ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Восток. 1949–1950

Глава 1. Муза

Когда пришли мужчины в черном, моя дочь предложила им чай. Они согласились, словно мы пригласили их в гости. Потом, когда они начали вываливать на пол содержимое из выдвижных ящиков, скидывать с полок книги, переворачивать матрасы, просматривать содержимое гардероба, Ира сняла с плиты чайник и убрала в сервант чашки и блюдца.

Потом, когда один из них вышел из комнаты с ящиком документов и приказал остальным забирать все, что имеет отношение к делу, мой младший, Митя, вышел на балкон, на котором держал ежа. Он спрятал его под свитер, словно незваные гости могли забрать его маленького питомца. Один из мужчин, тот, который чуть позже лапал мою попу, подсаживая в «воронок», положил ладонь на Митину голову и сказал ему, что он – хороший мальчик. Мой послушный Митя оттолкнул его руку и ушел в спальню, которую делил со своей сестрой.

В то время, когда мужчины вошли в квартиру, моя мама была в ванной. Она вышла в халате, ее лицо порозовело, а волосы были мокрыми.

– Я же тебе говорила, что все так и будет. Я предупреждала о том, что они придут.

Мужчины просматривали письма, которые мне писал Борис, мои записи, вырезки из журналов и газет, книги, списки покупок, сделанные перед походом в магазин.

– Ольга, я говорила, что из-за него у тебя будут одни проблемы.

Прежде чем я успела что-то ответить матери, один из мужчин взял меня за руку – взял не как пришедший арестовать меня человек, а скорее как любовник, – и, дыша мне в ухо, тихо сказал, что нам пора идти.

Я замерла. К реальности меня вернул плач детей. Дверь за нами захлопнулась, но их крики и плач стали только громче.

Машина два раза повернула налево, потом направо. Потом еще раз направо. Мне не надо было смотреть в окно, чтобы понять, куда меня везут. Я сказала одному из мужчин, пахнувшему капустой и жареным луком, что мне дурно, и он приоткрыл окно машины. Несмотря на поток свежего воздуха, мне не становилось лучше, и, когда в окне появилось большое желтое здание, рвотные позывы стали еще сильнее.

Еще ребенком меня научили задерживать дыхание и ни о чем не думать, проходя мимо здания на Лубянке. Говорили, что на Лубянке умеют читать антисоветские мысли. В то время я и понятия не имела, что такое антисоветские мысли.

Машина сделала круг на площади вокруг памятника и через ворота въехала во внутренний двор. Я почувствовала привкус желчи во рту и быстро сглотнула. Сидевшие со мной рядом мужчины отодвинулись от меня как можно дальше.

– Какое самое высокое здание в Москве? – спросил пахнувший луком и капустой оперативник, открывая дверцу. Я не смогла сдержаться, наклонилась, и меня вырвало на булыжники внутреннего двора яичницей, которую я съела за завтраком. Струя рвоты чуть было не попала на его нечищеные ботинки. «Конечно, это Лубянка. Говорят, что из ее подвалов можно увидеть всю Сибирь».

Второй мужчина рассмеялся и потушил сигарету о подошву ботинка.

Я два раза сплюнула и вытерла рот тыльной частью ладони.

Войдя в большое здание желтого цвета, мужчины в черном передали меня двум женщинам в форме, предварительно посмотрев на меня так, будто я должна была быть благодарна за то, что не они будут отводить меня в камеру. Крупная женщина с еле заметными усиками на верхней губе сидела на деревянном стуле в углу, а женщина поменьше ростом попросила меня раздеться, таким мягким голосом, каким обращаются к ребенку с просьбой сходить в туалет. Я сняла пиджак, платье, обувь и встала перед ними в нижнем белье телесного цвета. Женщина небольшого роста внимательно рассмотрела мои кольца и часы. Она бросила часы и кольца в металлический ящик со звуком, отразившимся эхом от бетонных стен, и жестом приказала мне снять бюстгальтер. Я отказалась, скрестив руки на груди.

