ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Глава 1. «Тавтегорическое» толкование творчества Гоголя

1. «Всё обман, всё мечта, всё не то, чем кажется!»

Творчество Гоголя и мифологию роднит уже то, что оба они поначалу производят впечатление невероятного вымысла, смутных и нелепых фантазий – комичных и мрачных, невинных и жестоких, но прежде всего, неправдоподобных. Самые невозможные казусы и смешные пустяки не просто управляют судьбой гоголевских героев, но составляют их судьбу. Та смешная и вместе страшная свиная рожа, что вдруг показалась в окне еще в «Сорочинской ярмарке», словно спрашивая: «А что вы тут делаете, добрые люди?», показывается с тех пор то там, то здесь в каждом произведении Гоголя, повсюду подстерегая его персонажей. Те конфузятся, путаются, смешно и невинно пугаются ее, но заканчивается все это совсем не весельем, а ужасом, тоской, смертью.

Развеселый Хома Брут, безропотный Акакий Акакиевич, светлые и родные старосветские помещики, романтично-наивный Пискарев, могучий Тарас Бульба – все по-своему смешные и невероятные в похождениях ли своих, злоключениях, тихой идиллии или лихих делах. Неповторима и нарочито преувеличена жизнь каждого из них. Но и обрываются их чудные, преувеличенные жизни всякий раз чудно, непонятно, тоже словно из-за пустяков («выпала люлька с табаком») – да так, что нелегко сказать, чья смерть страшнее. Трудно поверить в это, как трудно поверить, что уже «Сорочинская ярмарка», полная доброго, светлого смеха, заканчивается вдруг выражением тревоги и неутешной тоски.

Схожие чувства посещают нас, когда в зрелом возрасте узнаем подлинные сюжеты тех старых сказок и мифов, которые в детстве знали лишь в адаптированном варианте. Проще всего сказать себе: «Выдумка!», «Так ведь на самом деле не бывает!» – и успокоиться на этом. Но Гоголь напомнит: «Чепуха совершенная делается на свете. Иногда вовсе нет никакого правдоподобия» [3, 73], – не литература, не авторский вымысел неправдоподобны, а сама жизнь. Реальность только кажется привычной и понятной, на самом деле, ее невозможно понять. Весь мир Гоголя построен на обмане, пропитан фальшью и иллюзией, реальность этого мира состоит в его кажимости. «Горы те – не горы: подошвы у них нет, внизу их, как и вверху, острая вершина и под ними и над ними высокое небо. Те леса, что стоят на холмах, не леса: то волосы, поросшие на косматой голове лесного деда. Под нею в воде моется борода, и под бородою, и над волосами высокое небо. Те луга – не луга…» [1; 246] – уверяет Гоголь, готовый до бесконечности живописать иллюзию.

Стоит чуть-чуть присмотреться, и станет ясно, что за наполняющими нашу «реальную» жизнь типичными фигурами, ситуациями, словами не стоит ровным счетом ничего, а не замечаем мы этого лишь потому, что не присматриваемся (зачем зря тревожиться и огорчаться?): «Всё обман, всё мечта, всё не то, чем кажется! Вы думаете, что этот господин, который гуляет в отлично сшитом сюртучке, очень богат? Ничуть не бывало: он весь состоит из своего сюртучка. Вы воображаете, что эти два толстяка, остановившиеся перед строящеюся церковью, судят об архитектуре ее? Совсем нет: они говорят о том, как странно сели две вороны одна против другой» [3; 45–46]. Поэтому в «Ревизоре» и городничий (а ведь он «очень неглупый по-своему человек»!), и другие чиновники (по-своему тоже далеко не дураки), и сам Хлестаков так легко и искренне верят такому несуразному вранью, какому, кажется, никто, ни один дурак не поверил бы. Поэтому в «Мертвых душах» чиновники так долго и всерьез обсуждают самые неправдоподобные версии относительно личности Чичикова, вплоть до «переодетого Наполеона». Дело в том, что ложь и абсурд – самые естественные вещи в их жизни, это основание и сущность всего, что они делают и претерпевают. Чем нелепее становится вранье, тем проще им его принять.

