ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Женщина на проселочной дороге

Рассказ о первой любви

Мне исполнилось тогда восемнадцать, я был студентом, и не знаю, как назвать то, что со мной случилось, но произошло это не в институте, а в деревне, на уборочной, куда нас ежегодно отправляли на весь сентябрь.

Эка, скажете вы, у кого в восемнадцать не было амуров! – что же, про все их раззванивать? На каждый чих, как говорится, не наздравствуешься. Истинная правда, отвечу я – влюбленности переживал и аз грешный, все эти хи-хи-ха-ха с подружками, танцульки в тесном зале, поцелуйчики, попытки тисканья в темном углу, – но сам я воспринимал это всего лишь как игру, в которую, приходит время, играют все, и правилам которой надо подчиняться. Не более того. Но то, что случилось со мной тогда, все-таки было, смею думать, настоящим. Во всяком случае, с моей стороны – за другую сторону не ручаюсь: слишком еще был юн и душевно слеп… Впрочем, времени прошло достаточно – можно спокойно выложить карты на стол.

А было так: глухая деревня, убогая, будто вымершая – когда-то, видимо, большая и цветущая: угрюмые бревенчатые дома, замшелые тесовые крыши, слепые окна с тряпьем и фанерой вместо разбитых стекол, глухие заплоты, крапива выше их, улицы в пахучей ромашке и коровьих лепехах, после захода солнца – темнота, как в гробу, собачий лай в темноте да гогот встревоженных домашних гусей. И – мы, студенческая группа, в бревенчатом клубе; ночуем вповалку на дощатых нарах прямо в зале, разгороженном на женскую и мужскую половины весьма условно: старой пыльной занавесью, за которую на женскую половину парням проникать было строго-настрого девчонками запрещено, и мы этот запрет, надо сказать, честно блюли; а уж если кому-то пришла охота поиграть в любовь – на улице места много…

И жила в том же клубе, только за толстой стеной, еще одна группа – из дюжины городских фабричных девушек и женщин – которая менялась раз в полмесяца. В одну из вновь прибывших девушек я и влюбился.

Не красавица. Или, точней, неяркая красавица – но статная и добротная. Чистая светлая кожа лица, правильный, ровный овал, мягкие черты, карие глаза, и, главное, коса, русая девичья коса, тугая, толстая, хоть и недлинная, с плеча на грудь – во всем ее облике было что-то такое трепетно щемящее и донельзя родное, будто вот сестру встретил среди чужих людей… Не слыл я робким среди своих девчонок, любил и позубоскалить, и дружил с ними – не с одной, а со всеми сразу, не зная, кого предпочесть; да так оно было и спокойнее. А тут вдруг непременно захотелось подойти, побыть рядом, заговорить – просто места себе не находил; казалось, случится что-то ужасное, если не подойду. И страшно в то же время: какая-то сила поднимает ее, простую фабричную девчонку, так высоко, что делает ее недосягаемой, дает ей власть надо мной, и ноги мои перед этой властью слабеют, немеет язык… Однако же на второй день, не помню как, но все ж я втерся рядом с нею за обедом (обедали мы все вместе), решился выдавить из себя какой-то вопрос, и она запросто улыбнулась мне и ответила. И уж больше я от нее не отходил – я сделал все, чтобы привлечь к себе ее внимание.

Но ведь не только я сам делал шаг к ней – наверное, и она тоже каким-то образом выделила меня? А выбирать было из кого: наша студенческая группа полна была парней и старше, и солиднее меня, да еще вечерами приходили и терлись возле клуба задиристые деревенские ухажеры с кудрявыми чубами и в кепках набекрень, приезжали на грузовиках и предлагали «покататься», приставая к девчонкам, окрестные шоферы. Видно, и я ее чем-то зацепил, если выдерживал столь жесткий конкурс? Чем? Может, тем, что не торопился запустить ей руку за пазуху, а, напрягая интеллект и интуицию, искал, в первую очередь, общения на их девичьем языке, добираясь таким образом до сердца? Или, может, тем, что, выросши в селе и умея управляться с лошадьми, я, единственный из нашей группы, в то время как остальные парни крутили веялки и лопатили зерно на току, наравне с матерыми деревенскими мужиками возил на пароконной бричке зерно от комбайна на ток и, выгрузив его, уезжал, погоняя лошадей и лихо стоя в бричке, воображая себя этаким римским патрицием в боевой колеснице?