– Лифчик остается у нас, – произнесла сидевшая на синем стуле женщина. Это были ее первые обращенные ко мне слова. – Чтобы ты не повесилась в камере.

Я сняла бюстгальтер, и холодный воздух ударил мне в грудь. Они внимательно и критично осмотрели мое тело. Даже в таких ситуациях женщины оценивают друг друга.

– Ты беременна? – Спросила крупная женщина.

– Да, – ответила я, в первый раз признав вслух, что это так.

Последний раз мы с Борисом занимались любовью спустя неделю после того, как он в третий раз пытался со мной расстаться.

– Все кончено, – сказал он, – мы должны это прекратить.

Я была причиной его боли. Я разрушала его семью. Он сказал мне все это, когда мы шли по переулку в районе Арбата. Я упала рядом со входом в булочную, он попытался помочь мне встать на ноги, но я закричала, чтобы он меня не трогал и оставил в покое. Прохожие останавливались и смотрели на эту сцену.

Спустя неделю Борис пришел ко мне домой. Он принес подарок – роскошное японское платье, которое сестры купили ему в Лондоне.

– Примерь его, – умолял он.

Я зашла за ширму и надела платье. Ткань была жесткой, топорщилась на животе, размер платья был явно не мой. Оно было велико, наверное, он сказал сестрам, что оно предназначалось его жене. Мне платье не понравилось, и я сказала ему об этом прямо. Он рассмеялся.

– Тогда снимай, – попросил он. Я так и сделала.

Спустя месяц кожу начало покалывать, словно я погружалась в горячую ванну в холодной комнате. Я уже знала, что значит это покалывание. У меня было что-то подобное перед рождением Иры и Мити. Я была беременна.

– В ближайшее время тебя осмотрит доктор, – сказала тюремщица пониже ростом.

Меня обыскали, отняли все вещи, выдали серый балахон и тапки на два размера больше, после чего отвели в камеру с бетонными стенами, в которой лежал коврик и стояло ведро.

В этой камере меня продержали три дня. Два раза в день там давали кашу на прокисшем молоке. Приходил доктор и подтвердил то, что я уже знала. Я должна была оградить растущего во мне ребенка от ужасов, которые, как я слышала, происходили с другими женщинами в этих камерах.

Через три дня меня перевели в другую камеру. Это была комната с цементными стенами, в которой находилось четырнадцать женщин-заключенных. Мне указали на кровать, представлявшую собой прикрученную к полу металлическую раму. Как только за вертухаями закрылась дверь, я сразу прилегла.

– Сейчас нельзя спать, – сообщила мне молодая женщина на соседней койке. У нее были худые руки с содранными локтями. – Сейчас придут и тебя разбудят. Днем запрещено спать, – она показала пальцем на флуоресцентные лампы на потолке.

– Тебе сильно повезет, если ночью ты поспишь хотя бы час, – сказала другая женщина. Она была немного похожа на первую, но гораздо старше. Я подумала о том, что эти женщины могут быть родственницами, или после пребывания в тюрьме в одинаковой одежде и в свете ярких ламп все становятся похожими друг на друга. – Потому что ночью нас уводят для того, чтобы… на разговорчик.

Женщина помоложе как-то странно посмотрела на женщину постарше.

– И что вы делаете вместо сна? – спросила я.

– Ждем.

– И играем в шахматы.

– В шахматы?

– Да, – ответила женщина, сидевшая за столом в другом углу комнаты, подняв в воздух сделанного из наперстка «слона». – Ты умеешь играть?

Я не умела играть в шахматы, но в течение следующего месяца научилась.

Каждую ночь охранники уводили по очереди несколько женщин в камеру № 7.

Каждая отсутствовала несколько часов и возвращалась молчаливая и с красными глазами. Я морально готовилась к тому, что меня вызовут на допрос, но все равно была очень удивлена, когда за мной пришли.

