выражение в речи, движениях, мимике.

Рассказчику хотелось бы передать, что происходит с ним и в нем, пока он проводит вечер в гостях у друзей, мужа и жены, передать так, «чтобы сам бы легко читал себя и другие могли читать меня, как и я сам».

Вот он играет в карты, при этом смущаясь хозяйки, в которую слегка влюблен: «то мне кажется, что у меня руки очень нечисты, то сижу я нехорошо, то мучает меня прыщик на щеке именно с ее стороны».

Хозяйка предлагает играть дальше, мысли рассказчика заняты другим, он не успевает найти нужного ответа, и, почти против воли, произносит короткое: «Нет, не могу». Но: «Не успел я сказать этого, как уже стал раскаиваться». И следом – самое интересное: «То есть не весь я, а одна какая-то частица меня. Нет ни одного поступка, который бы не осудила какая-нибудь частица души; зато найдется такая, которая скажет и в пользу».

Муж приглашает гостя остаться ужинать. «…Я не заметил, что тело мое, извинившись очень прилично, что не может остаться, положило опять шляпу и село преспокойно на кресло. Видно было, что умственная сторона моя не участвовала в этой нелепости».

И тут же – беседа, когда люди разговаривают об одном, а думают о другом, сообщают друг другу свои чувства и мысли, притом, что именно о них не произнесено ни слова. Более того: мысли и чувства, обозначенные словами, тотчас теряют что-то важное, какую-то полноту и цельность, которая присутствует в них, когда они не выговорены вслух. «Я люблю эти таинственные отношения, выражающиеся незаметной улыбкой и глазами, и которых объяснить нельзя. Не то, чтобы один другого понял, но каждый понимает, что другой понимает, что он его понимает и т. д.»

Будущий Лев Толстой ясно заявляет о себе в этой первой попытке.