Во всяком случае, после того обеда рядом с ней я, злоупотребляя положением возчика, предложил ей, несмотря на то, что лошади порядком измотаны, прокатиться в бричке до комбайна, и она согласилась, и я не торопился ни к комбайну, ни на ток, позволяя лошадям идти абы как, активно осваиваясь в то же время рядом с нею, и даже давал ей вожжи и учил править. При этом я старался изо всех сил смешить ее, мобилизуя остроумие, и мы много смеялись, а к концу поездки, были друзьями. Так что вечером, после работы и ужина, сам Бог велел нам идти гулять вместе по ночной деревне.

Ее грубоватая простота и доверчивость, так непохожая на манерность наших девчонок, не только ставила меня в тупик, но и колдовала. Оттого, наверное, что я был моложе: она прямо спросила, сколько мне лет, и я ответил, не виляя, а затем спросил сам, и она тоже ответила честно; то, что она взрослее меня, ее, видно, вполне устраивало, – она вела себя со мной так, будто я ее младший братик, или, может, вовсе приняла за подружку? То она вдруг стала жаловаться, что у нее месячные, и какие неудобства из-за них терпит… Я спросил: а что такое «месячные»? – никто никогда не посвящал меня в эти тайны, и она без ложной стыдливости, но и, обходясь без грубых слов, тут же мне все объяснила; то вдруг заявила, пока гуляли:

– Подожди, я пописаю, – и, отойдя к изгороди, присела на корточки; я, чтобы не смущать ее, решил пройти дальше, но она взмолилась: – Не уходи, я боюсь! – и я стоял, слушая журчание ее ручейка, и моя ошалелая голова начинала непонятно отчего кружиться…

А тем временем нас влекло вперед, и наш роман, несмотря на мою неопытность, неудержимо развивался: к середине ночи я уже сладко целовался с моей подружкой, притиснув к шершавому тополю; потом, уже сидя на лавочке у чьих-то ворот, целовал ее в шею и, не без ее молчаливого согласия, добирался до ее мягкой теплой груди… Все это осваивалось шаг за шагом – некуда было торопиться, я был неимоверно счастлив от переживания каждого поцелуя, каждого прикосновения… Потом, чем-то вспугнутые, мы вновь гуляли, уже в обнимку, ища уголков поукромней, а она тем временем что-то рассказывала про подружек, сестренок, про маму и папу в каком-то районном городишке… Кажется, именно тут она, вся, до ноготков, с ее девичьими проблемами, стала до того мне близка, что ближе ее уже – никого: ни родителей, ни друзей, ни сокурсниц, – заслонила их всех напрочь, заняв собою небо до горизонта… А уже, кажется, на третью ночь, изучив все улочки и переулки, мы не сговариваясь, побрели в сжатое поле с копнами свежей соломы на них (оно окружало деревню с трех сторон; с четвертой была тинистая речушка под косогором).