Меня разбудил стук деревянной дубинки по голому плечу.

– Фамилия? – рявкнул охранник. Те, кто приходили за нами ночью, перед тем, как увести человека, всегда спрашивали фамилию. Я ответила. Охранник приказал мне одеться и пристально следил за каждым моим движением, пока я это делала.

Мы прошли по длинным темным коридорам и спустились на несколько лестничных пролетов. Интересно, правдивы ли слухи о том, что здание на Лубянке уходит на двадцать этажей под землю и соединяется с Кремлем туннелями, ведущими в построенный во время войны бункер Сталина.

Меня провели по очередному коридору и подвели к двери с табличкой «271». Охранник слегка приоткрыл дверь, заглянул внутрь, после чего со смехом ее распахнул. За дверью оказалась не камера, а кладовая. На полках стояли банки тушенки, коробки с чаем и мешки с мукой. Охранник хмыкнул и показал мне на расположенную в дальней стене комнаты другую дверь без таблички с номером. Я открыла ее. В глаза ударил яркий свет. Я увидела рабочий кабинет с комфортной обстановкой, похожей на ту, которая бывает в лобби дорогого отеля. Вдоль одной из стен был расположен книжный шкаф, на полках которого стояли книги в кожаных переплетах. Вдоль противоположной стены выстроилось три охранника. За столом в центре комнаты сидел мужчина в военной гимнастерке. На столе стояли стопки книг и лежали пачки писем. Моих книг и моих писем.

– Присаживайтесь, Ольга Всеволодовна, – произнес мужчина. У него были округлые плечи человека, который провел всю жизнь, склонившись над рабочим столом. Пальцы с ухоженными ногтями сжимали чашку с чаем. Я села на небольшой стул, стоявший напротив стола.

– Извините, что так долго не вызывал вас, – произнес мужчина.

– Я не сделала ничего плохого. Отпустите меня. У меня семья… – начала я речь, которую готовила несколько недель.

Он поднял вверх палец.

– Ничего плохого? – переспросил он. – Мы сами это решим… со временем, – он вздохнул и поковырялся в зубах толстым желтым ногтем большого пальца. – Со временем, как я уже сказал.

Я надеялась на то, что меня скоро освободят, все недоразумения останутся в прошлом, и я встречу Новый год с бокалом грузинского вина у зажжённого камина в обществе Бориса.

– Так что же вы сделали? – мужчина покопался в бумагах и достал документ, отдаленно напоминающий ордер. – «Выражала антисоветские настроения террористической направленности», – зачитал он, словно список ингредиентов для приготовления медовика.

Считается, что человек холодеет от ужаса. Меня же его слова обожгли словно огонь.

– Пожалуйста, – попросила я. – Я хочу поговорить со своей семьей.

– Позвольте представиться, – произнес мужчина, откинувшись на спинку кресла. Заскрипела кожа обивки. – Ваш покорный следователь. Чаю не желаете?

– Да, спасибо.

Он даже не пошевелился, чтобы налить мне чая.

– Меня зовут Анатолий Сергеевич Семенов.

– Анатолий Сергеевич…

– Можете звать меня просто Анатолием. Нам с вами, Ольга, предстоит хорошенько узнать друг друга.

– Пожалуйста, называйте меня Ольга Всеволодовна.

– Хорошо.

– Я прошу вас, Анатолий Сергеевич, быть со мной откровенным.

– И я, Ольга Всеволодовна, прошу вас быть со мной откровенной, – он достал из кармана грязный носовой платок и высморкался. – Расскажите мне про роман, над которым он работает. Я о нем кое-что слышал.

– Например, что?

– Это вы мне расскажите, – ответил он, – о чем роман «Доктор Живаго»?

– Не знаю.

– Не знаете?

– Роман в работе. Он еще не написан.

– Давайте поступим так: я оставлю вас одну, дам вам бумагу и ручку. Может быть, вы вспомните, что знаете об этом романе, и аккуратно запишете. Как вам такое предложение?

