ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Глава VI

После пожара, свирепствовавшего в Москве при нашествии в 1382 году грозного завоевателя Тохтамыша, на улицах столицы было подобрано 24 тысячи человеческих трупов. После того большие пожары возобновлялись много раз, и летописцы отмечали, что только на посаде сгорело с тысячу дворов. Бедствия эти повторялись раз в 5–10 лет при каждой встряске политической жизни и в эпоху, когда Москва была еще деревянной. Но стараниями Калиты и Иоанна III Москва превратилась в белокаменную; теперь, казалось, наступил конец бедствиям от пожаров, однако летописи говорят иное.

Ранним утром в один из апрельских дней, когда закончились празднества венчаний, москвичи увидели явление не только чудесное, но и прямо угрожавшее светопреставлением. Солнце этим утром как бы покрылось кровавой пеленой. На земле ни одна веточка не шевелилась, все замерло, притаилось; облака перебегали с места на место, точно невидимая сила была недовольна их загадочным безмолвием и гнала их от себя прочь, вдаль, в пространство. Грозы не слышали, но огненные стрелы пронизывали и купол небесный, и окраины небосклона. При этом загадочном состоянии неба тишина земли наводила на москвичей томительную жуть; никто не знал, чего следовало ожидать: распахнется ли небо, выбросит ли оно сноп пылающей смолы, как то творится за дальними морями, заглянут ли стрелы Божии в мешки толстосумов, да и многое другое передумали не только стряпухи, но и их хозяйки. Жуть была такова, что хлебопеки понизили цены на калачи и сайки, а квасники носили яблочный квас без всякой примеси.

На душевное состояние людей влияло также поведение птиц и животных, и даже сама земля. С земли, несмотря на полное отсутствие ветерка, поднимались песочные струйки и долго, долго вертелись в воздухе; куда они девались, никто не видел. Грачи полетели было на поля, но потом возвратились в свои гнезда. Даже дворовые псы испытывали непреодолимый ужас и вопросительно смотрели на людей.

Нервозное состояние природы ощущалось не только на улицах, площадях и рынках Москвы, но и во дворце. По крайней мере сердце царя било тревогу.

Случалось с ним это и в прежние дни, но не в такой степени. В подобных случаях он переходил в терем царицы, там он не чувствовал силы этих тисков природы. Опорожнив объемистую чарку крепкого меда, он сердечно прильнул к розовым устам царицы, которая, не ожидая своего «любого», занималась обыденными теремными делами. Служанки убрали с раннего утра ее косы, которыми не могли налюбоваться присутствовавшие по обычаю при ее туалете верховые боярыни, сенные боярышни и постельницы. Мужской пол оставался в приделе возле икон и аналоев. Ожидали иерея Сильвестра, который обещал прочесть, если угодно будет царице, последнюю напечатанную им главу Домостроя.

Однако неожиданный приход царя изменил это течение жизни. Все население терема разошлось тотчас по своим кельям и боковушкам. Иерею пришлось повременить в моленной.

Оставшись наедине с супругой, он пригласил ее знаками остаться попросту в распашонке; также молча он пригласил ее присесть на скамью, чтобы можно было прилечь и положить голову на ее колени.

Между тем возбужденная невидимой силой воздушная стихия металась и буйствовала, точно ей приказано было держать москвичей в страхе и трепете. Вихри подхватывали с земли все, что им было под силу. Оборвав зеленые побеги деревьев, они несли их ввысь, куда взлетали не только треухи, но и горлатные шапки прохожих. Нужно было бы метнуть в середину вихря отточенный нож, чтобы поразить, а то и убить сатану-вертячку, но люди растерялись и только старались держаться подальше от валившихся ворот, калиток, ставней. Кремль и его дворец не избежали безумного нападения. Старые люди крестились, и даже незнакомцы вступали между собой в разговоры, делясь своими тревогами: «Беда, если случится пожар».

Словно для контраста в тереме царицы было уютно на диво. В моленной мелькали огоньки лампад, зажженных заботливой рукой мамы; там же тлела и жаровня с можжевеловыми ягодами. Мама знала, что Иоанн Васильевич уважает острый запах курилки.

