Шрифт
Source Sans Pro
Размер шрифта
18
Цвет фона
Глава 4. Коллекционерство
Собирание автографов знаменитых людей. – Что написал мне И. И. Ясинский (Максим Белинский). – Заочное «объяснение в любви» артистке Мравиной. – Встреча с трагиком Мамонтом Дальским. – Как получил я автографы Шаляпина, Собинова, Савиной и других артистов и артисток. – У драматурга и актера князя А. И. Сумбатова (Южина). – Автограф Чехова. – Посещение хамовнического дома Л. Н. Толстого и письмо Льву Николаевичу. – Щедрый дар директора консерватории М. М. Ипполитова-Иванова. – У вдовы Достоевского. – Знакомство с петербургским коллекционером Ф. Ф. Фидлером и разочарование в собирательской деятельности.
Я рассказывал, как я однажды просил Андрея Белого об автографе, но не упомянул, что этот шаг был лишь, так сказать, единичным проявлением целой, сознательно проводившейся, «программы действий». А между тем я должен был бы, собственно, сказать об этом еще при описании пребывания своего в Томске, в гимназии. В самом деле, еще с тех пор захватила меня страсть коллекционирования автографов знаменитых людей. В первые годы пребывания в Москве я еще продолжал отдаваться этой страсти.
Мысль о собирании автографов подал мне едва ли не Коля Калугин, тот мальчик, с которым в пансионе гимназии мы устраивали кукольный театр и который затем посетил меня как бывший «белый» офицер в Москве. Дело в том, что в Петербурге, где Коля учился до перевода его отца на службу в Томск, у семьи Калугиных, как я уже упоминал об этом30, были кое-какие знакомства в литературном мире. Калугин-гимназист показал мне одну-две рукописи петербургских литераторов, объяснил их ценность и тем пробудил интерес к рукописям-оригиналам. Известно, что собирание автографов имеет, во-первых, историко-литературное, а во-вторых, психологическое основание. Я в то время заразился, главное, психологическим интересом в деле коллекционирования автографов: собственный почерк известного писателя или артиста, мысль, что голова его склонялась именно над данным листом бумаги, что глаза его следили за тем, как бежала вот эта строчка, а рука выводила ее, действовала на меня магически, соединяя непосредственно с живой ли еще, с усопшей ли уже личностью знаменитости. Я любил и до сих пор люблю автографы.
Калугин подарил мне визитную карточку поэта-переводчика Д. Л. Михаловского с его собственноручной надписью. Через учившегося в Петербурге кузнечанина Яшу Панова или, вернее, зятя Пановых педагога Троицкого я достал автограф, и даже два автографа, И. И. Ясинского (Максима Белинского). Теперь, пожалуй, имя Ясинского уже забыто. Между тем это был очень популярный в свое время и плодовитый романист и рассказчик. Он вписал также свое имя в историю русской общественности, первым из видных русских литераторов, вместе с Валерием Брюсовым, примкнув к Октябрьской революции. Седой старик. Кудлатая такая голова, вроде как у Карла Маркса. Я получил от Ясинского два листка бумаги, на которых собственным, красивым почерком писателя выведены были изречение и стихи, с подписями.
Я храню в памяти и изречение, и стихи.
Изречение (на одном листке) было такое: «У нас литература – выше жизни». Гимназистом я долго ломал голову над этим изречением и, кажется, так до конца его и не понял.
Стихи же (на другом листке) были следующие:
К сему приписка: «Нравоучение выведите сами».