Я молчала.

Он встал и положил передо мной стопку листов бумаги. Достал из кармана ручку с золотым пером.

– Вот, моей ручкой, пожалуйста.

После этого следователь вышел, оставив меня с бумагой, ручкой и тремя охранниками.

«Дорогой Анатолий Сергеевич Семенов,

Как мне правильно написать признание? В виде письма?

Да, я хочу кое в чем признаться, но это не то, что вы хотите от меня услышать. И даже делая это признание, я не знаю, с чего его начать. Поэтому начну с самого начала».

Я положила на стол ручку.

Впервые я увидела Бориса на чтении. Он стоял за деревянной трибуной. Его седые волосы и высокий лоб блестели в ярком свете направленного на сцену прожектора. Широко раскрыв глаза, он читал свои стихи. Выражение его лица было детским. От него исходили волны радости, которые доходили и до меня, сидевшей на галерке. Он стремительно жестикулировал, словно дирижировал невидимым оркестром. В некотором смысле он действительно им дирижировал. Иногда кто-то из публики не мог сдержаться и выкрикивал строки стихов еще до того, как их успел произнести автор. В какой-то момент он остановился и посмотрел вверх прямо в свет прожекторов, и я клянусь, что он увидел меня, сидевшую на балконе. Наши взгляды встретились. Когда он закончил чтение, люди повалили на сцену, а я осталась стоять, сцепив руки и забыв похлопать.

Я осталась стоять, когда мой ряд, затем балкон, а затем и весь зрительный зал опустели.

Я снова взяла ручку.

«Или лучше начать с того, как все это началось?»

Спустя почти неделю после того выступления Борис стоял на толстом красном ковре в приемной нового главреда «Нового мира» Константина Михайловича Симонова – писателя, имевшего огромный гардероб довоенных костюмов и два кольца-печатки с рубинами на пальцах, которые клацали друг о друга, когда он курил трубку. Писатели часто заходили в редакцию этого литературного журнала. Зачастую именно я показывала им здание редакции, предлагала чай и выводила их на обед в качестве жеста доброй воли со стороны издательства. Но Борис Леонидович Пастернак был самым известным из живых поэтов России, поэтому Константин лично водил его по редакции и знакомил с сотрудниками: составителями рекламных текстов, художниками, переводчиками и всеми остальными. Вблизи Борис оказался еще более привлекательным, чем когда я его видела на сцене. Ему было пятьдесят шесть лет, хотя выглядел он на сорок. Борис обменивался любезностями с людьми, пытливо рассматривая их, а его высокие скулы подчеркивали улыбку.

Они приближались к моему рабочему столу, и я схватила перевод, над которым работала с утра, и начала от балды что-то отмечать в поэтическом разделе. Спрятанные под столом ноги в чулках я быстро вставила в туфли на высоких каблуках.

– Хочу познакомить вас с одной из самых ваших горячих поклонниц, – представил меня Борису Константин, – Ольга Всеволодовна Ивинская.

Я протянула ему руку.

Борис поднес мою руку к губам и поцеловал запястье.

– Рад с вами познакомиться.

– Мне нравились ваши стихи, еще когда я была девочкой, – произнесла я, чувствуя себя крайне глупо.

Он улыбнулся, и я увидела щель между двумя его передними зубами.

– Я сейчас работаю над романом.

– А о чем он? – спросила я, проклиная себя за то, что расспрашиваю писателя о еще незаконченном проекте.

– О старой Москве. Той, которую вы слишком молоды, чтобы помнить.

– Это очень интересно, – произнес Константин. – Поговорим о нем в моем кабинете.

– Буду рад снова вас увидеть, Ольга Всеволодовна, – сказал Борис. – Приятно слышать, что у меня все еще есть поклонницы.

Вот так все и началось.

Я опоздала на наше первое свидание, а он, наоборот, пришел раньше времени.