Весь этот уют, победоносно одолевавший силу урагана, властно требовал задушевного искреннего разговора. Иоанн Васильевич был редко откровенен, теперь он сам напрашивался на полную откровенность.

– Ты, моя люба, спрашивала не раз, почему я так переменчив, почему я так быстро перехожу от любви к злобе, и где таится корень моей кровожадности. Изволь, сегодня сами небеса настроены на особый лад, да и ты ласкова не по-обычному. Слушай.

Философы поучают, а сочинениями их наполнено все мое книгохранилище, что характер каждого человека зависит от души и тела его рода-племени, от древних предков. Тебе ничего не ведомо, какая у меня была юность. Тебе не ведома ни бабка моя, гречанка Зоя, ни моя мать, взятая из Литвы, от очага Глинских. Как видишь, во мне мало славянской крови, поэтому-то я и объявил думе, что хочу взять за себя девицу из русской семьи. А если сознаться, то ты была уже намечена в невесты в ту минуту, когда мои охотники чуть не истоптали тебя конями. На все воля Господня.

Здесь плавная речь царя была прервана. Откуда-то послышался необычный звук – не то выстрела из пищали, не то падения трубы с крыши.

Иоанн Васильевич вздрогнул, приподнял голову и замер как бы в ожидании вражеского нападения.

– Это Шуйские охотятся за моей головой! – произнес он зловещим шепотом, вновь кладя голову на колени супруги. – Ну, недолго осталось им держать меня в плену.

– Успокойся, мой любый, успокойся! Это занавеска сорвалась с петли. Тебе неведомо, так я откроюсь. В решетчатой галерее, перед моей опочивальней, когда ты у меня, дозором ходит мама, а уж она ли пропустит злодея?

– Это хорошо, что мама; только вы двое и бережете мою жизнь, да еще Адашев… да поп Сильвестр, а больше никому не верю, ни стрельцам, ни рындам… вот разве что твой свойственник Лукьяш сойдет за верного пса… но слушай дальше. Бабка моя Зоя Палеолог натерпелась всякой бедности и опасностей, когда ей пришлось бежать от турок, захвативших ее столицу Царьград. Она бежала под покров римского папы; здесь вокруг нее увивались и ксендзы, и кардиналы, чтобы оторвать ее от православия и перевести в папизм. Она устояла, но нервы ее были расшатаны, и она попала в Россию совсем больной женщиной. Сказывали мне, что будто моя пугливость является наследием бабки. Ведь я даже у себя в опочивальне редкую ночь провожу в спокойствии, а то все чудятся поганые рожи Шуйских вперемежку с Глинскими. Только тут у тебя я спокоен, да и то враг силен: за плечами Шуйских мне виднеется буйная новгородская вольница. Вот и теперь там что-то стукнуло, там кто-то ходит, надзирает! Выглянь в оконце, выглянь! Нож-то у меня при себе, за сапогом.

– Любый мой, кому там быть?!

– Выглянь, выглянь, говорю.

Повинуясь настойчивому желанию супруга, которого всегда успокаивало поспешное исполнение его желания, царица открыла свое оконце и увидела, что чья-то тень промелькнула в конце коридора и скрылась с подозрительной поспешностью. Предчувствие не обмануло царя, перед окном терема прошел соглядатай: то был Лукьяш.

– Мама прошла и стукнула костылем! – сказала царица, возвратившись от окна.

Полусвет, царивший в тереме, спрятал выглянувшую на ее лице краску, а запинку в речи она скрыла, доставая из поставца посудину с медом.

– Мама хорошо делает, что ходит с костылем, – одобрил Иоанн Васильевич. – Слушай далее. Говорят мои недруги, что я похож на ордынца, а преданные мне люди находят, что я похож капля в каплю на покойную матушку.

– Правда, что она была взята из Польши?