Меж тем за эти три дня ненастье сменилось лунными ночами. Было тепло, тихо и светло, почти как днем. Лунный свет серебрился на стерне, все вокруг было затоплено зеленоватым сиянием, будто водой – с размытыми очертаниями предметов, с глубокими тенями. Тишина полнилась значением и тайной; собачий лай и тревожный гусиный гогот доносились из деревни далекой музыкой: звучанием струн, пением труб. Солома в копнах блестела, как вороха золотых и серебряных нитей… Мы целовались и, хохоча и дурачась, барахтались в соломе, растрепывая свежую рыхлую копну; потом моя волшебная красавица с возгласом: «Фу, устала!» – лежала на золотой соломе, закинув руки и загадочно глядя в лунное небо, а я неумело расстегивал ее грубый комбинезон и блузку под ним, и мне открывались певучие линии ее плеч и груди, ослепляла белая алебастровая кожа и крупные розовые бутоны сосков – лунный свет был таким, что ясно виден был не только их розовый цвет, но и тончайший рисунок на них. Я немел и задыхался; кружилась голова от запаха ее девичьего тела и от родных, древних запахов спелого хлеба, полыни, мятой зелени – то пахла уже солома под нами. Я жадно целовал, терзал и тискал ее тело и не спеша открывал для себя часть за частью этот неизведанный материк, на котором я уже бывал когда-то – в другой жизни, что ли?.. «А-ах, к-какой ты нетерпеливый!.. Мне щекотно!.. Мне больно», – то смеялась, то грубо отбивалась моя прелестница, то судорожно вцеплялась в мою шевелюру пятерней и придерживала мой любовный пыл, и я останавливался на уже занятом участке материка, обживая его, и снова терпеливо и настойчиво устремлялся дальше, пока, наконец, не покорил его весь, до того пушистого бугорка, до точки на материке, в которой сосредоточился для меня тогда весь смысл, весь белый свет, вселенная…

Никогда, ни до, ни после я не чувствовал такого блаженства, такой радости, такого восторга, как в ту ночь – я был оглушен и растерян; я находился в совершенно новом для меня состоянии: странно и непонятно: что же мы, как мы теперь?.. И даже был слегка разочарован: мне казалось почему-то, что такие победы достаются труднее… Я понимал, что не первый у нее; однако же, и сама она, кажется, толком еще ничего не понимая, отдавалась потоку радости и возбуждения вместе со мной с каким-то спокойным фатализмом: а-а, будь что будет!..

И так теперь – каждую ночь… Устав от серьезности нашего положения, мы снова принимались дурачиться: то она, дразнясь, не давала для поцелуя губ, то, хохоча, щекотали друг друга до икоты, то она, пытаясь доказать, что сильнее меня, бралась положить меня на лопатки; она и в самом деле почти не уступала мне в силе, и мы барахтались, пока я, наконец, не одолевал ее; а кончалось все всегда одинаково: поцелуем, объятиями и всем прочим…

Надо ли говорить, что оставшиеся нам дни мы жили только ночами, которые пролетали мгновенно: не успеем оглянуться – луна на закате, надо идти спать; только придешь и повалишься на нары – пора вставать; встаешь сомнамбулой, идешь, качаясь… И все же ночей я ждал с нетерпением и не мог дождаться; дни, яркие, солнечные, тащились через пень-колоду и не хотели кончаться. Я жил на пределе сил; спать хотелось нестерпимо. По-прежнему возя зерно от комбайна, я, пока тащился туда и обратно – давал лошадям волю, а сам тем временем вздремывал, поскольку дорогу они знали сами – только чтоб не останавливались, и этих вздремываний набиралось за день часа три, так что вечером я снова был готов к бдению.

Ночные эти мои бдения не остались незамеченными одногруппниками. Было замечено всё: и опухшие губы, и засосы на шее, и то, что я, как они говорили, «весь светился»; парни ехидничали – завидовали, что ли, готовые в любой момент сменить меня на посту? Девчонки посмеивались добродушней: «Наш бедный Ромео!» – жалели и даже, дежуря на кухне, подкармливали: клали лишний кусок мяса, наливали лишнюю кружку молока…

Давно известно: счастливые дни уходят для бедных смертных первыми; кончились две моих недели счастья – мою красу увезли вместе с их группой прямо посреди дня; я даже проститься не успел. Хотя и взял загодя ее адресок – знал, что со дня на день уедут.

