ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Часть первая

I

Месяц назад матросы взорвали руины, расчистили площадку, а сегодня лучшая бригада елецких каменщиков Ивана Хариохина заканчивала третий этаж жилого дома по улице Ленина. В бригаде не только елецкие. Есть там два молодых парня из Херсона, демобилизованные саперы, и коренной севастополец, известный каменщик Гаврила Иванович Чумаков. Ему бы самому верховодить, да годы не те – пошел шестьдесят четвертый. Правда, Гаврила Иванович не терпел пустых разговоров о своем возрасте.

– Если бы я в куклы играл, тогда извольте, называйте меня стариком, – обычно говорил Чумаков. – Ну а если этот самый старик не хуже молодого ворочает? Ворон триста лет живет, а никто этому не удивляется.

Кумачовые полотнища призывали равняться на бригаду Хариохина. Что ж, там настоящие мастера собрались. Прежде чем приехать в Севастополь, поколесили по стране, по самым ударным стройкам: восстанавливали Ростов-на-Дону, Воронеж.

В бригаде Ивана Хариохина работал его старший брат, человек иного склада. Невзрачный, болезненный, вечно дымивший дешевой кременчугской махрой, он старательно вырезал из газет и наклеивал в альбом все, что писалось о бригаде.

– Не иначе скоро за мемуары возьмется, – посмеивался над ним Иван, хотя порой его самого тянуло перелистать альбом, вспомнить былое, полюбоваться на фотографии.

Жарко. Камень будто из печи вынули. А пойди прокали увесистый блок «инкермана» – так называли камень, добытый в инкерманских штольнях. Солнце обугливало бугры, сжигало травы, немощно продравшиеся весной из нумулитовых скал, и, казалось, превращало бирюзовые воды бухты в кипяток. В начале мая небо ненадолго затянуло тощей хмарой, покропило. Но вот уже июнь, а хотя бы одна-разъединая тучка прикочевала!

– Ваня, проверь-ка стенку, – посоветовал Гаврила Иванович, перегнувшись и нацеливаясь опытным прищуренным глазом. – Вроде повело.

Хариохин опустил шпагатный отвес, верный, хотя и древнейший инструмент, и еще раз удивился точному глазу Чумакова.

– Есть немножко, выправим…

На веслах уходили в море барказы. Ползли, как мухи по зеркалу. Хариохин знал многих ватажков. Не иначе пошли сыпать сети на султанку – она уже появилась на рынке. Позавидовал рыбакам бригадир – им в море привольней. Смахнул ладонью пот и, недолго думая, стянул присосавшуюся к телу сатиновую рубашку – пусть просохнет. Тело у Хариохина мало тронуто загаром, мускулистое, по спине родинки, грудь широкая, плотная, как слиток; осколок только ковырнул ее, вырвал кусок мяса чуть ниже левого соска.

Подручная, его жена Аннушка, тоже передохнула, поправила косынку тыльной стороной ладошки, улыбнулась серыми лукавыми глазами.

– Притулиться бы к тебе, Ванечка, а?

– Притулись, – ласково ответил Хариохин.

– Солнышко-то не берет твою кожу. – Аннушка прикоснулась к спине мужа. – А ты говоришь, оно камни в пыль превращает.

– Меня даже пуля не взяла, бронебойный осколок, – довольный близостью жены, сказал Хариохин и сбросил старую пилотку – последний предмет вещевого хозяйства бывшего пулеметчика. – Смастери-ка мне, Анка, наполеоновку. Возьми ту газету.

– Сию минуту, Ванечка. – Аннушка блеснула белыми, словно промытая галька, зубами. – Надень, а то вчера скорая отвезла в больницу крыльщика: помнишь, ярославский, на «о» говорит? Солнечный удар. Мог с крыши свалиться… Готова наполеоновка!

Аннушка нежно отстранила руку мужа, забрызганную раствором, и, приподнявшись на носки, не надела, а легко опустила бумажную треуголку на его пламенно-рыжие кудри, тронутые ранней проседью.

– Спасибо, Аннушка!

Под стать Ивану Хариохину, человеку зрелой мужской красоты, эта ядреная елецкая бабенка! Поглядишь на нее – не налюбуешься: локти смуглые, с ямочками, и такие же приманки на яблочных щеках; одна улыбка чего стоит; грудь высокая, бедра крутые, в поясе тонкая. Вот стоит в спецовке, рабочая женщина, без маникюров и завитушек, а богаче любой, самой распрекрасной. Матросы идут – обернутся все до одного. Только зря прихорашиваются, поправляют на голове круглые шапочки. Не оправдаются их надежды. И за это ее спокойствие, за женскую неподкупную гордость ценил свою ненаглядную Аннушку Хариохин.