Очень показательна в этом плане пьеса «Игроки», подробно анализируемая Ю. М. Лотманом в его работах о Гоголе. Сюжет и действующие лица этой комедии выглядят сперва нарочито простыми и привычными, говорит Лотман, они кажутся типизированными, одномерными драматическими характерами, «типичными представителями», каждого из которых нетрудно описать одной чертой: честный отец, неопытный юноша, обманывающий его мошенник. Все это должно бы закончиться разоблачением обмана и вознаграждением добродетели. Но на деле обманут оказывается только сам обманщик, он – жертва, остальные – лжецы, что обводят его вокруг пальца. Здесь не сценическое действие пародирует жизнь, а жизнь оказывается нелепее всех традиционных пародий, она спектакль, в котором каждый носит маску, причем иногда сам не знает об этом или думает, что знает, но ошибается.

Под одной маской оказывается другая, тоже маска, и больше ничего. Например, маска честного отца – обман, но и само «истинное лицо» надевшего ее обманщика – тоже обман, лицо обмана. И вот отлично знакомая ситуация вдруг оказывается совершенно неясной и запутанной. Как такое возможно? Кто здесь настоящий лжец? Все? Как с этим быть? Выходит подлинный парадокс лжеца: мнимый обманщик, сам того не ведая, лжет о том, что он лжет, с другой стороны, он единственный «говорит правду» – правду о том, что он лжет (он ведь сразу и открыто показан лжецом), значит, он действительно лжет, то есть лжет, что лжет… и т. д. Все как в «заколдованном месте», на котором «взойдет такое, что и разобрать нельзя: арбуз не арбуз, тыква не тыква, огурец не огурец… черт знает что такое!» [1; 316].

Как в «Игроках» Гоголь переворачивает привычные литературные маски, так повсюду он переворачивает привычный порядок вещей, саму жизнь (не случайно он так любит изображать мир, «отдающийся» в воде, висящий вниз головой), и при этом у него уже не отличить игры от жизни, абсурдной фантазии от абсурдной действительности. В этом и состоит «реализм» Гоголя, для которого «Вий» и «Страшная месть» ничуть не менее реалистичны, чем «Ревизор» и «Мертвые души».

Все, на что Гоголь бросает свой взгляд, теряет мнимые свои основания, повисает в воздухе, кажется призрачным, будто бы несуществующим. «И Петербург остался без Акакия Акакиевича, как будто бы в нем его и никогда не было» [3; 169] – так умирает Башмачкин. «Все вдруг пропало, как будто не бывало» [1; 248] – так поднимаются из земли и вновь исчезают мертвецы в «Страшной мести». «И долго все присутствовавшие оставались в недоумении, не зная, действительно ли они видели эти необыкновенные глаза или это была просто мечта, представшая только на миг глазам их, утружденным долгим рассматриванием старинных картин» [3; 137] – так незаметно пропадает демонический портрет. Все так живо у Гоголя, выпукло, реально и в то же время все как будто не существует!

В основание гоголевского мира положен чистый произвол, случайность, этот мир лишен устойчивости и прочного единства, им ведь правит нечисть, ее черная магия и черная воля. «Мышление Гоголя как бы трехмерно, оно все время включает в себя модус: “а если бы произошло иначе”, – отмечает Лотман, – реальность для Гоголя – всегда одна из многих тысяч возможностей, случайно выхваченных жизнью из бесконечного пространства ее потенций». В «Старосветских помещиках», например, читаем: «По странному устройству вещей, всегда ничтожные причины родили великие события, и наоборот – великие предприятия оканчивались ничтожными следствиями» [2; 28], – и потом в «Невском проспекте»: «Как странно, как непостижимо играет нами судьба наша! Получаем ли мы когда-нибудь то, чего желаем? Достигаем ли мы того, к чему, кажется, нарочно приготовлены наши силы? Все происходит наоборот» [3; 32]. Удивительным образом именно ничтожные случайности, жалкие мелочи оказываются для персонажей Гоголя также и железной необходимостью, необоримой силой, играющей их судьбой. Хорошо известно, например, как в силу смешных случайностей «произошел Акакий Акакиевич», случайности эти сами по себе легковесны, но человеку они не оставляют выбора. Гоголь пишет: «Имя его было Акакий Акакиевич. Может быть, читателю оно покажется несколько странным и выисканным, но можно уверить, что его никак не искали, а что сами собою случились такие обстоятельства, что никак нельзя было дать другого имени» [3; 142].