Когда приезжали в Томск знаменитые артисты, я обращался с просьбой об автографах и к ним. При этом жульничал: выражал в письмах восторги от пения или игры артистов, на самом деле не видевши их ни разу и т. п. На такое мелкое жульничество у нас в пансионе, с легкой руки Мефистофеля-Махони, установился взгляд как на своего рода молодечество: «все позволено», лишь бы выиграть и добиться своего!.. Расфантазировавшись, я написал однажды посетившей Томск артистке императорских театров певице Мравиной, которую никогда не видел и не слышал, объяснение в любви, присовокупив просьбу о присылке фотографии с автографом. Адресовал на гимназию. И что же? – Ответ – открытка с портретом – пришел, но попал не в мои руки, а в руки хитрой и злой лисы-инспектора гимназии Курочкина, цензуровавшего почту. «Куроцап» призвал меня в канцелярию, долго выпытывал, что я писал Мравиной, обрушил на меня гром и молнии своего гнева за неслыханную распущенность (мне было лет 15–16) – «переписку с артистками», наконец прогнал меня с позором, а открытку Мравиной, не показав мне, уничтожил. Меня всю жизнь интересовало: что написала мне Мравина?!
Ярко стоит в моей памяти фигура знаменитого трагика (в дни Октябрьской революции выказавшего себя в оригинальной маске анархиста) Мамонта Викторовича Дальского, давшего в Томске несколько спектаклей со своей собственной труппой. Я виде его в «Отце» Стриндберга. Впечатление было очень сильное. Дальский царил в труппе, состоявшей из посредственностей. В игре его были сила, подъем, глубина, четкость, изящество, мастерство. Таких трагиков Томск еще не видел. Переполненный огромный зал Общественного собрания был потрясен.
Когда после бесконечных рукоплесканий и вызовов публика уже расходилась, я – в гимназическом мундире – отправился за кулисы. Дальский один сидел в своей уборной. Только что я видел его на сцене как энергичного, нервного, представительного и подвижного полковника, а теперь передо мной сидела на стуле, мешковато опустившись, грузная фигура в штатском, темном, широком пиджаке и с расстегнутым воротником рубашки… Усы полковника и вообще грим были уже отстранены. На лице артиста лежала печать утомления. И только огромные, черные, выразительные глаза горели еще, как зарево, отражением бешеного внутреннего огня, незадолго перед тем сжигавшего артиста на сцене.
– Что вам угодно? – спросил Дальский, не двигаясь и не подымаясь со стула.
– Позвольте поблагодарить вас за вашу прекрасную игру. Вы замечательно играли!..
Дальский смотрел на меня испытующим, пристальным и тяжелым взглядом.
– Замечательно! – прибавил я еще раз.
– Спасибо, – процедил сквозь зубы артист. – Вы в котором классе учитесь?
– В шестом.
– И любите театр?
– Да, люблю.
– Ну, очень рад. До свиданья.
– Извините, я хотел обратиться к вам с большой просьбой.
– С какой же?
– С просьбой подарить мне ваш портрет с надписью, на память.
Дальский улыбнулся – одними глазами.
– Хорошо, – сказал он, – приходите на завтрашний спектакль, и я дам вам портрет.
Я горячо поблагодарил и откланялся. А назавтра. гимназическое начальство не пустило меня в театр. Шел «Кин» («Гений или беспутство»). С точки зрения гимназической цензуры, старая драма считалась предосудительной. И, на мое несчастье, я и не увидел великого артиста в роли Кина, и не получил – на память – его портрета с надписью, вероятно, уже приготовленного для меня.
В Москве, задавшись целью собрать подписи под очень популярной в то время фотографической группой артистов Большого театра, я обошел изображенных на этой фотографии Собинова, Севастьянова, Габриэль Кристман, Дейша-Сионицкую, Синицину, капельмейстера Авранека и др. певцов и певиц, и все они подписали группу. Меня очень занимало заглянуть хотя бы одним глазком в обстановку личной, частной жизни артистов, хотя… лишь немногие из них, при всей наружной любезности, допускали незнакомого молодого студента-собирателя автографов дальше передней. В частности, Собинов, живший в гостинице «Париж» на Тверской ул., объяснялся со мной через коридорного, и я его даже не видел. Из-за двери было слышно лишь, как он разучивал что-то новое, подыгрывая себе одним пальцем на фортепьяно; голос его звучал на редкость убого и деревянно, вернее – совсем не звучал, и если бы я не знал, что значит «разучивание партии», я никогда не поверил бы, что это голос знаменитого певца.