Мелькали кельмы – оружие каменщиков. Посапывая и причмокивая, ложились рядами шершавые инкерманы. Вот тут будет знатная спаленка. Окна на море, корабли на виду. Разве только помешает база подплава. Ишь как гудит: где-то внизу заряжает аккумуляторы подводная лодка. Там, где сейчас скрипят заляпанные серым раствором помости и чавкают сапоги, поставят кровати, кто-то ляжет на них, натянет одеяло до самого подбородка, вытянется…

Хариохину даже спать захотелось от этих мыслей, вовсе не связанных с делом. А ведь и самому мечталось бросить скитаться по баракам, прочно осесть на месте, купить пружинную кровать, славянский шкаф с длинным зеркалом.

– Гаврила Иванович, когда из своей развалки выкарабкаешься? – спросил Хариохин Чумакова, продолжая работать в прежнем темпе.

– Выберусь, дай время. Не я один.

– Единственное в этом утешение?

– Почему единственное? – Коричневая рука Чумакова по привычке прикоснулась к седеньким, коротко подстриженным усам. – Дочки у меня вырастают.

– Вот для них-то и нужны спаленки.

– Нужны, – согласился Гаврила Иванович. – Придет время – дадут. У меня отличная квартирка была, разбомбили.

Все невольно прислушиваются, хотя никому не в новость и нынешнее, и прежнее житье-бытье Чумакова. Все знают о гибели двух сыновей Гаврилы Ивановича, взорвавших танки гранатами. На Мекензиевых высотах побили сыновей, а жену Чумаков потерял под распавшимися от немецкой взрывчатки блоками инкерманов – такими же, какие приходится теперь снова пускать в оборот.

Искрами вспыхнула ребровина кельмы. Чумаков яростно сшибал твердый припай на старом камне, сохранившем на себе следы бушевавших когда-то пожарищ.

Искры отразились в ясных, как зори, глазах Аннушки и словно воспламенили ее.

– Заставить бы их, врагов, хоть один дом построить собственными руками! Вот так, на припеке, работать день изо дня… Стали бы тогда бомбы швырять?!

Старшего Хариохина не тронули яростные слова Аннушки.

– Строили тут пленные. Все едино будут швырять. Будут, – с тупым убеждением повторил он, – природа у человека такая. Зверь у зверя логово не тронет, птица чужого гнезда не зорит, а человек… Потому – человек хуже зверя, глупей воробья. Ему прикажи – он сам себе уши отрежет…

– Понес какую-то хреновину, брат, – остановил его Иван. – У Анки душа плеснулась, а ты в нее – кипятком с отравой. Да сам-то ты кто? Человек или дождевой червяк, который только со своим хвостом беседует? Оглянись кругом, какой ты город ставишь! Севастополь!

– Разницы никакой не вижу, – буркнул старший брат, заклубив себя дымом махорки. – Мне и тут к наряду лишнего целкача не припишут. Наше дело беспричудливое, обыкновенное, без митингов: вывел стены под кровлю – слезай на другой фундамент.

Херсонские ребята улыбнулись, переглянулись, пожали плечами, Чумаков неодобрительно покачал головой. Аннушка зарделась, ее полные губы уже шевелились, готовясь произнести ответ, и неизвестно, чем бы кончилась эта семейная перепалка, если бы внизу не засигналил грузовик и не послышался веселый окрик Павлика Картинкина:

– Эй, кто на палубе! Трави тали на груз!

Стройка питалась с колес. Автотранспорта не хватало. Каменоломни зашивались. Павлик Картинкин, типичное дитя приморского юга, разукрашенный наколками, как папуас, старательно обслуживал передовую бригаду. Иногда и его незрелое имя попадало на страницы газеты, что возбуждало в Картинкине наивное тщеславие и заставляло без устали и с азартом крутиться на своей старенькой трехтонке.

Раздраженный разговором с братом, Иван Хариохин наклонился, разглядывая паренька в полосатой тельняшке, задравшего вверх голову, чубатую, как у донского казака.

– Маримана из себя разыгрываешь, Картинка! Опять опоздал.

– Не виноват, любимец славы! – ответил Павлик, дурашливо раскланиваясь. – Можете проверить по селектору.

– А кто виноват?

– Общая организация!

Хариохин отмахнулся от пустого разговора.

Снизу слышался звонкий голос Павлика:

– Ценный товарищ, чем вы недовольны? Доложите товарищу Чумакову, пусть внесет предложение протянуть транспортер прямо к штольням. Я не останусь без работы. Меня заберет флот! Здравствуйте, Аннушка! Привет мыслителю! – Картинкин обращался к Гавриле Ивановичу.