– Не совсем так, она из рода князей Глинских, а эти княжили в Литве. Бабка моя по своей греческой крови отличалась хитростью, а матушка, не тем будь помянута, отличалась любвеобилием. Много ли у нее было дружочков, не считано, а о главном знает вся дума. Звали его Иваном Овчиной Телепневым-Оболенским. Он верховодил Боярской думой как толпой холопов; каждое его слово было после смерти моего родителя законом. А знаешь ли, какого он роду-племени? Мне сказывали, что отец его был ушкуйником на Волге и хаживал на устругах с товарищами, выкрикивая судовщикам: «Сарынь, на кичку кинь». Вот какого рода был дружок моей матери. Божьему промыслу угодно было даровать мне жизнь, когда родителю моему миновало полвека. Ты слышала, будто юродивые распускают слух, что в день и час моего рождения по всей Руси блистала молния и что самая земля колебалась. Отсюда меня уже сызмала зовут грозным, а какой я грозный, хотя бы и теперь: покоюсь на коленях женщины, она перебирает мои кудри… где уж тут быть грозному?

– А почто ты носишь за сапогом нож?

– А по то, если ты найдешь себе Телепнева, Оболенского, я вспорю ножом твою белую грудь!

Анастасия Романовна вздрогнула и прошептала молитву, в которой послышалось только: «Утиши, Господи, бурю, не допусти до такого великого греха».

Известие о назначении ножа за сапогом взволновало женщину до лихорадочного состояния, что, кажется, очень понравилось Иоанну Васильевичу. По крайней мере, склонившись на ее колени, он подложил ее руку под свою голову.

– На четвертом году жизни я лишился родителя. Управление царством перешло к родительнице и ее окружению, в которое входили Оболенские, Бельские, Шуйские, Одоевский и твои предки Захарьины. Были еще Морозовы. Все они жестоко между собой враждовали и стремились выхватить у приятеля кормило правления. Уничтожить Оболенского хотела вся боярщина, вместе с тем желательно было извести и Михаила Глинского, упрекавшего свою племянницу за связь с Телепневым. Яды были тогда, как и теперь, в ходу. Особенно искусно их готовило фараоново племя, невесть откуда подобравшееся к Москве. Вот этим зельем бояре извели мою матушку и ее дружка.

Круглым сиротой я остался на восьмом году жизни и уже тогда очерствел сердцем. Мною играли, как мячиком, сегодня ласкали, как Божий дар Русской земли, а завтра не страшились вскинуть ноги на мою постель. Скажу больше, меня забывали кормить, и мне приходилось нередко выпрашивать краюху хлеба у людей, помнивших ласку отца. Всю горечь своего бытия я всасывал в себя, как пищу для души. Душа не отказывалась от нее, и вот теперь пусть бояре пожнут все то, что посеяли. После смерти родительницы Шуйские, которым не посчастливилось извести меня фараоновским ядом, учредили опеку надо мной и над царством. Для отвода глаз опеку наименовали Боярской думой. На ней лежала, между прочим, обязанность обучить меня наукам и воспитывать во мне царя. Однако бояре занялись прежде всего сведением взаимных счетов. В продолжение девяти лет боярщины не сосчитать, сколько временщиков побывало наверху, чтобы опуститься вниз и вновь подняться, спихнуть собрата, а то и побывать у фараоновой ведуньи за смертными корешками. Шуйских было множество – Василий, Иван, Андрей, которым несли дары не одни псковитяне, но и бояре, стоявшие над мизинными людьми. Дума была в их руках, словно лисица в капкане; обо мне не было заботы, все только старались, чтобы я остался маломощным неучем. А тех, кто старался просветить меня, изгоняли со света! Так, митрополита Даниила заточили в монастырь, а его преемника, митрополита Иосифа, отказавшегося способствовать их злодейским вожделениям и спрятавшегося из-за их козней в моей опочивальне, выволокли на моих глазах и едва не умертвили.