Шаляпина, тоже снятого в группе артистов Большого театра, в Москве в то время не было. Я утешился тем, что, узнав в конторе Императорских театров его адрес, послал ему открытку, изображавшую его в роли Олоферна в «Юдифи» Серова, выразил при этом свое восхищение его искусством (хотя до тех пор ни разу его не слыхал) и просил, подписавши открытку, прислать мне ее обратно. Шаляпин снабдил Олоферново изображение милой именной надписью и вернул мне.
Так же не видя знаменитую исполнительницу цыганских романсов А. Д. Вяльцеву, я получил ее подпись на открытке с фотографией через ее горничную в гостинице «Славянский базар» на Никольской, где «дива» обыкновенно останавливалась. Вяльцева, впрочем, извинилась, что не может принять меня, так как «в дни своих выступлений она никого не принимает». А вечером в тот день действительно предстоял концерт А. Д. Вяльцевой в Москве.
М. Г. Савину я дождался при выходе ее из Большого театра после бала-спектакля в пользу инвалидов, – дождался у тоже знаменитого в своем роде заднего, артистического подъезда театра, у которого обычно поклонники и поклонницы поджидали своих «кумиров». Знаменитая артистка, очень важная и нарядная дама, вышедшая с поднесенным ей на спектакле огромным букетом белых хризантем, сначала было не хотела подписывать имевшейся у меня открытки с изображением ее в роли Анютки из «Власти тьмы» Толстого («Неужели вы не нашли ничего лучшего?!»), но потом все же подписала да в придачу подарила еще мне один цветок, вынув его из своего букета: пышную белую хризантему я долго хранил засушенной в одной из книг.
Исключительно любезно принял меня А. И. Южин (князь Сумбатов) в своей переполненной театральными реликвиями квартире в Большом Палашевском (ныне Южинском) переулке, и это особенно удивительно потому, что я никем не был ему рекомендован. Просто он был очень хороший и доброжелательный человек – и любил молодежь. Это я потом узнал – и из личных впечатлений от наших многочисленных позднейших встреч, и из рассказов других лиц. (Кстати, не поминал я никогда Александру Ивановичу об этой нашей первой встрече: как-то неловко было опять превращаться в его глазах в наивного студента-коллекционера.) Подарил мне кн. А. И. Сумбатов полную черновую рукопись когда-то популярной его комедии «Невод». Я расспрашивал его о том, как он пишет, и он подробно мне рассказывал. Сказал, между прочим, что обыкновенно у него находится «в работе» несколько вещей сразу. Кроме рукописи подарил мне также свою брошюру о театре и об искусстве актера – разумеется, с авторской надписью.
О. Л. Книппер-Чехова, которую я посетил два или три раза в ее скромной частной квартире в Благовещенском переулке на Тверской, подарила мне, по моей просьбе, не более и не менее, как собственноручное письмецо А. П. Чехова к одному из его братьев. Письмецо написано из деревни в город. Чехов радуется весне. «Гиацинты цветут. Пруды полны. Жаль, нет лодочки». Эти три коротенькие фразы помню дословно. – Какой я дурень! Недооценил достоинства автографа одного из тончайших и замечательнейших мастеров русского слова: года через полтора-два променял этот автограф обожавшему Чехова сибирскому поэту Г. А Вяткину на письма Арцыбашева и еще какого-то литератора. Правда, я видел страстное желание Георгия Андреевича получить чеховский автограф: это-то и ослабило мою позицию как коллекционера-собственника. Ну, буду утешаться тем, что бесценный автограф попал в хорошие руки!..31
Попытался я тогда же, в первый год моего пребывания в Москве, достать и автограф Л. Н. Толстого. Это оказалось нелегко, но возможно. Собственно, визит к воротам и в парк хамовнического дома Л. Н. Толстого был одним из первых начинаний моих и Толи Александрова в Москве. Дом тогда пустовал, и дворник, должно быть, куда-то отлучился. Мы с не меньшим трепетом, как от одного кремлевского собора к другому, походили по двору, по парку, поднялись даже на маленькую террасу со стороны парка и заглянули в окошко: портрет Генриха Гейне кинулся нам в глаза на одной стене. Было так странно, необычно и радостно сознавать, что мы видим дом великого Толстого!.. И мог бы я тогда поверить, если бы мне сказали, что в свое время я стану в своем роде «хозяином» этого хамовнического дома32, – конечно, уже по отходе великого человека в другой мир!..