Началась безумная тоска и скука, тем более что погода снова испортилась: пошли дожди. И опять я считал каждый час, ожидая, когда же, наконец, кончится день, только чтоб скорее наступило завтра – чтобы, наконец, прошла когда-нибудь эта тягостная, бесконечная неделя одиночества… А над нами будто издевались: из-за ненастья мы никак не могли закончить нашего задания; нас задерживали.

И все равно день окончания работы наступил; нам выдали заработанные деньги, и мы вернулись в город.

Моя любовь была уже где-то рядом: сесть в трамвай, проехать с полчаса, найти общежитие, подняться в комнату… Сколько раз, закрыв глаза, я видел этот маршрут; голова кружилась, спирало дыхание, заходилось сердце, как только я представлял себе, что будет дальше…

Мне не хотелось идти к ней в старой заношенной одежде – хотелось праздника; все заработанное в колхозе я просадил на новые туфли, брюки и светлую курточку – а купить все это в те годы было не так-то просто; уж я порыскал по магазинам… И, наконец, вымытый, выглаженный, благоухающий одеколоном «Шипр», с деньгами в кармане на парк, кино и мороженое в выходной с утра еду к ней, ищу и быстро нахожу общежитие – все именно так, как она рассказывала: дорога сама ведет меня к ней.

В вестибюле преграждает путь суровая вахтерша; я рвусь к моей милой, но та, блюдя подопечных девушек, уперлась: «Нет, и всё – только пригласить! И, вообще, кто ты такой?» – «Друг». – «Х-хэ, др-руг! – язвит она, с сомнением качая головой. – Много тут вас, таких! Вот придет сама, признает – пущу!» Пришлось писать записку: «Меня к тебе не пускают – приди, помоги!» – и передать с какой-то девицей.

И вот она спускается по лестнице, моя царевна! Она еще краше, чем в деревне: высокая на высоких каблуках, стройная в городской одежде: в осеннем костюмчике-букле, с сумочкой, со светлой косой через плечо, строгая, прекрасная! И – приветливо улыбается мне!.. Обалдевший, я рвусь обнять ее; однако же, сойдя с лестницы, она плавным движением останавливает меня и всего только товарищески крепко и тепло пожимает руку. Я понял: она не хочет открываться при чужих людях, моя застенчивая царевна!

– Ну, здравствуй! – низким своим певучим голосом говорит она, подхватывая меня под руку и увлекая на улицу. – Приехал, да? Здорово, что пришел! Какой ты нарядный!

– Да получил деньги, приоделся. Куда идем? – спрашиваю весело.

– Знаешь, куда мы сейчас пойдем? – мы уже вышли в это время на улицу. – В ателье на примерку – мне там свадебное платье шьют.

– Свадебное? – я невольно остановился, как вкопанный; мои глаза и даже, кажется, рот открылись от изумления. – Свадьба? – опять спросил я, ничего не понимая. – Наша, что ли?

– Да ты что – какая наша, дурачок? – она не просто рассмеялась – она покатилась со смеху. Просмеявшись, она просто и доверчиво ответила мне: – У меня жених приехал – из армии вернулся. Торопит вот.

Мое лицо застыло в гримасе возмущения и обиды.

– А как же я? – вырвалось у меня.

– Ты хороший, но ты же еще маленький!.. Юный, – поправилась она. – Найдешь еще себе! Не обижайся, ладно? – она бодро подхватила меня под руку и повлекла за собой.

Куда она меня тащит? Зачем? Что же я теперь у нее, в роли пажа Керубино? Или – раба при римской матроне, любовь которого никто не принимает всерьез?.. Она продолжала что-то возбужденно говорить, но я уже ничего не слышал – я шел, как каменный.

– Ты расстроился, да? – догадалась она. – Не обижайся!.. Хочешь, приглашу тебя на свадьбу?

– К-как… это?.. – я не мог выговорить продолжения: «ты можешь решиться на такое?»

