ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

2

Несколько раз Прасковья и Соломонида ходили в комендатуру, в Ярзону, добиваясь встречи с арестованными.

– Не положено. Особо опасные преступники…

Где искать правду? Ни избы. Ни мельницы. Ни клочка земли. Ни свидания с мужьями. Пустить в дело связку соболей Прасковья опасалась. Сочтут за подкуп… сама загремишь за колючку.

Отговорил Натан молодуху от подношения дорогой пушнины. Умолчал: отца и сына поднимали на дыбу. Усердствовали надзиратели Кувалда и просамогоненный Ганька.

Не расскажешь Соломониде о всей кровавой правде, протекающей в застенках. Зверство напало на карателей. Пытальня пропиталась кровью, мочой и блевотиной. Показатели выбивались всеми инквизиторскими методами. Истязаемые не могли поставить в протоколах допросов не только крендели фамилий, но даже простые крестики выходили корявыми и неестественными. Надломленные крестики несли тяжкий крест судьбы, сходили за прощальный знак изуродованной жизни.

На Никодима и Тимура надели кандалы. Ганька Фесько самолично расклепал резьбу на вершинках болтов.

– Бугай! Теперь пальцами не осилишь. Не пытайся освободиться.


За крупную нельму чикист Горбонос выторговал у коменданта день покоя. На расстрелах нервы горели сухим хворостом. После утомительной вахты лихорадило, мутило. Первый гранёный стакан водки исчезал в утробе обыкновенной водой, не воспламеняя дух, не обжигая нутро. Со второго стакана на мозги наплывал туманец. Наслаивался на очертания Ярзоны, подземелья, штабеля трупов.

«Обхитрил Натан-Наган… вовремя в вышкари подался. Стоит сейчас подлец, зыркает по сторонам, дышит чистым воздухом зимы… Перестал в деревню наведываться… побаивается шкура: не сойдёт с рук почтарство. За связь с подследственными опасниками может статью на черепок накликать… Стоит донести главному – скоренько вышкаря в нарники переведут… Стой, стой пока… зубри стишки поэта-хулигана. Всё зачтётся тебе… Клянусь последним чирьем – когда-нибудь сдам тебя со всеми потрохами…»

Водка пока не подняла стрелка расстрельного взвода до облаков, но над полом казармы закрутить успела. Летает в густых парах. Служба представляется почётной, жизнь удачной. Можно поговорить по душам с тараканами, пробегающими по столешнице.

«– Шельмы! К салу крадётесь… Не бойтесь – не убью. Сегодня я добряк – жизнь дарую… Вы твари, но чище, чем обовшивленные нарники… Кто их загнал в мышеловку? Сами себя загнали… Ваше тараканье высочество, погрызите сальца – не взыщу…»

Подушка с грязной наволочкой давно магнитит башку. Видения перемешиваются в чёрный ворох, тащат в глубину забытья…


Даже особисты встревожены темпами ведения расстрельных дел. Следствия стали скоротечными. Комендатура, Ярзона охвачены зимней горячкой. Пытальня вышвыривает полуживых эсеров, заговорщиков, поджигателей, хранителей тайников с оружием, спрятанным для подставы сами же гэбистами.

Количество смертей подгонялось под пузатые конкретные цифры, вписанные в совершенно секретные директивы.

Много сфабрикованных в спешке дел хранилось в пухлой папке с жирными словами на обложке: РОССИЙСКИЙ ОБЩЕВОИНСКИЙ СОЮЗ. Туда в смертельном полёте залетели помимо русских латыши, поляки, белорусы, обруселые немцы, два китайца и тунгус из придуманного легиона мстителей. Среди разношёрстных вредителей из крестьян-единоличников, сапожников, бондарей, скотников затесался начальничек из Рыбтреста, осуждённый как участник правотроцкистской организации. До этого было исключение из партии за «потерю классового чутья». Какое надо было иметь собачье чутьё, чтобы унюхать в большом коллективе приверженцев красных, белых, уклонистов, сочувствующих, отщепенцев. В густом непитательном бульоне гражданских войн, восстаний, мятежей варилось столько отупелого от красных идей люда, что ни один повар не смог бы распробовать на вкус бурливое варево. Надо было иметь классовое чутьё, чтобы когда-то где-то потерять его окончательно и бесповоротно. За непростительную потерю нюха начальник третий месяц валялся на нарах. Ждал, когда земное существование закончится приговором пули.

Разгоряченные безустальные тройки проносились под свист свинца, под стоны и дикие крики в пытальне.

Ещё один особист подал рапорт об отставке. Рассерженный комендант выдавливал кончиком языка застрявшую в междузубье рыбью косточку. Она ускользала, не поддавалась натиску. Внезапно громоподобный мат сотряс воздух:

– Да я вас!.. отучу!.. рапорты!.. подавать!..