За автографом же Толстого я ходил один, позднее. Парадную дверь открыла мне на звонок невысокая, пожилая дама в зеленом бархатном платье и с длинной золотой часовой цепочкой на груди. Это была, как я установил лишь через четыре года, только тогда с ней познакомившись, супруга С. Л. Толстого – гр. Мария Николаевна Толстая, рожденная гр. Зубова, человек очень милый и добрый. Узнав, что я хочу просить Сергея Львовича об автографе Льва Николаевича, она сказала, что Сергея Львовича нет дома, и попросила меня зайти в другое время, – помнится, даже назначив для этого час.
Зашел. Был – с сухой, аристократической вежливостью – принят милейшим и добрейшим гр. С. Л. Толстым в его кабинете и получил совет: написать самому Льву Николаевичу, если я хочу получить его автограф. Я откланялся и написал Льву Николаевичу, позволив себе сослаться на совет его сына обратиться к нему.
Без сомнения, именно эта ссылка помогла успеху моего дела. Сначала я получил отказ, изложенный дочерью великого писателя кн. М. Л. Оболенской: отказ мотивирован был тем, что Лев Николаевич «никогда не подписывает» приложенного мною снимка с того его портрета работы Репина, где он изображен босым. Я тотчас послал в Ясную Поляну другой портрет Льва Николаевича – для подписи. И через два-три дня получил его подписанным.
…Позже, уже после смерти Льва Николаевича, перебирая по какому-то поводу в Ясной Поляне его старую корреспонденцию, я наткнулся на свое собственное письмо 1906 года с просьбой об автографе. Из ложного стыда я уничтожил это письмо. Конечно, я не напоминал Льву Николаевичу о том, как я отягощал его когда-то просьбой об автографе: у него достаточно было забот и интересов и без этого. Но и ни С. Л. Толстому, и ни М. Н. Толстой я тоже никогда не решился напомнить о своих первых визитах в Хамовники: стыдно было. Они же через четыре года уже не узнали меня.
Кто меня богато наградил в Москве автографами, и своими, и чужими, так это композитор Михаил Михайлович Ипполитов-Иванов, тогдашний директор Московской консерватории. Его попросила однажды об автографе для меня А. Я. Александрова-Левенсон, все мечтавшая о приеме ее в число преподавателей консерватории и имевшая по этому поводу несколько свиданий с Ипполитовым-Ивановым. А тот заявил, что в молодости он сам собирал автографы, и просил прислать меня к нему. Когда я явился в маленький кирпичный особнячок с большими окнами в углу Арбатской площади, где квартировал директор консерватории, – с виду – маленький, круглый мужичок, с небольшой, неровной бороденкой, с остриженной «в кружок» головой и с добродушно-лукавой усмешкой, – хозяин принял меня не только любезно, но и дружески. Вынимая из своих запасов один автограф за другим, он подарил мне ряд писем Римского-Корсакова, Кюи, Аренского, певца Фигнера, певицы Фелии Литвин (знаменитой исполнительницы женских ролей в вагнеровских операх) и других музыкальных знаменитостей. Да, помнится, приглашал и в будущем наведываться к нему за автографами, чем я уже не воспользовался.
