ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

2

Подписку о неразглашении государственной тайны слабовольный двадцатисемилетний чикист Натан Воробьёв сделал не в торжественной обстановке. Вместительный кабинет коменданта неохотно впустил растерянного сибиряка. Красная, местами прожжённая скатерть на двухтумбовом столе, увесистое мраморное пресс-папье, портрет Сталина с хитроватым прищуром всевидца. Задёрнутая однотонным шёлком служебная карта расположения Ярзоны хранила на стене тайну, упрятанную под материей цвета нескончаемого пожара. Вошедший догадался: под шёлком не шёлковый путь обречённых, не расписание дня приговорённых зонников.

Оробелый чикист вчитывался в слова, имеющие бесцеремонный зловещий смысл. Хватило ума выделить из всего чёткого набора: ЕСЛИ, ТО…ТО было короткой расплатой за ЕСЛИ. Расшифровки текста не требовалось.

И в этом кабинете хозяина спецкомендатуры тащилось роковое время для страны и нации.

После неразбежной подписи внезапно прошиб пот. Холодный лоб взмокрел. Натан почувствовал сбежку капель в одну крупную. Вовремя накрыв её ладонью, перехватил влагу страха, не позволив скатиться на твёрдый лист.

Комендант строго оценил замешательство побледневшего стрелка.

– Что-то непонятно?!

– Ввсё ппонятно…

– Вопросы есть?

– Никак нет…

– Ступай! Служи метко!.. Следующий!


Грузная бессонница продлевала время засыпания, вторгалась среди глубокой ночи. Прежде задумчивый стрелок не обращал внимания на муторный запах портянок, табачно-спиртовый перегар, выплеснутый из глоток храпящих одновзводников. Формула юности лёг-уснул действовала до подписания присяги безотказно, не нарушая здоровый закон природы.

Пробовал считать: цифирь бежала по ленте, напоминающей дорожку стадиона. Увлечётся – на сотни перейдёт, но бессонница всё равно торчит поплавком на глади подушки. Не клюнет сон, не утащит головушку в глубину ночи.

Время останавливалось. Его не существовало в границах суток. Часы вне закона. Секунды – отшельники. Пресное безвременье бессонницы изматывало, растворяло память в едком щёлоке бытия Ярзоны.

Спирт почти не давал облегчения. Хлебнёт дюжину глотков – глаза даже не подёрнутся влажной мутью. Заалеют щёки, очугунеют скулы, в кишках переполох от впущенного пала. Голова яснее неба майского… Вот поплыли невидимые облака, и еле слышные колокольца возвестили о приближающейся тройке… Вскоре кошева с расписными дугами растворится… вот зловещая ТРОЙКА взыграла набатными колоколами приговоров… Жутко становится в душе чикиста, приневоленного горластым комсомольским призывом. Выпитый спирт в кислоту превратится, опалит нутро разъедающей заразой.

Посмотрит утром в круглое карманное зеркальце, отведёт глаза цвета увядающих васильков. Проворчит тихо: «Мурло ты поганое… куда веслом загрёб?! Сраный стрелок ворошиловский!..»

Со стены таращится всё тот же усатый отец народов. «Эх, видать, не родной ты нам батя… чё вытворяешь с семейкой огромной… или много кормильцев на Руси святой развелось, что их надо пускать в расход тысячами…»

Запоздало проклюнулся в душе кадрового стрелка зелёный росток совести… прорастал ясным пониманием жути творимого зла.

Сослуживцы стали замечать рассеянность, растерянность, испуг. Горбоносый сосед по казарменной территории спросил после ужина:

– Что приуныл, воробушек?

Безошибочный инстинкт скученного выживания давно подсказал Натану: ни перед кем не распахивай душу, не заметишь, когда наплюют в неё, нашвыряют грязи. На вопрос одновзводника буркнул равнодушно:

– Так… ничего…

Первую пулю из тайника ствола Воробьёв выпускал секунды три. На коротком расстоянии выстрела стоял обросший щетиной тщедушный мужичонка, учащённо дышал, покусывал запёкшиеся серые губы. Натана тошнило. Медлительность могла расцениться не в пользу новичка. Немым дрожащим пальцем нажал на спуск. Обмякшее тело подсеклось, рухнулось на колени. Стало заваливаться на песчаную подушку. Не дав отлежаться на ней, труповозы без раскачки забросили мертвеца на тачку, заляпанную глиной, хлоркой и кровью, покатили в боковушку тёмной штольни.