Борис сказал, что он рад, что добрался до Пушкинской площади за час до свидания, и с удовольствием наблюдал за тем, как голуби один за другим устраивались на голове памятника поэту, словно живые крылатые шапки. Мы сели на скамейку, он взял мою руку и сказал, что с момента нашей встречи только обо мне и думал. Думал о том, как я буду подходить к нему, сяду рядом с ним на скамейку, и как он возьмет меня за руку.

С того дня каждое утро он ждал за дверью моей квартиры. До работы мы шли по бульварам, по паркам и площадям, переходили мосты с одной стороны Москвы-реки на другую. Мы шли без определенного маршрута. Яблони были в цвету, и весь город благоухал медом и чем-то гнилым.

Я рассказала ему все: о моем первом муже, которого я в один прекрасный день застала повесившимся в нашей квартире, и о втором, который умер у меня на руках. О мужчинах, с которыми я была до них, и о мужчинах, с которыми была после. Я говорила о своих радостях и о своих унижениях. Я рассказывала ему о своих «тихих» радостях: о том, как мне нравится выходить первой из вагона, о том, что расставила на полке в ванной все свои флаконы духов и баночки кремов этикеткой наружу, и о том, как люблю по утрам есть кислый вишневый пирог. Первые несколько месяцев я только и делала, что говорила, а Борис слушал.

К концу лета я стала называть его Борей, а он меня – Олей. Люди вокруг начали говорить о нас. Больше всех говорила моя мама. «Это просто неприемлемо! – говорила она столько раз, что и не сосчитать. – Он же женатый человек, Ольга».

Но я знала, что Анатолию Сергеевичу будет неинтересно читать такие признания. Я знала, какие признания его интересовали. Я запомнила его слова: «Судьба Пастернака теперь зависит от того, насколько правдиво вы все это напишете». Я снова взяла ручку.

«Дорогой Анатолий Сергеевич Семенов,

«Доктор Живаго» – это роман о докторе.

Действие происходит между двумя войнами.

Эта книга о Юрии и Ларе.

Эта книга о старой Москве.

О старой России.

О любви.

О нас.

Доктор Живаго – не антисоветчик.

Когда через час Семенов вернулся, я передала ему мое письмо. Он посмотрел его и перевернул.

– Завтра еще раз попробуете, – сказал он, затем скомкал листок бумаги, выбросил его в мусорное ведро и махнул рукой охранникам, чтобы меня увели.

После этого каждую ночь меня забирал охранник, и у нас с Семеновым были эти самые «разговорчики». И каждую ночь следователь задавал мне одни и те же вопросы: «О чем этот роман? Зачем он его пишет? Зачем вы его выгораживаете?»

Я не сказала ему того, что он хотел услышать, того, что в этом романе критикуется революция. Борис отошел от канонов соцреализма и описывал героев, которые жили и любили так, как подсказывает им их собственное сердце. Они существовали вне сферы влияния Государства.

Я не рассказала ему о том, что Борис начал роман задолго о того, как мы встретились. О том, что он уже давно думал о Ларе, и в первых набросках романа героиня напоминала его жену, Зинаиду. Я не сказала ему о том, что постепенно Лара стала мной. Или это я превратилась в Лару.

Я не сказала ему о том, что Боря называл меня своей музой, что за первый год нашей совместной жизни он продвинулся в написании романа больше, чем за три предыдущих года, вместе взятых. О том, что вначале я привязалась к нему из-за его имени и славы, но позднее влюбилась по-настоящему. О том, что для меня он был не просто стоящим на сцене известным поэтом или фотографией в газете. О том, как мне нравились его недостатки и странности: щель между передними зубами, то, что он отказывался избавиться от старой расчески, которой было уже двадцать лет, то, что, задумавшись во время работы, он мог почесать лицо держащей перо рукой, оставив на щеке чернильное пятно. О том, как упорно он работал, не жалея себя.

