ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Следователь Балашенко, взрывник и другие

Дед Балашенко, в далёком прошлом следователь и даже прокурор, ходил по селу с прямой спиной, как балетный танцор. Весной, летом, осенью неизменный серый пиджак, на голове фуражка защитного цвета. Такие фуражки выпускала одно время советская промышленность в качестве ширпотреба. Защитного цвета верх, такого же цвета околышек с козырьком, без кокарды. Не военная, верх поменьше, околышек уже, чем на форменных, небольшой козырёк. Среди молодёжи вообще не пользовались такие фуражки спросом, если и носили – деды. Под девяносто годков было Балашенко в то время. Воевал. О военном прошлом, как говорили односельчане, не любил рассказывать. Мол, на фронте был недолго, ранили, а пока в госпитале лежал и войне конец. В церковь несколько раз заходил в будни, когда службы не было, батюшка по своему обыкновению что-нибудь ремонтировал. Фуражку снимет, постоит, посмотрит. Говорил скупо. На заданный отцом Андреем однажды вопрос – крещён или нет, ответил, что в детстве крестили.

– Бабка по отцу сильно верующая была, – добавил к ответу, не пояснив, каким образом она участвовала в его крещении.

В Ватиссе до войны храм был в честь иконы Казанской Божьей Матери.

– Где сейчас магазин, – рассказал Балашенко, – стоял дом поповский. Это я помню.

В Бога не верил.

– Какой Бог? – говорил. – Какая загробная жизнь? Брехня на постном масле. Помрём, и черви сожрут за милую душу! Вот вам и вся загробная жизнь с раем и адом вместе взятыми.

В тот вечер монахиня Евдокия с двумя клирошанками репетицию проводила, батюшка в алтаре полку делал. Вдруг раздались в сенях-веранде топающие шаги, вбежал внук Балашенко, он в школе физику и математику преподавал.

– Батюшка Андрей, дед зовёт, умирать собрался! – выпалил с порога. – Пойдёмте быстрее.

Монахиня на всякий случай тоже пошла, помочь батюшке, если вдруг умирающий пособороваться захочет. Идут по селу, навстречу фельдшер. Доложила, что Балашенко совсем плохой.

– Да и пора уже, – добавила бесстрастно.

Дом у Балашенко добротный. Крытый двор. Тут же стайка для коровы, свиней, в дальнем углу баня. Высокое крыльцо, бордовым цветом крашено, застеклённая веранда. Батюшка с монахиней зашли, Балашенко лежал в дальней комнате на кровати поверх одеяла. При виде батюшки начал садиться.

– Лежите-лежите! – попытался остановить батюшка.

– Нет, – с трудом сел на кровати. Посидел и сказал хриплым голосом: – Исповедоваться буду.

Домашних выгнал:

– Идите во двор, там подождите.

Внука выгнал, жену его.

Монахиня собралась за ними уходить.

– Ты сиди, – скомандовал.

И начал рассказывать, как расстрельные статьи подписывал. В синих кальсонах, лысый, седая щетина на впалых щеках, тонкая шея.

– Сволочь я, сволочь. Витька Самсонов, в школу вместе ходили, а я его… Умный был, мне так наука не давалась… Сгинул в лагерях. Если бы люди знали, что я творил… Никого не щадил. Наоборот, удовольствие доставляло. Разорвать меня на куски мало…

Заплакал:

– Надька соседка, двое детей, мужа лесиной придавило, и её не пожалел… Двоюродный дядька в ногах у меня валялся, просил за зятя Игната… Мог я отвести Игната от статьи… Не захотел, не любил меня Игнат, чувствовал мою гадскую сущность. Надсмехался: «Говнистый ты, Миша, мужик!» Раз я говнистый, пусть тебе говнисто будет. Ему в Таре следователи-костоломы почки отбили, на этапе умер. В Тарской тюряге звери подсобрались в те годы, потом и сами многие по 58-й статье пошли.

Хоть и говорил Балашенко «черви сожрут», а совесть была, мучила всю жизнь, кровенило сердце. Не только червей загробных боялся. Всю исповедь слёзы, сопли на кулак мотал.

– Я после той исповеди всю ночь заснуть не могла, – говорила монахиня. – Большую часть жизни он кровавую грязь в душе носил. Получается, саднило сердце.

Не умер Балашенко после исповеди. На предложение батюшки причаститься, подумал и согласился. Стакан с запивочкой дрожал в руке, но держал сам, всё выпил. И обессиленно лёг, вытянувшись во всю длину.

И прожил ещё два года. Всё также ходил по селу с прямой спиной, в неизменной фуражке. В церковь больше ни разу не заходил и батюшку с монахиней сторонился. Молча кивнёт при встрече. Но попросил перед смертью внука, чтобы «поп отпел».

Однажды пришла в церковь женщина, Светлана Петровна. До пенсии была воспитательницей в детском саду, заведующей. Из сельской интеллигенции. Жила, то в Ватиссе, то в Таре, где у неё дочь была замужем. На службы заходила изредка, не исповедовалась, не причащалась. Миловидная женщина, из тех, кто и в шестьдесят стройны и симпатичны.

Батюшка достраивал дровяник в церковном дворе, зашёл в храм за гвоздями, она следом. Перекрестилась, поздоровалась. Потом говорит:

– Батюшка, мне в последнее время один и тот же сон снится. Мальчишка лет двенадцати. Хорошенький такой.

Сказала, посмотрела испытывающим взглядом на батюшку. Тот ждал продолжения. Явно не сном поделиться пришла Светлана Петровна.

– А вы знаете, отец Андрей, – сменила тему прихожанка, – в этом здании роддом был?

Батюшка знал.

Здание относилось к больничному городку. В нём размещался роддом, потом стационар.