Испуганный гэбист вытянулся сусликом. Бесполезно возражать Перхоти в момент накатного гнева. Лицо, шея побурели. Часто запульсировала вздутая на виске жилка. Неколебимой рукой командир указал подчинённому на дверь.

Вовлечённый в преступный сговор московских политворотил, комендант опасался за личную шкуру не менее напуганного офицерика. Где-то на небесах уже оттачивался меч возмездия, вскипала божья кара.

– С корабля побежали крысы, – басил хозяин кабинета. – Надо непременно перекрыть пути к отступлению… Не мы повинны, что верховодник кремлёвский пустил судно по морю крови… Мы – матросы слаженной команды – обязаны выполнять приказы вождя и Наркомата… История спишет неведомый грех… или ведомый?.. Не мне разбираться в хитростях грешных политиков…

Косточка нельмы не выковыривалась даже спичкой.

– Не срослась же ты с зубом.

Затяжная злость не проходила. Прибавлялось накипи в душе от напряженного ожидания следственной комиссии из Новосибирска. Особые грехи не тащились за комендантом волоком. Но всё же… Молотилка крутилась исправно, без пробуксовок. Снопы не скапливались, вовремя пускались в обмолот. По главному показателю его похвалит комиссия. А мелочевок у кого нет… Два элемента покончили с собой в камерах. Один сдох от истощения. В пытальне у единоличника сердце разорвалось… слабые отголоски режима…

В плюсы Перхоть занёс добропорядочный поступок: гробовщика-контрреволюционера в гробу похоронили. Сознался на крепком допросе: входил в Российский Общевоинский Союз. Перед расстрелом сам себе гробишко смастерил. Оструганные доски подогнал плотненько, чтобы ямный песок не просочился. Спокойненький такой старичок, тщедушный. Наверно, кроме рубанков, стамесок и молотков ничего серьёзного не держал в руках за протяженную жизнь…

Наконец-то злополучная косточка изгнана с зубной территории. Подержал в пальцах, разглядел пристально:

– Смотри, сука, какая стойкая – как контра на допросах.


Трижды пытался кузнец Селиверстов открутить гайку с болта – раскровянил пальцы. Кандалы заякорили крепко. Расклёпанная паршивцем Ганькой резьба болтов не поддастся сейчас и гаечному ключу.

Зализывая порезы на пальцах, ворчал:

– Вонючая семейка – Фесько. Гниль стволовая. Влипли мы, Тимурка, ох, влипли. Такие вериги носим. Своротили нас злыдни с судьбы. У своих же в плену сидим. И кандалы свои. И решётки-солнышки.

Трудно открывать Тимуру почти беззубый окровавленный рот. Слушает рассудительного отца, смаргивает ресницами – соглашается.

– Ты, сынок, из-за меня кару принимаешь. Догадывался: изверг Фесько не простит жизнь-единоличку… Вот и выпала раскулачка… поздним числом.

Глазницы Тимура в густой синеве. Избитое киянкой тело сын не показывает бате: расстраивать не хочет.

Трусливый надзиратель Ганька боится подходить к кандальникам. Успел прочесть по непримиримым глазам: недоброе замышляют. У бугая глаза – сгустки мести. На бугаёнка страшно смотреть – раскрашен всеми цветами пытальни.

«Скорее надо гадов в расход пускать… чего медлят…»

Многих казарменников гоняют на работы. Подкатывают брёвна к лесопилке. Чистят помойки и нужники. Разгребают снежные завалы. Два бондаря эсеровского толка отправлены в засольню на ремонт бочкотары. Печник-заговорщик прочищает дымоходы.

Палачам спущен приказ: Селиверстовых не пытать. Подлечатся – в кузницу. Колхоз до сих пор коваля толкового не может найти: кто по тюрьмам, кто после коллективизации по болотам и тайгам провинку отбывает. Весна подступает – сельхозинвентарь починки ждёт.


Никодимчик растёт, вес набирает. Пузыри выдувает из ротика, зацелованного матерью. Прасковья представляет: в зыбке Тимур, уменьшенный до младенчества. Отводит сердце и душу на частых ласках. Когда нет рядом Соломониды и Фунтихи, молодуха захватывает томящимися губами писуньку сыночка, причмокивает от удовольствия. Прихватила за такой проделкой опешенная свекровь:

– Срамница!

– Моё дитя – целую, где хочу.

– Грех ведь…

– Нашла грешок. Пусть с измалетства нежные ощущения испытывает. Поп в церкви малютку крестил и то в тайничок палец запустил…

Не по сердцу Соломониде развязные словечки невестки. Слышит по ночам её любовные стоны, вскрики. Что поделаешь? Жаль жалкая берёт, глядючи на горящие страстью глаза остячки. Тимур способен залить бабий пожар, да нету кровиночки. Жив ли? Летает по посёлку лохматый слух: швыряют на тот свет несчастных без отпевания, без благочестивых христианских обрядов… Господи, где найти правдушку в мире грехов и пороков…

Заявился растерянный Натан, сослался на затяжную болезнь. Сообщил: мужики живы… Слово здоровы не договорил. Врать не стал, обсказал про истязания.

