ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Давление. Слежка. Обыски

К 1974 году интерес «органов» ко мне стал явным. До этого меня скандально и не без труда выгнали с факультета журналистики МГУ, причем в Министерстве высшего образования были вынуждены прямо сказать, что это было требованием КГБ. Но это событие произвело на меня не слишком большое впечатление. Ну выгнали и выгнали – бог с ним. Мне был совершенно неинтересен этот факультет, я не собирался заниматься советской журналистикой. У меня была хорошая репутация, мне давали писать внутренние рецензии в журналах, на радио я делал какие-то передачи (была редакция Литературно-драматического радио, где работали первая жена Юрия Левитанского Марина и Ксана Васильева)… В общем, с голоду я точно не умирал, да и напуган не был.

За мной началась буквально ежедневная слежка. Одного «топтыжку» едва не избили мои соседи. Мы жили в новом девятиэтажном доме с четырьмя, кажется, подъездами, куда еще не провели телефоны. И на полтораста квартир, на пятьсот с лишним человек было всего два телефона-автомата, стоявшие как раз у моего подъезда. Но с раннего утра до поздней ночи один из них постоянно занимал следивший за мной «топтун». Конечно, соседям мое положение было совершенно ясно, но необходимость позвонить и накопившаяся злоба на «топтунов» перевешивали страх перед КГБ. Ко мне перестали приходить письма – за последние полгода или месяцев девять перед арестом я не получил ни одного. Мои письма иногда доходили, но с очень большим опозданием. Бывало, правда, и иначе. Письма Кодрянской и Сионскому я вкладывал в одинаковые небольшие конверты, и однажды Наталья Андреевна получила письмо к Сионскому, а Сионский – адресованное ей. Было вполне очевидно, что не я перепутал конверты. Забавно, что Сионский передал мое письмо Кодрянской, а Кодрянская ему – нет. «Ведь это шпион», – сказала мне, приехав в Москву. Я не стал выяснять, в чьих интересах шпионаж она имела в виду, поскольку понимал, что НТС – непростая организация. Надоело мне все это до омерзения, жена была беременна, сыну исполнился год, должна была приехать теща помогать жене, то есть в однокомнатной квартире становилось тесно, и я просто снял квартиру в противоположном конце Москвы. У меня был совершенно незаметный такой серенький жигуленок, которых был миллион. Я постарался исчезнуть из поля зрения КГБ, и мне это почти удалось.

Но слежка периодически возобновлялась. Иногда в районе Спиридоньевского переулка, рядом с домом Поповых, у которых часто бывал, я замечал какого-то мальчишку, который делал вид, что попадается мне на глаза случайно. У него была двусторонняя курточка – с одной стороны зеленая, а с другой – красная, и он периодически выворачивал ее наизнанку. Или на проводах в Москве Виктора Некрасова: мы уходили с Киевского вокзала с Евтушенко, и Евгений Александрович на платформе с высоты своего роста заметил «топтуна». Сказал мне: «За нами хвост».

– Не волнуйтесь, это за мной, – ответил я, и в сложных переходах станции метро «Киевская» от слежки ушел.

Зная, что на кольцевых станциях метро есть камеры видеонаблюдения, и без труда выделив их из пары других камер, я убедился, что если иду по перрону в сторону камеры, то она нагибается ближе к полу, чтобы не терять меня из виду. Соответственно, если я шел от нее – камера принимала горизонтальное положение. Довольно быстро выяснилось, что на радиальных станциях камер наблюдения пока нет. Там действовали «топтуны», которые могли отслеживать тебя на платформе, если, пытаясь уйти от тех, которые были с тобой в вагоне, я выскакивал из вагона поезда последним. В метро почти всегда от слежки уйти удавалось – делал я это в основном для развлечения и не желая приводить хвост к друзьям. Примерно то же я вскоре обнаружил и на улицах. Просматривались все основные (и по возможности – прямые) магистрали центра Москвы, но стоило свернуть в переулок – на углу мог ждать «топтун». Так было в Спиридоньевском переулке у Поповых1 и в арбатских переулках, если от Сацев2 я выходил через дворы, а не прямо на Арбат.

Конечно, «наружка» не ходила за мной так тщательно, как это стало происходить позже, – не так уж я был им нужен тогда, и выделять постоянно большую группу для слежки КГБ не видел большой нужды.

Конечно, я понимал экстравагантность своего поведения. Но у меня от природы ослаблено ощущение опасности, так что все это не могло удержать меня от того, чтобы писать довольно прямолинейные письма за границу, получать оттуда книги и газету то на один, то на другой адрес – в Киеве, где жила мама, в Москве на Измайловский проспект к одной из бабушек – Ариадне Павловне; иногда прямо в университет, куда Берберова присылала пакеты книг Гертруды Стайн для диплома жены.