После отъезда Картинкина сразу стало тихо. Быстро пошел в ход доставленный им свеженапиленный бледно-лимонный инкерман.

Со стороны константиновской батареи доносились глухие звуки взрывов. Там разделывали на лом скелеты затонувших кораблей. Сверкая медной трубой, прошел к причалам паровой линкоровский катер, его называли «самовар» и всегда любовались им, как старинной гравюрой.

Поглядывая на это музейное суденышко, осколок старого флота, на помостях говорили о технических новшествах, вспоминали ушедших в небытие козаносов, разбирали преимущества башенных кранов и контейнеров, забегали мыслями вперед, представляя себе будущее строительной техники. Зачинщиком подобных бесед неизменно выступал Чумаков.

– Ты своим беспокойным умом во все проникаешь, Гаврила Иванович, проникаешь, как кислород. Ответь, придет такая пора, когда вместо нашего брата, устающего, потеющего, требующего пищу и питье, можно будет приспособить бездушный автомат?

Хариохин подмигнул Аннушке и ждал ответа с доброй улыбкой, бродившей по его красивому мужественному лицу.

– Со временем можно будет, – подумав, ответил Чумаков. – Пошел же в ход сборный железобетон. Уже на многих стройках не кладут стены, а монтируют.

– И исчезнет слово «строитель»?

– Слово не исчезнет. Монтажник тоже строитель. – Гаврила Иванович выпил из бидона теплой воды, огладил усы.

– Я тоже так думаю, – согласился Хариохин, – «строитель» – самое высокое слово. Без него просто-напросто не обойдешься, его ничем не заменишь. Возьми, к примеру: как скажешь иначе – «строители коммунизма»? Высокое слово!

Застопорилось с подачей раствора. Хариохин очистил весь лоток, стукнул о днище кельмой, выругался.

– Зачем же так, Ваня? – упрекнул его Гаврила Иванович. – Женщины здесь. Сам о высоких словах говорил, и тут же – на тебе. Берешь из мусорной кучи слово и цепляешь к нему крылья…

Аннушка засмеялась:

– Покрепче его, Гаврила Иванович. Любит мой Ванечка этаким великим русским языком давать руководящие указания. Он семь научных институтов сложил, а самого его выучить некому. Как сирота.

Чумаков ничего не ответил. Слово «сирота», случайно произнесенное Аннушкой – она уже и забыла о нем, – встревожило не только своим обычным скорбным смыслом. Вспомнились сетования Клавдии, его сестры, пожилой женщины с неудавшейся личной жизнью: «Дети без матери – сироты. Отец пищу несет, а мать гнездышко вьет». Клавдия временами приезжала к брату, хозяйничала, обшивала двух девочек Чумакова – Катюшу и Галочку. Их-то она и называла сиротами. Надоедало – схватывалась с места и месяца на два, на три уезжала в Симферополь, где у нее была комната, и те подавала о себе никаких вестей.

Девочки подрастали. Стало лучше, если иметь в виду домашнее неприхотливое хозяйство. Но хуже, принимая во внимание соблазны города, бурно начинавшего свою послевоенную жизнь. Как чуточку она наладилась, потянулся народ в город с детьми и пожитками. На улицах стало шумней, тесней в магазинах. Вновь заиграли на бульварах оркестры, открылись танцплощадки, забегаловки; в кино на хорошую картину за билетом настоишься. Строители работали на оседлость, заранее планировали участки, квартиры. Поднимались предприятия, а с ними и жилые кварталы. Полностью загрузили черноморские верфи. Бросали якоря новые корабли, прибавлялось в городе офицеров, матросов.

Особенно беспокоили стажеры, курсанты военно-морских училищ. Молодец к молодцу, с золотыми нашивками, будущие офицеры, приманчивые женихи. Умели они щегольнуть формой, ухаживать за женщинами с ленинградским шиком; тут уж берегись простодушное, щебечущее девичье племя! Следи не следи, а что толку, не замуруешь взрослую девицу в терем, который еще не построен, а из развалки, что приютилась в овраге за спиной воздвигаемых зданий, разве не потянет девушку в толпу, на улицы, звучащие всплесками смеха и шуршанием подошв? Или на танцплощадку, где так заманчиво кружится голова и обыденный мир украшен музыкой, словами обожания, волнением от нечаянных прикосновений?

Какая уж тут «сирота»!..

Стрела крана, казалось, целилась в раскаленное солнце. Разморенный мозг старого каменщика не мог справиться с думами.