Из музыкальных знаменитостей у меня между прочим еще с томских времен хранилось также собственноручное письмо П. И. Чайковского, подаренное мне А. Я. Александровой-Левенсон. Из всего этого читатель видит, что мое рукописное собрание начало не на шутку разрастаться и понемногу набывать известной ценности и значения. Так оно и было.
Скажу поэтому, забегая вперед и чтобы уже кончить с автографами, о том, какова же была судьба этого собрания.
Ставши «толстовцем», я осуществил «отречение» от всех своих прежних, «мирских» интересов, а также и от всего «лишнего» в принадлежащей мне собственности. Именно тогда я между прочим уничтожил письмо своей старшей сводной сестры Аграфены Федоровны Казанцевой, – с подробным перечислением довольно большого количества наших предков и родственников с отцовской стороны: «К чему христианину тщеславиться предками, родными и знанием их имен?» – думал я, кидая письмо в печку. Тогда же я пожертвовал все свое собрание автографов Томской городской общественной библиотеке. Уцелело ли оно при всех политических переменах в России и в Сибири и где находится, не знаю.
Но неужели я не попытался достать автограф и другого, равноценного Толстому колосса русской литературы – Достоевского? Пытался. И вот каким образом.
На Пасху 1907 года отправился я из Москвы на несколько дней в Петербург: познакомиться со столицей России. В Петербурге я гостил у Моти Флеера, студента юридического факультета Петербургского университета. Достоевский тогда царил в моей душе: Толстого я еще не знал надлежащим образом. О впечатлении, произведенном на меня образом Кириллова в «Бесах» Достоевского, я уже говорил. Но увлечение мое Достоевским началось даже и не с «Бесов». Первым крупным его произведением, сразу и целиком покорившим меня, был роман «Преступление и наказание». И не столько мир идей Раскольникова, вдохновивший Ницше, захватил меня, сколько глубокая и тонкая психология как главного, так и всех остальных героев и героинь романа. Впечатление было поистине колоссальное. Почти такое же впечатление произвел затем «Идиот» (мой любимый роман у Достоевского) и «Братья Карамазовы». Все было колоссально, грандиозно. Все разворачивало перед воображением и умом новые миры, сообщало новые понятия, сводило с необыкновенными, глубокими и ищущими, типами-людьми. Настоящий Микеланджело в литературе – наш Ф. М. Достоевский. И его, Микеланджело, «Рабы» в Лувре – это Иван и Дмитрий Карамазовы и другие герои Достоевского, ведущие ту же титаническую борьбу с обступающей и охватывающей их со всех сторон косной материей.
Очутившись в Петербурге, я счел своим долгом прежде всего посетить Александро-Невскую лавру и преклонить колена перед могилой великого писателя. Не мог я также отказаться от горячего желания засвидетельствовать свое почтение его благополучно здравствовавшей вдове. Разыскал ее квартиру – помнится, на Мойке. Подал через горничную свою визитную карточку. Вернувшись, горничная сообщила, что, хотя барыня собралась в гости, но все же примет меня. – «Пожалуйте в гостиную!..» И вот я – в гостиной вдовы Ф. М. Достоевского. Гостиная, большая квадратная комната, убрана изящно, хоть и без особой роскоши: мягкая мебель, рояль, множество фотографий, лицо Достоевского мелькает на них, большой портрет императора Александра II над роялем. Скоро появляется Анна Григорьевна Достоевская (рожденная Сниткина), полная, представительная, седая дама в изящном сером платье и в черной наколке. Умное, с мягкой, любезной улыбкой лицо. Быстрая походка.
– Здравствуйте! Я сейчас же вспомнила, прочитав ваше имя на визитной карточке, что вы, очевидно, являетесь автором вышедшей в Томске статьи о первой свадьбе Федора Михайловича. Не правда ли, я не ошиблась?