Глядела на охранника Праска Саиспаева, телом млела. В злом чёрте произошло странное превращение: лик не отпугивал; пристальный взгляд не злил. Встряхнула головой, вспугнула наваждение… С Тимуром ему не тягаться ни телом, ни духом мужским…

В тесноте, в страшной обиде на власть находились приживалки у спокойной Фунтихи. Травница утешала:

– Всевышний узрит беду – выручит.

Собиралась Прасковья перебраться с сынком в отчую избушку, но родители пустили на постой двух хворых спецпереселенцев. Пришлось продать соболей, жить на вырученные денежки. Сто рублей предложил Натан. Отмахнулась, как от шершня.

– Чего ты… от чистой души…

– С каких пор она чистюлей стала?

– Забудь старое.

«Нет, не распахнёт вновь ромашковый халатик недоступная деваха… Смотрит зверьком… да и как не озвереть от окружающего паскудства».

Чикист Горбонос нахмурился, затаился. Зайцем косым позыркивает. Гадает Воробьёв: успел – не успел заложить за служебные прегрешения. В винной дружбе с Ганькой схлестнулся. Самогонничают, похохатывают над вшивой командой приговорённых. Пуля ставит точку последнюю. Свинец обжалованию не подлежит. Дружки смотрятся тузами чёрными, поставленными на беспроигрышный кон.

Золотые зубы давно не мелькают в обезображенных ртах. Зачем зарывать в песок яра золотишко, когда-то с трудом извлечённое из магаданских, иных недр.

Подаренное провидцем золотое кольцо словно прожигает материю и душу. Верно говорил Тюремной Харе расстрелянный волхв: не принесёт удачи отшлифованный временем желтый ободок. На третий день после обладания золотишком Кувалду избили до полусмерти под шум гудящей пилорамы. Прикончили бы гада, да замаячил за сосновыми кряжами вездесущий Ганька Фесько. Мстители собирались швырнуть полутруп на бревнотаску, отправить на окончательный суд вертикальных зубастых пил.

Оклемался палач. Еще сильнее озверел в пытальне.

Татуированный синюшный лик вождя исполосовали заточенным гвоздём. После заросших стянутых шрамов он являл страшный вид уродца. Завели вождёвое дело, искали главаря кощунства. Обречённые стояли нерушимой стеной.

Ничего хорошего не предвещал бунт на корабле. Перхоть ещё яростнее орудовал пальцами в кудлатинах. Чаще стал пробегать по глазным закрылкам ток нервного тика.

Через неделю Тюремную Харю осудили за бесчинства в пытальне. Припомнили дикое самодурство – отрубленные пальцы старовера.

Разряд надзирателя разом понизили до положения смертника.

Обладающий звериным чутьём, Кувалда ощутил погребную сырь подземелья.

– Ганя, друг, умасли коменданта золотишком. Откупись за меня.

На корявой ладони бывшего надзирателя тускло сверкнул грешный металл. Один золотой зуб попал под охрану обручального кольца, притаился в аккуратном ободке.

– Расчёт выбитыми зубами оскорбит коменданта… на меня дело заведут.

– Не раздавать же обратно зубы владельцам под расписку, – ухмыльнулся убийца. – Ганя, порадей… век за тебя молиться буду…

Фесько перекосил в усмешке рот.

– Не долгим будет век мольбы… Захолустная у тебя душа…

Хочется Кувалде обматерить собутыльника. Крепится. Пыхтит. Зубы впритиск. Кто учить собрался, о душе напомнил. Молодёжь – соплёжь. В надзиратели подались, в стрельцы. По вышкам смотровым расставлены… Таким лобанам пахать, сеять, лес валить. Скоты! Не вилы – оружие облюбовали…

«Сгуртились чёрные тучи надо мной. Вождёк нательный – подмогни!»

Счетовода Покровского пока не расстреляли. Старообрядец Влас по-прежнему бубнит на нарах тягучие молитвы. Каждый день чистит подолом рубахи святого заступника Георгия Победоносца.

Из бухгалтерии комендатуры принесли кипу бумаг. Мелькали и отчёты: цифровика Покровского заставили проверять их достоверность. Мужичок-хилячок обрадовался возможности погрузиться в знакомый бухгалтерский мирок. В первом же документе сразу обнаружил разлад цифр. По отчёту всплыло завышение сметы. Счетовод не знал – раскрывать или скрывать путаницу цифр. Не проверяют ли его на бухгалтерскую грамотность? Сразу и не определишь: подвох готовится или комендатура добивается правдивого раскрытия тайны синих столбцов. Оставить ложь не разоблачённой – тоже опасно. Дали два огня – ищи серёдочку…

Помог мудрый Влас.