Затем писатель повторяет: «Мы привели потому это, чтобы читатель мог сам видеть, что это случилось совершенно по необходимости и другого имени дать было никак невозможно» [3; 143], – повтор не только создает комический эффект (выражая как бы неверие самого Гоголя в то, о чем он говорит), но призван показать, что случившееся случилось просто потому, что случилось и не могло не случиться. Случившееся нельзя объяснить и обосновать, можно только увидеть, как это произошло, и самому убедиться в неизбежности всего произошедшего. Гоголевский повтор подсказывает, что произвол, определяющий судьбу человека, закрепляется в силу простой привычки, повторения его в каждодневной жизни, ведущего к тому, что он перестает распознаваться в качестве произвола: человек забывает о том, что жизнь его могла бы сложиться иначе. «Когда и в какое время он поступил в департамент и кто определил его, этого никто не мог припомнить. Сколько не переменялось директоров и всяких начальников, его видели всё на одном и том же месте, в том же положении, в той же самой должности, тем же чиновником для письма, так что потом уверились, что он, видно, так и родился на свет уже совершенно готовым, в вицмундире и с лысиной на голове» [3; 143]. Как все это сложилось, «никто не мог припомнить» потому, что и припоминать нечего: за тем, что случается в мире Гоголя, на самом деле ничего не стоит.

Гоголя много раз сравнивали с Эрнстом Гофманом и Эдгаром По, но, думается, наиболее близок и конгениален он видению мира Блеза Паскаля. Также и Паскаль подчеркивает, что нет в человеческой истории никакого разумного смысла, что ею правят ничтожнейшие случайности, пустяки: «Это “неведомо что”, эта малость, которую и определить-то невозможно, сотрясает землю, движет монархами, армиями, всем миром. Нос Клеопатры: будь он чуть покороче, весь облик Земли был бы сегодня иным». Как по-гоголевски звучит это «неведомо что»! Не из мира ли Гоголя этот нос Клеопатры? Также и у Паскаля читаем о произволе и бессмыслице всей мнимо понятной и мнимо разумной жизни – спрашивать об ее основаниях значило бы как раз не понимать ее: «Закон сводится к самому себе. Он закон – и ничего больше. Кто захочет выяснить его побудительную причину, тот обнаружит, что она крайне легковесна и неразумна». Ясность и отчётливость были для классической философии твердой гарантией истины, для Паскаля и Гоголя – это верный знак фальши и ненадежности.

В спасительном вихре забот и развлечений, в безостановочной и нелепой активности «Ревизора», «Невского проспекта», «Носа», человек скрывается от самого себя, от зрелища внутренней, духовной нищеты, которые открыли бы ему размышление и покой.

Человек во всех смыслах слова развлекает себя ослепительным блеском культуры и общества, их мнимо грозными и мнимо величественными символами, хотя в действительности это не более, чем пустые, ничего не значащие значки. «Зачем много мудрить с майором Ковалевым и приписывать ему какой-то таинственный смысл, если сбежавший нос его есть уже некая нулевая безмерность, если Гоголя занимали вообще – лицо без носа, женитьба без жениха, самодержец без царя в голове, ревизор без прав и намерений производить ревизию? Гоголя интересовало присутствие некоего отсутствия в мире, отчего всё неуклонно проваливается в ничто, в никуда, пусть и содержит одновременно нечто весьма примечательное», – пишет Синявский.

Взгляд гоголевского сумасшедшего на «реальный» мир оказывается самым верным и проницательным: Поприщин, несомненно, из тех сказочных чистосердечных «дураков», которые на деле мудрее мудрых. «Они не внемлют, не видят, не слушают меня. Что я сделал им? За что они мучат меня? Чего хотят они от меня, бедного? Что могу дать я им? Я ничего не имею» [3; 214], – беспомощно протестует его душа против бессмысленного насилия, что в равной степени мучило его и в сумасшедшем доме, и за его пределами, в мире, который сам смахивает на огромный сумасшедший дом. Л. Шестов во многом прав, говоря, что Гоголь чувствовал себя в этом мире, как те его мертвецы, что поднимались из могил со страшным криком: «Душно мне!».