– А вот там, – Светлана Петровна показала на дверь в ризницу, – абортарий находился. Знаете?

Этого он не знал.

– Подруга у меня в этом роддоме работала, – сказала Светлана Петровна и показала на печь. – Стою на службе, и вдруг придёт в голову – сколько после абортов детей сожгли в этой печке.

Сказала и вдруг разревелась:

– Можно прямо сейчас исповедоваться? Иначе не решусь. Забеременела я в девушках, – начала Светлана Петровна, – дотянула, что никакой аборт делать нельзя. Подруга-акушер вызвала искусственные роды, ну и в этой печке мы его… И вот снится постоянно мальчик, почему-то думаю тот ребёнок. Простит мне Бог?

Батюшка задал несколько вопросов, прочитал разрешительную молитву, наказал вычитать каноны, прийти в воскресенье к причастию.

Не пришла.

В то будничное утро батюшка красил окно внутри церкви, стукнула входная дверь, зашёл мужчина. Постарше батюшки, за шестьдесят. В чёрных резиновых сапогах до колен, брезентовой куртке. Подвыпивши. Подал руку, здороваясь, одновременно представился:

– Борис.

Батюшка видел его в селе, у Бориса был самодельный трактор, без кабины, с кузовом. Жил на дальнем от церкви краю в хорошем доме. Мужчина постоял, потом попросил у батюшки кисть, скупыми уверенными движениями докрасил раму, подоконник. Получалось хорошо.

– В стройбате служил, – прокомментировал профессиональное наличие навыков маляра. – До тошноты помахал кистью. Да и лопатой пришлось.

После чего сказал:

– Прости меня, отец, болит душа. Иногда до того плохо. Сестра моя ходит к вам, Татьяна. Ну да я не о том. По молодости охоч был до баб. Зверски охоч. Первая жена Лида… Потом ещё два раза женился, всё не то. Лучше её не было. Поначалу хорошо с Лидой жили, да мне всё мало. Куролесил. Особо не прятался. Ей стыдно, обидно! Хозяйка была настоящая, у неё и мать такая, с Украины они, из переселенцев. Скотину мы держали, а в доме не соринки. Чистота везде. Ничего не замечал, одно было на уме… В тот раз закрутил с медсестрой, а работал взрывником у геологов… Лида обмотала себя взрывчаткой и… Я же ей и рассказывал, дурак, что и как делается… Дескать, вот какая у меня ответственная и опасная работа. Не могу её забыть. Хочу, а не могу. В последнее время тянет к ней на могилку. Что мне делать?

Эту историю батюшка рассказал, когда мы проехали поворот на Большеречье.

– У отца Андрея в Большеречье одиннадцать детей, – сказала монахиня Евдокия, – десять своих, один приёмный. Сейчас строит храм в честь Пресвятой Богородицы.

– У настоятеля нашего храма отца Дионисия, – не смог я лишний раз не выразить восхищения, – десять детей!

– Какой у вас храм? – спросил отец Андрей.

– Ефрема Сирина.

– Детки – самое светлое в ватисской эпопее, – сказал батюшка, глядя на дорогу. – Приехал в Ватисс, из автобуса вышел, стою. В подряснике, с крестом, всё как полагается. Куда идти не представляю. Ко мне мальчик подходит. Апрель. Развезло. Пять сумок. Одежда, облачение, кое-какая церковная утварь. Священники помогли. Один кадило дал, другой требник. Владыка распорядился выдать с епархиального склада евхаристический набор. Ехал ничего не знал, как и где буду устраиваться. Зато было благословение владыки. С ним ничего не боялся. Ни в тайге, нигде.

Подходит мальчишка, лет двенадцати. Поздоровался.

– А вы кто? – спрашивает.

– Священник.

– Вы меня покрестить можете?

– Церковь, – говорю, – откроем, принесёшь разрешение от родителей, окрещу обязательно.

Что вы думаете, крест на фронтоне прибиваю, залез на сени-веранду, прибиваю, он снизу кричит:

– Батюшка я разрешение принёс.

– Двести двенадцать человек за шесть лет окрестил, – приводит отец Андрей церковную статистику. – В храм единицы пришли… Был случай, по сей день жалею… С год прошло, как приехал в Ватисс, слышу, в калитку кто-то стучится, открываю – девочка. Славная, шапочка помпоном, розовая курточка, глазёнки большие, ясные. Потом узнал, в первом классе училась. Бойко заявляет:

– Меня Алисой зовут! Хочу креститься!

Правило – крестить исключительно с письменного согласия родителей неукоснительно соблюдал. Сказал, чтобы несла разрешение. И получаса не прошло, снова стук в калитку. Снова Алиса.

– Вот, – говорит и протягивает листок бумаги. Из блокнота вырван, край один неровный

На нём деткой рукой, большими буквами написано: «Разрешение».

Мне бы взять да и окрестить. Пусть несовершеннолетняя, пусть взгрели бы меня. Могли и в епархию нажаловаться. Ну и что? Дальше Ватисса владыка не отправил быт. Да и понял всё. Мог отругать при свидетелях, потом наедине сказать: «Должен был я отреагировать, а ты правильно сделал». Я снова отправил Алису за разрешением:

– Мама или папа должны написать.

Мама, как потом узнал, беспутная. В школе русский и литературу преподавала. По натуре из блудливых. С мужем на этой почве разошлись, после этого понеслось – с одним сойдётся, поживёт, разбегутся, следом другой появится. В деревне всё на виду. Одно время едва не шведской семьёй жила с двумя мужиками. Обращалась к ней Алиса за разрешением креститься или нет – не знаю, но больше ко мне не приходила. По сей день корю себя – не окрестил ребёнка.