Мама считала, что за интересом ко мне стоит желание получить нашу коллекцию, остатки вещей моих дедов и прадедов. Действительно, наша библиотека, изъятая при одном из обысков, была распродана за три дня, бесследно пропала часть коллекции живописи – например, работы старых мастеров. В то время многие зарабатывали на распродаже конфискованных вещей, но чаще этим занимались судебные приставы или люди из МВД (на одном из обысков, не стесняясь моей матери, делили между собой семейные вещи: шкаф моего прадеда – одному, зеркало из приданого прабабки – другому). Но, как потом выяснилось, мной было занято Пятое управление КГБ, у которого были более масштабные интересы, и они сперва вовсе не интересовались коллекциями.

Как я сейчас понимаю, поначалу меня не собирались арестовывать. Да, я иногда что-то продавал, как все коллекционеры, но я не жил на эти деньги – мелких гонораров и денег за внутренние рецензии нам в основном хватало. Меня нельзя было обвинить в тунеядстве, как, скажем, Бродского. Я не был членом Союза писателей, но, как Шаламов (а перед смертью и Пастернак), был членом групкома литераторов. От меня просто требовалось сотрудничество, и переданные кому-то несколько антисоветских книг давали достаточные основания, чтобы пугнуть, предъявить на первых порах какое-то обвинение. В то время люди, которые занимались изучением эмигрантской литературы и переписывались с кем-то за границей, от помощи КГБ обычно не отказывались (это выяснилось позже, во время моего суда), поэтому гэбистам просто не приходило в голову, что я не пойду им навстречу.

Одновременно со слежкой – скорее психологическим давлением, чем реальной в чем-то заинтересованностью, – у меня начались обыски и в Москве, и в Киеве. Причем в двух этих городах понятыми были одни и те же «случайно встреченные на улице» молодые люди. Обыск в Киеве был возмутителен тем, что следователи рвались в комнату моей матери «чтобы побеседовать», а у нее в тот день была высокая температура и только что ушел врач. Мама, услышав возню и понимая, что я ничего не могу сделать, сказала: «Ну ничего, пусти их, Сережа».

Мало-мальски серьезные книги я припрятал в Москве, их слегка заинтересовал десяток икон – кажется, их тогда же изъяли «для проверки», но в результате постоянной слежки они знали, что в отличие от А. Синявского на Север я не езжу, старые церкви и старушек не граблю. Купил или обменял у кого-то в Москве десяток икон – обвинить в этом нельзя. И, в общем, кроме допроса мамы, меня в обысках мало что волновало – просто на всякий случай смотрел, чтобы чего-нибудь не подложили и не слишком много украли, – я знал, что даже по советским дегенеративным законам ничего криминального у меня нет. И лишь когда они стали описывать для вывоза коллекционные иконы, я попросил оставить мне бабушкину, не коллекционную, ничего не стоящую в деньгах маленькую печатную на фольге начала XX века иконку Казанской Божьей Матери, которая ездила с нами в эвакуацию, в Ташкент, оставалась у бабушки и была единственной уцелевшей, нас охранявшей иконой. И мне ее оставили, она до сих пор у меня цела.


В общем, мысленно я уже был готов к тому, что окажусь в тюрьме. Помню, встретил как-то Сашу Морозова3 и говорю: «Ну вот, скорее всего, арестуют». (Я знал довольно много людей, прошедших через это в последние годы или находящихся в тюрьме. Литературовед и поэт Леня Чертков уже отсидел несколько лет, и с ним мы были в более-менее приятельских отношениях. Был Алик Гинзбург, который тоже два года отсидел. В Киеве арестовали Сергея Параджанова, выслали из СССР Виктора Некрасова.) Саша посмотрел на меня с ужасом и сказал: «Как же вы так спокойно об этом говорите?!» Я пожал плечами и ответил: «В Советском Союзе оказывались в тюрьмах люди и получше меня». На этих словах мы разошлись.

Сохранялась, правда, слабая возможность уехать из СССР. Но я уезжать никогда не собирался, хотя меня уговаривали это сделать. Помню, коллекционер Владимир Тетерятников незадолго до своего отъезда говорил, что меня неизбежно посадят. Но я-то писал об эмигрантской литературе и точно знал, что эмиграция – не выигрыш, а обмен одной потери на другую. Может быть, ты что-то и приобретаешь, но очень многое теряешь. Я знал, что моему двоюродному деду Александру Санину4 в эмиграции было совсем не так уж хорошо, хотя он одно время руководил вместе с Артуро Тосканини театром Ла Скала. Так что иллюзий, в отличие от многих людей тогда, о достоинствах жизни в эмиграции у меня не было. И вообще я был довольно упрямый человек: ну, с какой стати? Это моя страна, я знаю свою семью за триста лет, почему я должен уезжать?.. Позже, в Боровске, я объяснял участковому, который меня убеждал: «Вам же здесь все не нравится, почему вы не уезжаете?» – «Ну почему же все не нравится? Мне многое нравится! Мне вы не нравитесь».