Не один я, но страдало от Шуйских все царство. Ко мне никто не смел приблизиться и довести до меня правду; таким бесстрашным грозило заточение, кнут и обращение в ничтожество. Скажу тебе, моя люба, что в первое время, зная, что ты рассказываешь мне правду, злодеи желали и тебя погубить, но твоя мама – это твой ангел хранитель – все знает, все видит и постукивает, когда нужно, костылем. Она открыла злодеев, о чем тебе и не поведала.

Вот ты сказывала, что и мизинные люди мной недовольны за мое якобы кровопийство, а по правде нужно еще разобраться, кто перед кем виновен? Разве я сказывал наместникам, чтобы они продавали оторванных от семей баб в холопство? Нет! Мне приходилось чуть ли не на коленях вымаливать пощаду близким мне людям. Мой ближний боярин Воронцов был осужден на смерть и только по моим слезам и мольбам выслан из Москвы. Теперь сказывай далее свою правду.

– Скажу, что бояре не любят, когда ты их отдаешь Семиткину. Ведь он стегает их батожьем на народе. Вот бояре и говорят: снимай с нас головы, а батожьем не моги.

– Ишь чего захотели!

– Я женщина и в твое царское дело не вмешиваюсь, а если по правде, так у нас на Руси нет настоящего закона. Велел бы ты боярам установить, за что кого карать и за что и кого миловать; пусть бы судьи и решали о кровопийцах, о ведунах, о наговорщиках. Ведь тогда и на твоей душе поубавилось бы грехов, и тебе не пришлось бы держать при себе на всякий час кинжалище.

– А ты, кажется, побаиваешься его?

Не успела царица ответить, как в окно ударилась большая птица, очевидно, напуганная и загнанная бурей. В первое мгновение от неожиданности Иоанн Васильевич, у которого неестественно расширились зрачки, потянулся за ножом, а из его шепота можно было понять, что он видит перед собой не то Шуйского, не то Глинского.

– Христом Богом молю, мой любый, отдай мне нож. Нечистому нетрудно подтолкнуть тебя на противобожеское дело.

Вероятно, Иоанну Васильевичу почудилось, что и его верная царица вознамерилась обезоружить его и отдать в руки недругов. Одну минуту казалось, что нечистый подтолкнет на пагубное дело; по крайней мере зрачки его напомнили зрачки волка, окруженного злобной сворой собак.

Анастасия Романовна заметила этот взгляд и воскликнула:

– Думаешь, что я тоже твой враг?! Ну, что ж, коли так – рази мою грудь! Вот сюда в сердце!

И царица быстро открыла свою красивую грудь. Иоанна Васильевича эта сцена встряхнула до того, что нож выпал у него из рук и, обратившись к образам моленной, он выговорил молитву и, совсем обессилев, упал, как сраженный, на скамью.

– А не то вели заточить меня в монастырь, слова не вымолвлю, пешком отправлюсь, – добавила царица.

Иоанн Васильевич поманил к себе супругу и едва слышно прошептал: «Не моги, перестань, а то моя смерть придет».

Анастасия Романовна поправила его изголовье, приподняла ноги на скамью, взяла нож и положила его тут же неподалеку. Когда сознание царя прояснилось, он увидел, что супруга его склонилась в моленной пред иконами. Эта немая сцена смирила его болезненный дух, и он спокойно задремал.

Анастасия Романовна поднялась при блеске непонятного зарева; можно было подумать, что какая-то лампада вспыхнула и подожгла оборки, какими украшались киоты, но нет, в моленной все было в исправности, а зарево вторгалось извне, с городской стороны, там пылал сильный пожар.

В это время послышалось постукиванье за окном; звук был знакомым, характерным. То мама своим костылем вызывала Анастасию Романовну. Тихонько, чтобы не разбудить и не испугать глубоко дремавшего Иоанна Васильевича, царица открыла окно и недоуменно спросила глазами появившуюся маму: «Что случилось?»

– Москва горит! – поторопилась ответить мама. – Орудуют разбойники. Вспыхивает нежданно-негаданно в разных местах. Не испугай царя. Пусть он не выходит с Кремля. Я призвала стрельцов, а рынды сами сбежались. Не нужно ли кого в услужение?