Отвечая утвердительно, я с глубоким внутренним волнением поцеловал руку подруги жизни великого человека.
Анна Григорьевна, добрый гений Достоевского во вторую половину его жизни и заботливая охранительница его литературно-архивного наследия после его смерти, приняла меня в высшей степени приветливо, хотя и спешила на какой-то званый вечер. Рассказывала о своих занятиях, о своей семье.
– Сын мой Федор Федорович не проявляет литературного дарования, но у него есть маленький сынок, мой внучек Федя… да, да, тоже Федор Федорович! Так, вот, может быть, этот Федор Федорович младший пойдет по стопам своего деда.
Узнав, что я хотел бы посвятить себя занятиям литературой, предостерегающе заметила:
– Только не увлекайтесь политикой! Как только увлечетесь и уйдете в политику, так с литературой будет покончено. Занятие литературой требует всего человека, а политика тоже поглощает – значит, надо выбирать либо то, либо другое. Я уже знаю один такой случай: в одной знакомой семье был молодой человек, очень одаренный в литературном отношении. Все ожидали от него больших достижений. И что же? Увлекся политикой, и так и пропал, и ничего из него не вышло. Конец!.. Так вот, смотрите, будьте осторожны!
И Анна Григорьевна погрозила мне пальчиком.
Две жены наших величайших писателей предостерегали меня против идейных увлечений, отвлекающих от чисто литературной и культурной работы.
– Смотрите, Валентин Федорович, не продешевили ли вы, ставши «толстовцем»! – говорила мне, уже после смерти Льва Николаевича, Софья Андреевна Толстая. – Вы могли бы работать и много сделать в любой области культуры, а вы поступили в «темные»!..
«Темными» Софья Андреевна называла именно «толстовцев». Название это дано было им, когда Толстые жили еще в Москве, в отличие от «светских» посетителей хамовнического дома.
Не послушался я умных русских женщин! Дал себе увлечь и «толстовству», и многому другому… Только верю, что решал тут не я один, а решал также и Хозяин.
Я был счастлив, что вижу вдову Достоевского и говорю с ней. Положа руку на сердце, могу здесь засвидетельствовать, что все «корыстно»-коллекционерские соображения, собственно, были от меня очень далеки в эти минуты. Но все же я упомянул о своем желании получить – «на память» – какой-нибудь, хоть самый ничтожный, автограф Федора Михайловича, хоть одну строчку… Как оказалось, удовлетворить этой просьбы Анна Григорьевна не могла: все решительно рукописи Достоевского она отвезла в Российский Исторический музей в Москве, где в ее распоряжение предоставлена была одна из двух башен, выходящих на Красную площадь.
– Если вам интересны рукописи Федора Михайловича и вообще мое собрание материалов о нем, то пойдите в Исторический музей и попросите показать вам комнату Достоевского, сказавши, что вы являетесь от меня. А на память я подарю вам составленное мною описание этого собрания: книг, рукописей и предметов.
Анна Григорьевна поднялась, вышла в другую комнату и затем вернулась с объемистой книгой большого формата в руках. Это и было ее описание московского собрания. Она вручила мне его, снабдив предварительно любезной посвятительной надписью на титульном листе. А затем распрощалась со мной, извинившись, что действительно должна уезжать, так как дала добрым друзьям твердое обещание быть у них.
Очень, очень мне дорога была эта встреча. Конечно, по возвращении в Москву я не преминул осмотреть ценнейшее собрание материалов о Достоевском в башне Исторического музея: перелистывая подлинные рукописи романов Федора Михайловича, будто побывал вблизи его самого.