Он действительно работал, не покладая рук. Днем он писал с умопомрачительной скоростью, бросая исписанные страницы в стоящую под столом плетеную корзину. А по вечерам читал мне написанное за день.

Иногда он читал на квартирниках в разных районах Москвы. Друзья садились в расставленные полукругом кресла вокруг небольшого стола, за которым сидел Боря. Я сидела рядом с ним, гордая тем, что исполняю роль хозяйки, его женщины, практически жены. Он читал эмоционально, слова вырывались изо рта, словно преследуя друг друга, а его взгляд был направлен чуть выше голов, сидевших напротив него.

Я присутствовала на чтениях, проходивших в московских квартирах, но не на его даче в Переделкино – поселке писателей, недалеко от столицы. Эта дача была территорией его жены. Покрашенный красноватой краской деревянный дом с огромными окнами был расположен на вершине пригорка. Вокруг дома росли сосны и березы, на отдельном участке на территории был высажен фруктовый сад и огород. Когда я в первый раз попала к нему на дачу, Боря долго объяснял, какие овощи хорошо растут, а какие, наоборот, чахнут и почему.

Эта дача и участок были гораздо больше и лучше, чем у большинства обычных граждан. Писательский поселок был построен при Сталине для того, чтобы в нем могли работать избранные творцы, прославляющие социалистическую Родину. Сталин называл писателей «инженерами человеческих душ» и придавал их работе большое значение.

Боря говорил, что, поселив писателей в одном месте, органам было проще за ними следить.

Соседом Пастернака был Константин Александрович Федин. Поблизости была дача Корнея Ивановича Чуковского – автора прекрасных детских книг. В том же поселке, под пригорком чуть ниже, находилась бывшая дача Исаака Эммануиловича Бабеля, арестованного и расстрелянного в 1940 г.

Я ни словом не обмолвилась Семенову о том, как Боря признался мне, что то, что он пишет, может оказаться его смертным приговором, и о том, как боялся того, что Сталин уничтожит его так, как уничтожил многих его друзей во время чисток.

Я писала о романе туманно и уклончиво, чем следователь был крайне недоволен. Он неизменно выдавал мне новые листы бумаги, просил подумать и написать что-то более конкретное.

Семенов прибегал к самым разным способам для того, чтобы добиться моего признания. Иногда он был добр ко мне, предлагал чай, интересовался моим мнением о поэзии и утверждал, что был большим поклонником раннего творчества Бори. Семенов приказал охранникам выдать мне дополнительное шерстное одеяло и сделал так, что каждую неделю меня осматривал доктор.

Иногда Семенов пытался меня «развести» и говорил, что Боря, пытаясь спасти мою жизнь, сдался органам. Однажды, когда в коридоре послышался какой-то громкий металлический звук, Семенов пошутил, что это Борис стучит в двери Лубянки, пытаясь попасть внутрь.

Иногда следователь говорил, что Бориса видели на каком-нибудь литературном или социальном мероприятии в компании своей жены. Семенов утверждал, что Борис выглядел «необремененным». Вот такое он использовал словцо. Иногда следователь говорил, что Бориса видели в компании с красивой молодой дамой. «Кажется, она француженка», – добавлял он. Я заставляла себя улыбнуться и говорила, что рада слышать, что Борис счастлив и здоров.

Семенов ни разу меня не ударил, никогда не угрожал насилием. Но жестокость всегда была очевидной, а его мягкое поведение всегда тщательно продуманным. Я в жизни уже встречала людей, похожих на него, и знала, на что они были способны.

По ночам заключенные повязывали на глаза повязки из обрывков льняной ткани, чтобы их не беспокоил свет, который горел двадцать четыре часа в сутки. Конвоиры забирали людей на допрос и приводили обратно. Сон постоянно прерывался.