– Только не Лукьяша, а почему – после скажу.

Страх, перешедший в панический ужас, охватил Иоанна Васильевича, когда он пробудился частью от зарева, румянившего все вокруг, частью от ржания коней, застоявшихся у самых стен дворца. По первому движению он хватился, при нем ли нож? Ножа не было. Но тут же Анастасия Романовна принесла нож из моленной и, подавая его мужу, пояснила: думала, не понадобится, и положила его под икону Ивана Воина, а теперь там ему не место!

– Подожжено?

– Горит в разных местах, ветер переносит целые головни: видимо, орудуют разбойники. Ох, горе-гореваньице! Москва без беды не живет. Что повелишь делать?

– Вызвать всех рындов, а дворцовым стрельцам сесть на коней. Под их охраной осмотрю все пожарища, а преж всего велю взять под стражу Шуйских и Глинских.

– Стрельцы, мой любый, уже на конях и ждут твоего приказа. А только ты бы оставался дома, тебе все доложат и отсюда виднее распоряжаться. Но ты и слушать не хочешь. Храни тебя Господь. Слышно, что народ свирепеет, кого заподозрит в поджигательстве, того и кидают в огнище.

Вскоре послышался у ворот дворца топот дружины и лязг бердышей. Слышно было, как царь командует:

– Поджигателей взять, но не сметь бросать в огнище. Тащить немедля в пыточную избу.

Мама не замедлила явиться в опочивальню царицы. Ей не терпелось передать бродившие в народе слухи о том, кто затеял недоброе дело. На площадях и рынках сказывали, будто Глинские окропляли дома кровью, от которой и вспыхивало огниво; сказывали, что они устраивают пожары и наводят смуту на Москву. По их будто бы призыву вскоре явятся из Новгорода и Пскова бандиты и начнут грабить. Не добрались бы и до дворца.

Анастасия Романовна на этот раз неохотно и рассеянно слушала маму, а потом прервала ее одной короткой фразой: «Москвичи постоят за себя, не выдадут».

– А ты, мама, лучше меня послушай, – продолжала она. – Христом Богом прошу, пошпыняй Лукьяшку! Когда мы были детьми, не было ничего зазорного в том, что мы дружили подобно брату с сестрой: тогда и в поцелуях не было греха, а теперь другое дело. Он забывает, что я царица. Зачем он подглядывал сегодня в окно? Ведь я солгала, прости Господи, будто ты ходила дозором и стучала костылем, между тем я ясно видела, как он сбежал в сени. А если бы Иоанн Васильевич сам выглянул в окно?! Первым делом сказал бы, что это я подстроила, а там кто знает, пыточная изба-то под рукой! Напомни Лукьяшу, что я царица…

Но мама уже и сама знала, что ей делать. Подхватив костыль, она вышла из опочивальни и не удержалась, чтобы не сказать: «Вот я ему напомню, да так напомню…»

– Нет, мама, ты не очень, ты поласковее…

– Приласкаю, приласкаю!

Костыль выдавал душевное состояние мамы, его гневное постукиванье послышалось вскоре в группе рындов, разместившихся при входах во дворец. Лукьяшу пришлось последовать за мамой в ее келейку, где произошло, по-видимому, жаркое объяснение, по крайней мере когда он выбежал к своей команде, его щека горела, а тщательно уложенные кудри растрепались от маминой ласки.

Теперь уже все колокольни били набат, призывавший на помощь лепших людей. Среди мизинных только и было возгласов: «Подожгли Арбат! Занялось в Замоскворечье! Бегут в Кремль – казну грабить! Семиткина в огонь бросили…» «Не упустят и Глинских!» Днем как будто пламя стихало, но по ночам весь раскаленный небосклон, казалось, рушится на землю и вот-вот накроет собой и государев город, и посад, и заречье, и лепших людей, и мизинных, и пастырей, и лиходеев. Всю Москву призовет Господь к ответу; неужели же Ему терпеть долее Глинских или Шуйских. Уцелеют разве одни юродивые, да и то…