– Да очень просто! – догадывается она, что я хотел сказать. – Скажу Витьке, что ты – школьный товарищ, за одной партой сидели…

Я что-то промычал… Господи, если б эта ситуация – да лет бы этак через пять: о, как бы я посмеялся и над своим, и над жениховым простодушием! Просто забавно – гульнуть за его счет, сплавляя ему свою подружку! А потом еще стать ее тайным советчиком и другом… Не обязывающее ни к чему занятие – срывать розочки с чужого куста, когда уход за кустом достался другому, – ситуация, над которой уже тысячи лет не смеется только ленивый. Но тогда мне было не до смеха: это видение ее нагого тела, это ослепительное чудо, на которое глаза мои смотрели, не уставая – оно что, ушло навсегда? Как та луна, которая светила нам ночами, а на ее месте в небе теперь черная дыра?.. Больно и стыдно было и за луну, и за нее, и за себя, и за жениха: он-то тут причем?..

А она меж тем уже дотащила меня до ателье, и мы там ждали своей очереди, а потом она кружилась в белом свадебном платье, сияя от удовольствия, перед зеркалом, перед закройщицей и мною, веля мне держать булавки, пока они с закройщицей болтали наперебой, где что убавить. А мне было плохо: от духоты, пыли, запахов тканей и женского тела мутило и тошнило, и кружилась голова; и было мерзко, мерзко, мерзко…

Наконец, кончилась эта пытка; вышли на свежий воздух.

– А пойдем-ка в кинцо, а? – предложила она. – Девчонки говорят, кино забойное идет – итальянское, про любовь!..

Она еще что-то щебетала, довольная тем, что платье получалось красивое и – в срок, а я, тащась рядом, слушал ее с пятого на десятое; просто вот жить не хотелось – так мне было все неприятно; я думал о том, как бы сбежать под благовидным предлогом, а найти предлог был не в состоянии.

– Знаешь что? – наконец, начал я, краснея от придуманной глупости. – Вообще-то я забежал к тебе по пути – я должен тут, недалеко, навестить тетушку. Сейчас сбегаю, а потом приду, и пойдем в кино. И билеты возьму.

– Только недолго, ладно? А то имей в виду, – лукаво пригрозила она мне, – вечером жених явится; тебе придется иметь дело с ним!

И я легко согласился, что буду у тетушки с час, не больше – на этом она меня и отпустила. А я пошел, пошел от нее в одиночестве и тоске и шел целый день, пройдя город насквозь, забравшись в какие-то немыслимые трущобы, которым в те годы было несть числа, а потом выбирался обратно, и все колесил и колесил – до изнеможения, до полного бессилия. И все думал о своей избраннице.

Не настолько мне было тягостно, чтобы что-то с собой сотворить, однако, честно признаюсь, слезы капали. Их и было-то, может, всего несколько штучек, и были они, кажется, последними в моей жизни.

Нет, я не наказывал ее в своем возбужденном мозгу за коварство, обман и измену, не придумывал кар; я догадывался, что она – еще не проснувшаяся для жизни зверушка, но ей уже не проснуться, не выбраться из этого состояния; страшно жаль было ее, ее жениха и горько оттого, что стал персонажем дурацкой комедии… Уже потом до меня дошло, что за каждый миг счастья надо платить; чем – это уж у кого какая наличность: разочарования ли то – или горечь, скепсис или цинизм, или сама жизнь…

Но с той поры «дружить» с нашими девчонками я перестал – как отрезало – а начал присматриваться к ним и прикидывать: а может ли вот эта – или та? – совершить подобную подлость? И после некоторых наблюдений и размышлений делал вывод: может! И та, и эта. И вон та…

Тогда я еще не знал, что три года не буду подходить к ним. Однако время – хороший лекарь: все сглаживает. После этого я встречал – и не раз! – прекрасных женщин. Во всех отношениях прекрасных… Но до конца излечить меня от синдрома недоверия – пока еще! – не смог никто.


2002 г.