Не помню, в эту или в другую мою поездку в Петербург посетил я также известного собирателя автографов, друга всех петербургских литераторов, переводчика русских поэтов на немецкий язык Федора Федоровича Фидлера, все с затаенной надеждой выскрести у него, в обмен на другие, автограф Достоевского. Ф. Ф. Фидлер был, собственно, по профессии учитель немецкого языка в какой-то средней школе, но все его интересы лежали около литературы. Петербургских писателей он собирал у себя на ужины – кутежи в дни своих именин и рожденья. «Все побывали тут» – и, конечно, каждый оставил обязательному хозяину то или иное воспоминание в виде автографа. Впрочем, не только в виде автографа. У Ф. Ф. Фидлера хранилась, например, толстая, суковатая палка, которой Салтыков-Щедрин побил занозистого критика «Нового времени» Буренина. Хранились у него также цветы с могил писателей (он подарил мне несколько листочков с могилы Гейне на Монмартрском кладбище в Париже) и другие литературные реликвии. Эта любовь обрусевшего немца, коренастого, плотного, красноликого, с бородкой клинышком, злоупотреблявшего, говорят, пивом, к русским писателям и русской литературе, была в самом деле трогательна и уважения достойна.
Ф. Ф. Фидлер встретил меня, как сотоварища по увлечению, очень любезно и открыл мне для обозрения бесчисленные свои шкафы, шкафики, шифоньерки, комоды, выдвижные ящики письменных столов: все было полно автобиографиями русских писателей, рукописями произведений, письмами, афоризмами на листках, альбомными записями, подписями под портретами. Нашлись автографы и Толстого, и Достоевского (среди автографов последнего помню его деловое письмо к поэту-переводчику и деятелю Литературного фонда П. И. Вейнбергу). На мену Ф. Ф. Фидлер не согласился: мена, оказывается, шла бы вразрез с его коллекционерским принципом, – принцип же этот состоял… в неистребимой и ненасытимой жадности или недостижимой и неутомимой потребности иметь все, то есть сосредоточить у себя – в идеале – все решительно рукописи и автографы всех решительно русских писателей. Это уже походило у опившегося пивом добродушного и почтенного немца на манию, на сумасшествие. Право, мне стало немного жутко возле него, когда я выслушал это признание.
Между тем, достиг Ф. Ф. Фидлер действительно многого. Тысячи номеров составляли его коллекцию, тогда как в моей числились только десятки.
Эта встреча с успешным конкурентом по коллекционерству немного неожиданно для меня самого произвела, однако, особое, отрезвляющее впечатление и поставила меня перед вопросом о том, да стоит ли вообще коллекционировать?
«Ну, хорошо, – говорил я себе, – соберу я столько рукописей, сколько их собрал Фидлер, – а потом что? Не собранного останется все же еще очень много, а мои силы, интерес и внимание уйдут чуть ли не целиком на эту неблагодарную работу собирания!.. Вот он, Ф. Ф. Фидлер, великий коллекционер, стоит передо мной: ничего не создавший оригинального в литературе и только гонявшийся за тенями других знаменитостей, ему – под 50, он отяжелел, глаза – утомленные, на лице – выражение скуки и равнодушия, рукописей в его владении так много, что он уже устал им радоваться; теперь гораздо больше, чем автографы, занимают его пиво и пирушки; дешевое тщеславие владельца «огромной» и «чрезвычайно ценной» коллекции удовлетворено, а дальше. дальше – «ехать некуда»!.. Что же, и тебя прельщают эти лавры и эта судьба?!..»
Нет, они меня не прельщали.
Я содрогнулся внутренно, представив себе, что и мне, с моим крохоборством-коллекционерством, предстоит обратиться в сонного и истощенного духовно Ф. Ф. Фидлера. Точно луч солнца проник в сознание, и под его воздействием увлечение мое коллекционерством начало быстро таять, как снег…
«Не знаешь, где найдешь, где потеряешь». Несколько более углубленная оценка исключительных успехов коллекционера Ф. Ф. Фидлера отвратила меня от увлечения коллекционерством. Оно утихло, а потом, как я уже сказал, вместе с общим моим духовным просветлением уступило свое место другим занятиям и интересам.