Подлинное сумасшествие Поприщина в том, что он не готов, неспособен понять и принять сумасшествия «нормальной» жизни, власти ее фикций и мишуры: «Что же из того, что он камер-юнкер. Ведь это больше ничего, кроме достоинства; не какая-нибудь вещь видимая, которую бы можно взять в руки. Ведь через то, что камер-юнкер, не прибавится третий глаз на лбу. Ведь у него же нос не из золота сделан, а так же, как и у меня, как и у всякого; ведь он им нюхает, а не ест, чихает, а не кашляет. Я несколько раз уже хотел добраться, отчего происходят все эти разности. Отчего я титулярный советник и с какой стати я титулярный советник?» [3; 199]. Как отмечает Лотман, Гоголь сталкивает «в “Записках сумасшедшего” два противоположных взгляда: чиновничий, доводящий поклонение орденам до почти мистического обожествления, и “естественный” взгляд собачки, которая нюхает и лижет орден, пытаясь найти его подлинную, безусловную ценность в каком-то особом вкусе или запахе».

Чин и орден могут казаться символами достоинства и заслуг, но в действительности мы ничего не знаем о том, что стоит за ними, мы видим лишь сами по себе отличительные значки и подчиняемся им, не спрашивая о том, что придает им подобную силу. Так, в страх и трепет повергают цирюльника Ивана Яковлевича уже одни только воображаемые алый воротник и шпага полицейского: «Уже ему мерещился алый воротник, красиво вышитый серебром, шпага <…> и он дрожал всем телом» [3; 50]. Не нужно физического принуждения, достаточно фиктивных знаков, чтобы заставить его дрожать, да еще и всем телом. Что останется от грозного полицейского, если лишить его этих знаков? Чем тогда будет обеспечена его власть? «“Как подойти к нему?” думал Ковалев. “По всему, по мундиру, по шляпе видно, что он статский советник. Чорт его знает, как это сделать!”» [3; 55] – мундира и шляпы необходимо и достаточно, чтобы Нос стал статским советником, и чтобы собственный его хозяин страшился заговорить с ним.

Все это псевдо-символы, они ничего не значат или, можно сказать, значат лишь самих себя, они сами по себе завораживают, обезоруживают, калечат подчинившихся им людей. Нереализованный замысел комедии «Владимир третьей степени», в которой чиновник лишался рассудка, воображая себя владимирским орденом, знаменовал бы у Гоголя окончательное порабощение человеческого существа смехотворной пустышкой. Нестранно, что соответствующие пассажи мы находим и у Паскаля.

Магия титулов и орденов, воротников, мантий и шпаг ничуть не менее загадочна и ничуть не менее страшна, чем магия панночки и черта.

См. Лотман Ю.М. О «реализме» Гоголя // Труды по русской и славянской филологии. – Тарту: Тартуский университет, 1996. С. 18–24.
Там же. С. 11.
Паскаль Б. Мысли. Афоризмы – М.: АСТ: Астрель, 2011. С. 78.
Там же. С. 70–73.
Терц А. В тени Гоголя – London: Overseas Publications Interchange. 1975. С. 528.
См. Шестов Л. Сочинения в 2-х томах. Т. 2. На весах Иова (Странствие по душам) – М.: Наука. 1993. С. 50–51.
Лотман Ю. М. Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (XVIII – начало XIX века) – СПб., 1994. С. 46.
В «Шинели» читаем о судьбе «значительного лица»: «Получивши генеральский чин, он как-то спутался, бился с пути и совершенно не знал, как ему быть. Если ему случалось быть с ровными себе, он был еще человек как следует, человек очень порядочный, во многих отношениях даже не глупый человек; но как только случалось ему быть в обществе, где были люди хоть одним чином пониже его, там он был просто хоть из рук вон» [3; 165].
Ср. знаменитый отрывок: «Наши судейские отлично поняли эту тайну. Их алые мантии, горностай, в котором они похожи на пушистых котов, дворцы, где они вершат суд, королевские гербы – все это торжественное великолепие совершенно необходимо; и если бы врачи лишились своих мантий и туфель, если бы ученые не имели квадратных шапочек и широчайших рукавов, – они бы ни за что не сумели заморочить весь честной народ, беззащитный перед таким удивительным зрелищем… Мы не можем просто смотреть на адвоката в мантии и квадратной шапочке и не составить себе при этом благоприятного мнения о его познаниях» (Паскаль Б. Мысли. Афоризмы – М.: АСТ: Астрель, 2011. С. 65–66.).