Однажды ночью, когда мне совсем не спалось, я лежала, пытаясь дышать размеренно и ровно, старалась успокоиться для того, чтобы дать растущему внутри меня ребенку возможность спокойно развиваться. Я положила ладонь на живот, чтобы почувствовать его. В какой-то момент мне показалось, что я ощутила внутри что-то маленькое, такое же маленькое, как лопнувший пузырь. Я пыталась как можно дольше удерживать в уме это ощущение.

Мой живот рос, и мне разрешили находиться в лежачем положении на час дольше, чем всем остальным.

Кроме этого, мне давали дополнительную порцию каши и вареной на пару капусты. Сокамерницы тоже отдавали мне часть своих порций.

Через некоторое время мне выдали балахон большего размера. Сокамерницы просили потрогать мой живот, чтобы почувствовать движения ребенка, которые напоминали всем о том, что существует и другая жизнь, не имеющая никакого отношения к камере № 7. «Наш маленький заключенный», – говорили они.

Та ночь началась, как и все остальные. Меня подняли с постели ударом дубинки и сопроводили в комнату для допросов. Я села напротив Семенова и получила стопку чистой бумаги.

В кабинет зашел мужчина с седыми волосами. Они были настолько седыми, что казались синими. Мужчина сказал, что встречу организовали, потом повернулся ко мне и добавил: «Ты просила о встрече, вот сейчас ее и получишь».

– О встрече? С кем? – поинтересовалась я.

– С Пастернаком, – ответил Семенов. В присутствии другого человека его голос стал более грубым. – Он тебя ждет.

Верилось во все это с трудом. Но меня погрузили в машину без окон, и я начала верить в то, что меня везут на встречу с Борисом. Точнее, в душе появилась надежда, что так оно и будет. Меня переполняла радость от того, что я увижу его даже при таких обстоятельствах. Это была радость, сравнимая с той, которую я испытала, когда почувствовала в животе движения ребенка.


Меня привезли в очередное большое здание, провели по длинным коридорам и вниз по нескольким лестничным пролетам. Когда я оказалась в полутемной подвальной комнате, то была потной и уставшей. Мне очень не хотелось, чтобы Боря видел меня в таком виде.

Я осмотрелась. Комната была пустой, в ней не было ни стульев, ни стола. Под потолком тускло горела лампочка без абажура. Пол был слегка наклонен в сторону расположенной в центре ржавой решетки слива.

– Где он? – спросила я, понимая, что мой вопрос звучит крайне глупо.

Вместо ответа конвоир открыл железную дверь, втолкнул меня в находящееся за ней пространство и захлопнул ее за моей спиной. В нос ударил омерзительно-сладковатый трупный запах. В комнате стояли столы, на которых лежали длинные предметы, накрытые полотном. Мои колени подкосились, и я упала на мокрый и холодный пол.

Борис лежал на одном из этих столов? Меня привезли сюда, чтобы показать его труп?

Трудно сказать, когда в следующий раз открылась эта железная дверь. Может, прошло всего несколько минут, а может, и несколько часов. Я почувствовала, что сильные руки подняли меня с пола и потащили вверх по лестницам и бесконечно длинным коридорам.

Конвоир завел меня в грузовой лифт, закрыл за нами дверь и нажал на рычаг. Послышался громкий рокот заработавшего мотора, но лифт не сдвинулся с места. Конвоир снова нажал на рычаг, после чего открыл дверь и подтолкнул меня к выходу.

– Все время забываю, что лифт давно сломан, – произнес он.

Конвоир подвел меня к ближайшей, расположенной с левой стороны по коридору двери и открыл ее. В комнате я увидела Семенова.

– Мы уже давно ждем, – произнес он.

– Кто мы?

Семенов два раза постучал кулаком в стену. Дверь снова открылась, и в комнату шаркающей походкой вошел старик. Я не сразу узнала в нем Сергея Николаевича Никифорова – бывшего учителя английского языка Иры. Скорее это был не Сергей Никифорович, а его тень. Его обычно ухоженная борода была всклокоченной, штаны спадали с похудевшего тела, в ботинках не было шнурков. От него несло мочой.