Массируя одеревенелый указательный палец, находясь в полубредовом состоянии, чикист первой крови спросил расстрельную обслугу:

– Куда попал?

– В десятку, – хихикнул верзила и харкнул на плаху настила.

Мысль о кощунстве вопроса придёт позже, когда, нажигая ладони, будет колотить по мячу на волейбольной площадке. Сюда приходили размяться, отвлечься от чёрных дум спецы огнестрельного действа. Резкие удары звучали выстрелами. Мячу до пулевой скорости было далеко. Он злил чикистов со стажем: кожаный тугой снаряд никого не разил наповал.

– С почином, Натанушка!

– Отойди, Горбонос, пристукну!

– Воробей, а когти сокола…

Шлёпнув последний раз по мячу, наградив взглядом-плевком докучливого стрелка, побрёл за широкие ворота Ярзоны.

«Дубина! Вздумал с чем поздравлять…»

Слова лепились на языке. Раздосадованный Натан не озвучивал их.

Шагая утоптанной кромкой яра, рассеянно всматривался в раздолье воды. Солнечные зайчики играли на манящей глади. Смотрел на бесноватую пляску огоньков, шептал сердцу:

Выткался на озере алый свет зари…

Родниковая поэзия чародея слов струилась в молодом человеке постоянно, укрепляя границы не чёрствой души. Его обижало, что многие пытались вбить в стихи, в судьбу поэта аршинный гвоздище.

«Поторопились вынести необоснованный приговор… Жалкие потуги! Недолго продлится инквизиция запрета… такие стихотворения не умертвить, не накинуть на них петлю, не заглушить травой забвения… Никакая дикая тройка не вынесет поэзии Есенина беспощадную статью…»

Ни с кем не делился Натан чувствами приязни к лучевой лирике властелина душевных строф. Блок был для него малопонятен. Не трогала сердце уравновешенная, завуалированная стихия изложения. Чисто, ровно, гладко… звуки, исторгнутые смычком, не касались души. Рязанский лель из голосистой свирели исторгал звуки волшебные, напускал радужные чары, окутывал сердце мелодичностью строк.

– Бессонница – не катастрофа, – успокоил парня тюремный врач. – Шепчи параграфы воинского устава. Перебирай все звания от солдата до генерала.

Предложенной пёстрой ерундистикой не занимался. Молитвенно пропускал через воспалённый мозг:

Отговорила роща золотая…
Не жалею, не зову, не плачу…

Вспыхивали в голове искры родных образов.

Ярзонная расстрельная обыдёнщина не рубцевала память. Молодой служака, введённый во грех и порчу дерзким комсомолом, рано осознал трагизм происходящего. Пути к отступлению забаррикадировала присяга, науськивала подписка о повечном неразглашении тайны яра. Утаивались секреты про дырки в черепах, про глубокий выкоп в яру, куда валились с тачек трупы оклеветанных русичей. Послойно засыпанные песком, хлорной известью, они сами по себе становились негробовой тишиной, тайной из тайн.

В роковом подземелье стрелка тошнило. Постоянно испытывал головокружение, спазмы в груди. Однажды взволнованный очередной смертельной вахтой, подошёл к развёрстой ямине, осветил карманным фонариком глубь, мелеющую с каждым карательным днём. Нутро дохнуло застойным запахом тлена. Воробьёв вздрогнул, увидев торчащий из песка внушительный кулак. Значит, чья-то пуля оказалась дурой, сразила не наповал приговорённого горемыку. Агония жизни-смерти выплеснула остатние силы для последнего проклятия комендатуре, следственной тюрьме НКВД, усатому неродному отцу.

Прислонённая к песчаному срезу штыковая лопата натолкнула на единственно верную мысль. Над посинелой уликой вскоре появился земляной холмик. Прислушался: из преисподней стон не доносился. Яма была доверху набита тягучей тишиной. Только настырный жук под корой недавно уложенной плахи доказывал древесине крепость упорных резцов.

Широкие сосновые плахи приглушали шаги. Выбредая из жуткой штольни, боялся задеть плечами крепёжные стойки. Сверху давил на них бревенчатый накатник, тянулись уверенной горизонталью такие же дюжие плахи со следами продольной пилы.

Спина особенно чувствовала текучий холод подземелья. Шагал, пережигая в сердце недавно увиденное на дне народной могилы. Правдоподобный кулак вырос до размера увесистого молота. Вспомнилась увиденная в учебнике истории беспощадная палица.