– Вскрывай все хитрости-утайки. Дай понять: по священному церковному писанию живёшь. Оно учит: сожги мысли грешные, не помышляй о наживе… Пусть знают в органах – ты большой спец по цифрам, не мог допустить ошибок в своих отчётах… Контрольную проверку делают – не сплошай.

Металлические солнечные лучи на решётках бились в силках, рвались на волю мартовского дня.

Слушая бубнёж цифр, Никодим наблюдал за посветлевшим лицом счетовода. Нежданно-негаданно Покровскому вернули радость. Повеяло духом профессии. От души бултыхался в тихом омуте отчётов.

Руки кузнеца стосковались по металлу, взгляд по гудящему горну. В пытальне вылетали из глаз снопы разбежных искр. Искусственная искорь в воображении сливалась с живой – кузнечной: они взлетали над наковальней при ударах увесистым молотом.

Стоически переносил единоличник Селивёрстов ужасы насилия. Гудела голова. Стонало тело. Ныло сердце: оно находилось в замешательстве, не понимало, что происходит с человеком, кому оно служит верой-правдой. Не было времени успокоить сердце: здесь, в зловонной пытальне, вершится не поддающееся уму и здравому смыслу злодеяние. Не на вражеской территории – на родной отеческой земле кощунствовали удальцы красного террора…

Из кривых штолен, ведущих в подземелье, тянуло холодом погибели.

Опытник суровой жизни Никодим Селиверстов давно уяснил: чистая самородная правда распята, так же как был предательски распят страстотерпец Иисус Христос. Русь на кресте. Русь на дыбе. Воскреснет ли убиенный народ? Вознесётся вослед за чудодеем, посланным во искупление грехов людских?

За праведность существования кузнец принимал молитвенную основу, вживлённую веру во Христа. Сейчас у кандальника рушились все представления о законах истины, о силе и духе правды. В Ярзоне чётко просматривался водораздел. Размежевание единого народа по цветам – хитрая подстроенная ловушка. Иудам удалось вовлечь в кровавую бучу окуренную ложью нацию, запустить процесс самоуничтожения.

Никодим отыскал времечко для осмысления всей пагубы безжалостной власти. До начала злодейской коллективизации он сомневался, принимал на веру усыпляющие лозунги партийцев. Продовольственный грабёж крестьян окончательно развеял сказочку о будущем блаженстве. Выгребли подчистую даже семенное зерно. Кабальные налоги, продразвёрстка обрекали на нищету. На телегах под красными флагами уплывал изъятый по беззаконью урожай.

Почему власть отыгрывалась на беззащитном крестьянстве? Почему здесь, среди нарников, та же деревенская вшивота и голь перекатная?..


В один из ясных апрельских дней у ворот тюрьмы закипела суматоха. Подследственных выводили на работы. Они гуртились в зоне, галдели, кашляли, изощрялись на все матерные лады.

Мальчонок в рваной фуфаечке молотил кулаками по воротным доскам.

– Сволочи! Выпускайте дядю Никоду!.. выпускайте! выпускайте!

Конторский рассыльный Оскал блажил, взвизгивал. Возмущение посыпал бранными словами.

Вышел воротный страж, молча поддал пинка. Недальновидный охранник запоздало понял оплошку. Недоумок вскипел пронзительным ором. Поросёнок при виде ножа не мог бы так виртуозно исполнить арию беды. Страж попытался заткнуть визгуну рот, но Оскал весьма изощрённо укусил привратника за прокуренный палёц. В нос мальчишке ударила табачная вонь. Плевок в лицо обидчика получился выстраданный.

– Дык, суки! Дядю Никоду на свободу!.. Немедленно!..

Распахнулись ворота. Мутной рекой потекли зонники. Маячили конвойники. На штыках вспыхивали огоньки апрельского солнца.

– Дяденьки! Вас много. Дык освободите кузнеца!

Рослый насупленный конвоир сунул Оскалу конфетку-подушечку. Освободитель замолк. Густенькая сопля кралась по верхней губёшке.

Удивлённая подвигом пацанёнка толпа загалдела:

– Толковый хлопец!..

– Один на НКВД прёт!..

– Сёдня наш бугай непременно свободу получит…

– Прощай, Гаврош!.. Довелось хоть одного колпашинского героя посмотреть…

Хрустя липучей конфеткой, Оскал с любопытством разглядывал шустрыми глазками бесконечную серую рвань. Выискивал дядю Никоду. Угрюмые лики сливались в кишащую массу. От мельтешения покалывало глаза, набухали слезинки.