– Сергей, – тихо произнесла я. Он не смотрел мне в глаза.

– Ну что, начнем? – произнес Семенов и, не дожидаясь ответа, продолжил: – Сергей Николаевич Никифоров, вы подтверждаете данные вчера показания о том, что в вашем присутствии Пастернак и Ивинская вели антисоветские разговоры?

Я вскрикнула, но меня так сильно ударил стоявший у двери конвоир, что я ударилась о кафельную стену, но ничего не почувствовала.

– Да, – ответил Никифоров, опустив голову и по-прежнему не глядя на меня.

– И Ивинская говорила вам о том, что хочет бежать с Пастернаком за границу?

– Да, – отвечал тот.

– Это ложь! – воскликнула я, и конвоир сделал резкое движение в мою сторону.

– И дома у Ивинской вы слушали антисоветские радиопередачи?

– Нет… это не совсем так… Я…

– Значит, вы лгали на допросе?

– Нет, не лгал, – старик закрыл лицо трясущимися руками и издал жалобный стон.

Я сказала себе, что лучше на него не смотреть, но не смогла отвести взгляд.


После признания Никифорова увели, а меня вернули в камеру № 7. Я не могу точно сказать, когда началась боль, потому что в течение нескольких часов у меня было ощущение, словно все тело находится под местной анестезией. Потом сокамерницы заметили, что постель, на которой я лежала, пропитана кровью, и вызвали охрану.

Меня отвезли в тюремную больницу, где врач подтвердил мне то, что я уже сама знала. Тогда я думала только о том, что от моей одежды все еще пахнет моргом.


– Заявления свидетелей подтверждают, что вы систематически клеветали на советский строй. Слушали передачи «Голоса Америки». Клеветали на советских писателей-патриотов и превозносили творчество Пастернака, придерживающегося антисоветских взглядов.

Я слушала приговор, который зачитывал судья, а также услышала срок заключения, на который меня осудили. Но до тех пор, пока меня не вернули в камеру, я не очень хорошо осознавала меру наказания, которую получила. В камере кто-то спросил меня о сроке тюремного заключения, а я ответила: «Пять лет» – и только тогда поняла, что мне придется провести пять лет в поселке городского типа Потьма, расположенном на расстоянии пятисот километров от Москвы. Через пять лет мои сын и дочь станут уже подростками. Моей матери будет почти семьдесят. Борис обо мне забудет и, быть может, найдет новую музу, новую Лару. Может быть, даже уже нашел.


На следующий день после вынесения приговора мне выдали побитое молью зимнее пальто, вместе с другими женщинами погрузили в грузовик с брезентовым тентом и повезли по московским улицам.

В какой-то момент за грузовиком переходил дорогу школьный класс. Дети шли парами, и я услышала, как учительница приказала всем смотреть вперед и не оглядываться. Но один мальчик повернул голову, и наши взгляды встретились. На мгновение мне показалось, что я смотрю в глаза моему сыну Мите или своему ребенку, которого потеряла.

Потом грузовик остановился, и конвоиры приказали пересесть в вагон, который доставит нас в ГУЛАГ. Я вспомнила эпизод из романа «Доктор Живаго», в котором Юрий садится со своей семьей на поезд, чтобы уехать на Урал.

Конвоиры затолкали нас в вагон без окон с жесткими сиденьями. Поезд тронулся, и я закрыла глаза.

Москва как бы расходится кругами от центра: бульварное и Садовое кольцо, МКАД. Словно круги от брошенного в воду камня. В центре города – памятники и здания государственных организаций, ближе к окраинам – спальные районы. Каждый следующий круг шире предыдущего. А за городом стоят деревья и раскинулись покрытые снегом бесконечные поля.

В романе Ольга Ивинская едет в лагерь мимо МКАД (в 1949), однако МКАД начали строить только в 1956 г. – Прим. ред.