Разгневанная штуковина, вобравшая последнюю силу ненависти, висела над головой литым грузом возмездия. Резким взмахом руки попытался отсечь кулачище: он не собирался покидать устойчивое грозное положение.

Перемигивались тусклые электрические лампочки, рассеивая по штольне обморочный свет. Зажмурился с отчаянной мускульной силой воспалённых бессонницей глаз. Дикая пляска искр в пространстве надлобья осветила кромешную синь.

Прозрев, увидел всё тот же почти квадратный окуляр, нацеленный на близкий выход из ямы смертников.

Мстительный синюшный кулак не смещался с точки зависания. Больной Натан наотмашь долбанул его плоским карманным фонариком: удар в неплоть потащил за собой тяжёлую руку.

Прилипчивое видение ощущалось взъерошенными волосами, стянутой кожей затылка.

– Дай выдерну седую волосинку.

Резкой отмашкой руки Воробьёв стукнул по холодным пальцам, собранным в щепоть.

Краснолицый сосед-коечник собрался отвесить обидчику подзатыльник. Жалкий вид незрелого чикиста не дал излиться гневу.

– Воробей, не вру. Глянь в зеркало.

– Не липни!

– Ну и видок у тебя, Натанушка. Утопленника со дня омута вытаскивал?

Одновзводник с клювастым носом выводил парня из душевного равновесия. Многие стрелки догадывались – Горбонос сексотит, поставляет офицерской верхушке подробные сведения из казарменной житухи.

Стукача не раз били. Некоторые заискивали с расчётом: авось, не выдаст, не шепнёт злопамятному коменданту о взводных грешках. В присутствии доносчика приходилось фильтровать слова через сетёнки мозговых извилин. Боялись толковать на острые политические темы, травить анекдоты, давать даже косвенные оценки происходящему на песчаной глубине.

Когда в одной из прожорливых печек Ярзоны сжигали выбракованные библиотечные книги, глазастый Натан тайком спрятал за голенище сапога книжечку стихов Есенина. Мягкая обложка измахрилась, от бледного текста стихотворений рябило в глазах. Портрет поэта с трубкой во рту был выполнен на серой бумаге, по которой, как занозы, разбежались не переваренные в бумагоделательном котле крошечные щепочки. Они разбежались по страницам болезненными прожилками.

Долго осторожничал Воробьёв, тайком перечитывая, заучивая трогательные стихи запрещённого рязанца. Недоумевал: почему душеспасительная лирика чародея на кого-то оказывает тлетворное влияние. Стоило ли ограждать тот же расстрельный взвод Обской Ярзоны от возвышенных образов поэта, если на глазах меткачей подкашивались жизни и судьбы, не ограждённые спешными судами троек. Где находилась грань, разделяющая стихи и свинец?

Пасмурным вечером Горбонос прихватил соседа за чтением любимого Серёги. Углубился в чтение, забыв про осторожность. Постигал философско-магический зачин стихотворения:

Душа грустит о небесах,
Она не здешних нив жилица…

Что-то роковое, знаковое светилось в неразгаданном запеве. Погрузился в золотой водоём слов. Не существовало скученного казарменного прозябания, въедливого стукача.

– Воробей, да ты высоко паришь… Дашь почитать запрещенца?

На лице, шее Натана не успела выступить сыпь страха. Округлил растерянные глаза, упёрся сверлящим взглядом в непрошибаемую фигуру.

– Устав превосходно знаю. В нём ничего не сказано о запрете на лирику славного русского поэта.

Спокойный, невозмутимый ответ озадачил Горбоноса, получившего в руки крупный козырь.

Разнокалиберные красноватые гнойники расселились на щеках, подбородке соседа. Натан старался не смотреть на лицо занудистого стрелка со странной фамилией Перебейнос.

Продолжил чтение стихотворения. Теперь слова мерцали в рассеянном свете текста, не укладывались в голове логичным порядком.

«Гад! Нарушил обряд постижения сути…»

– Спиртику хочешь? – предложил стукач блеющим голоском.

– Обойдусь.

– Есенин бы не отказался…

– Поздно ему предлагать… не дозовёшься… сон беспробудный…

– Доживи хулиганистый стихоплёт до наших жарких деньков – не избежал бы карательной пули. Таких чистить надо свинцовым скребком.

За оскорбление стихоплёт Воробьёв хотел звездануть болтуна в оттопыренное ухо. Еле-еле остудил бунтующую волю. Ворочая непослушным от гнева языком, процедил:

– У тебя сапоги грязные. Негоже передовому служаке в таких ходить.