ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Окончание первой голодовки

Когда я объявил об окончании первой голодовки, меня перевели в ту же камеру Матросской Тишины, куда привезли из КПЗ. На этот раз никто не пытался заставить меня тащить свой тюфяк, и больше никому в тюрьмах (кроме соседей) я не позволял говорить мне «ты». В камере все было по-прежнему, даже человек с килограммом сахара никуда не делся, но толку от него для тюремной администрации было немного. Это был рядовой малограмотный стукач из тех, кого после суда оставляют досиживать срок в следственном изоляторе, одних – «баландерами», других – «наседками».

Тут мне хотелось бы привести одно соображение. Когда человек оказывается в камере впервые, то спустя некоторое время следователи о нем как бы забывают (на самом деле группируют материалы). И одно это может его запугать и полностью дестабилизировать: «Про меня забыли… Что же со мной будет? Что дальше?» Но я человек спокойный, да еще и очень помогла голодовка – мне уже было ясно, как я отношусь к тюрьме, к следствию, к своему будущему, – и на меня этот прием совершенно не действовал. Я употребил это бесполезное время на то, чтобы написать десяток жалоб в прокуратуру, но лишь одна – первая, из камеры для голодающих, многое определила. Больше для развлечения я писал раз за разом, что был незаконно арестован.

Получил первую продуктовую передачу от жены. В ней (в апреле) были самые первые, конечно, в это время очень дорогие тепличные помидоры. Мне эти внимание, забота были очень важны – я ведь понимал, что оставил беременную жену с годовалым сыном совершенно без денег, кажется, с тридцатью рублями.

Через какое-то время меня начали вызывать к следователю. И во время первого же допроса следователь Леканов, очень довольный, показал мне заявление матери о том, что она не согласна с моим заявлением о незаконном допросе, что следователь был вполне вежлив, корректен и разговаривал с ней с ее полного согласия и никаких претензий у нее к нему нет. Уже после суда нам дали первое свидание, и я спросил: «Мама, кому ты помогаешь и зачем ты писала заявление?» Она мне ответила: «Ну, ты, вероятно, хотел, чтобы у тебя дочь родилась живой? Так вот, это была единственная возможность прекратить допросы твоей жены». Потом все выяснилось…

Я очень люблю свою жену, считаю себя во многом виноватым, мы женаты уже полвека, но сказать, что я был образцовым мужем, никак нельзя. И поскольку они за мной следили, то и на эту тему у них была разнообразная информация. Жена была на пятом месяце беременности. Следователь, пытаясь настроить ее, как и других моих родственников, против меня, получить нужные ему обвинения, начал открывать ей глаза на мое поведение. Тома потеряла сознание и упала на пол. После чего Леканов предложил матери: вы напишете это заявление, а он прекратит допросы Тамары. И у матери не было выбора: писать заявление или нет. Но тогда я ничего этого не знал, прочитав заявление, пожал плечами.


В камере самой страшной бедой были клопы. И мы, как могли, старались от них избавиться, в том числе выжигая их. Вскоре главным виновником столь вопиющего нарушения порядка объявили меня, и я был отправлен в карцер, как потом понял – по заказу следователя.

Я еще был настолько наивен, что, обнаружив на бетонном полу карцера толстый слой воды, вызвал дежурного и попросил у него половую тряпку, думая, что кто-то забыл вытереть пол. Дежурный лишь усмехнулся моей тупости, тряпки, конечно, не дал, и только потом я узнал, что воду наливали на бетонный пол, чтобы спровоцировать туберкулез. Но мне повезло: у меня лишь потекло из ушей. Я с прежней наивностью записался к врачу и попросил борную кислоту, чтобы закапать в уши. Но этот гнусный парень ответил, что ничего мне не даст, а если начнется заражение, «он отпишется».

В карцер я попал по заказу следователя, и это уже был отчаянный с его стороны шаг. Никаких полезных показаний ему получить от меня не удавалось, обвинить меня сколько-то доказательно было не в чем, а главное – я совершенно не был запуган и не искал с ними «общий язык». После пары допросов, когда Леканов по следовательскому обыкновению переиначил, записывая, мои ответы так, чтобы из них хоть что-то извлечь, я сказал ему:

– Так продолжать допросы не имеет смысла. Я не буду вовсе подписывать ваши протоколы, или мои исправления будут занимать больше места, чем сами допросы. Не спрашивайте устно, а пишите мне вопросы, а я так же письменно – собственноручно – буду на них отвечать.

Возразить на это Леканову с формальной точки зрения было нечего. И тогда он (видимо, я был им нужен), конечно с санкции оперативников из КГБ, пошел на то, что строго запрещалось всеми инструкциями. Я имею в виду не водворение в карцер с высоким слоем воды на полу, а проведение со мной, измученным, в мокрой одежде и текущим из уха гноем, очной ставки с Юрием Милко – штатным сотрудником и осведомителем КГБ, до этого приставленным к Параджанову, а спустя годы обнаруженным мной в качестве сотрудника Госдепартамента США. Я о нем подробно рассказываю в записках о Параджанове5. Расшифровывать сотрудников КГБ во всех случаях запрещалось, но мне устроили с ним очную ставку. Конечно, нарядный и спортивный Юра внятно не говорил о своей работе, но подробно рассказал, как продал мне однажды десять серебряных стаканов XVIII века и оклад иконы Святого Георгия. Это было правдой, но никакого значения не имело. Все стаканы были у меня в коллекции и ничего обвинению не давали. Но совершенно неожиданно очная ставка сработала.


В карцере я, как и раньше, много думал о неприятностях, доставленных родным. А тут еще Милко привезли из Киева, и я с омерзением подумал, что теперь будут теребить моих старых знакомых, да еще в разных городах. И чтобы избежать этого, я сознательно дал Леканову зацепку, чтобы они могли в чем-то меня наконец обвинить, а не дергать в Москве, Киеве, Ленинграде беспомощных стариков. Я уже не помню точно, какой была эта зацепка. Кажется, она была связана с книгами. Через много лет, знакомясь с моим делом, адвокат Татьяна Георгиевна Кузнецова нашла это место и спросила меня, почему я хоть немного, но помог себя обвинить. Я ответил для краткости: шантаж. Но на самом деле была жалость к друзьям и уверенность в том, что добиться справедливости невозможно, из тюрьмы они меня уже не выпустят, и лучше сразу дать им возможность сфабриковать дело, состоящее в чтении книг и знании русской литературы, которую они считают антисоветской.