ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Глава X

В первые годы супружеской жизни Иоанн Васильевич считал лучшими часами те, которые он проводил в покоях царицы. С ней было о чем побеседовать. Она вращалась среди таких умных людей как мама, Алексей Адашев и иерей Сильвестр. Кое-что она черпала и в своей любимой золотошвейной палате, где и мелюзге, и мастерицам дозволялось говорить обо всем, что видели и слышали.

Мама доставляла ей верные сведения не только о Москве и москвичах, но и о делах псковитян и новгородцев – этих строптивых русичей московской земли. Там много было недовольных уничтожением их вольных грамот, данных предками молодого царя.

Адашев не раз говорил царице о том, что государь не обращает внимания на жалобы, в большинстве своем справедливые, по поводу безнаказанности и произвола наместников. Много накопилось примеров, когда вместо объявления опалы наместнику или казни чиновника Иоанн Васильевич отсылал жалобщиков в пыточную избу, а там на углях или на дыбе обиженные обвиняли себя в клевете и в других преступлениях. После допроса псковичей на углях и Турунтай, и Глинские, и Оболенский, прослывший в наместничестве рыкающим львом, оказывались чище и светлее ангелоподобных ликов. Порой Иоанн Васильевич обходился и без пыточной избы, просто посохом, а то и горящей свечой, которой он лично поджигал бороду челобитчика.

Сильвестр жаловался царице на общий упадок нравов в Московском государстве, на разврат среди монашествующей братии и вообще духовенства.

Ни один рассказ о народных тяготах не проходил мимо участливого внимания Анастасии Романовны. Ум и сердце ее подсказывали, в какое время передать супругу известия о бедствиях псковичей или о брожении новгородцев, грозивших Москве, хотя и издали, многими тысячами кистеней. Властелин больше узнавал в царицыной половине о действиях своих наместников, нежели от льстивых придворных бояр.

Выслушивая от супруги нередко осуждение своих поступков, он проникся мало-помалу сознанием, что страна без правосудия не живуча, и что так или иначе, а нужно судить по закону и выслушивать челобитчиков. Ведь среди последних встречались и такие упорные, которые, даже побывав на углях, твердили свое: «А Глинские все-таки злодеи» или «А Шуйские все-таки грабители». Напрасно Семиткин тащил на дыбу таких закоренелых жалобщиков; они и на дыбе твердили свое: «Нет более корыстного наместника как Оболенский».

– Про боярскую партию я и не спрашиваю, – заметил однажды Иоанн Васильевич супруге. – Она охотно погубила бы нас обоих. Мне любо смотреть, как грызутся Шуйские с Глинскими, а того они и не понимают, что я ожидаю только удобной минуты, чтобы зажать их в кулак. У меня три опоры: око Всевидящего, ты, моя зазноба, да простолюдины, а этого достаточно, чтобы осилить моих недругов. С тобой мне и яды не страшны. Но ты вот что объясни мне: бояр я прижал, унял их хищничество, хотя еще и не в полной мере; разумеется, им любить меня не за что. Почему же, однако, и простолюдины, по твоим словам, шпыняют меня между собой? От кабалы я освободил их, от экзекуции избавил, за пленников плачу выкуп из казны, попов приструнил, теперь они венчают и хоронят, не требуя вперед платы. Благодарить бы меня за все сделанное, да ноги мои целовать, а они твердят: «Не милостив-де царь, лют, чуть ли не зверь…»

– Правду сказать, мой любый, по временам и я тебя боюсь. Народ истину ищет. Даже от татар слышно, что у них первой царской добродетелью считается правосудие. Будь зол, казни, а только будь правосуден. Твои же воеводы всесильны, пожалуй, сильнее тебя. Их приговор зависит от звания подсудимого, а не от тяжести вины, и к тому же они к батогам охочи. Вот теперь у тебя новенький орудует – Малюта Скуратов. Глядя на тебя, и Шуйские, и Глинские заводят у себя Скуратовых.

– Законы-то у меня есть, да устарели; предок мой обновил Русскую Правду, но жизнь Московской Руси шагает так спешно вперед, что и эта Правда служит только на прокорм подьячих.

– Обнови.

– И кто тебя учит таким умным советам, или уж тебе так от Бога дадено? А все же ты, видно, не знаешь, что новый Судебник у меня готов, и вот теперь раздумываю: не созвать ли мне собор слуг Божиих, чтобы они обсудили мой Судебник, пригоден ли он для жизни. Но собор сам по себе, а я хочу расшевелить московские мозги. Такую картину я придумал, какая не приходила в голову ни кесарям, ни василевсам: я взойду на Лобное место, куда соберется весь московский народ, и скажу ему покаянное слово. Плакать будут от сердечного движения. Вот уже две недели, как я обдумываю красоту своего слова, по ночам не сплю, а все вижу, как многие тысячи простолюдинов будут от радости плакать и целоваться как в Светлый праздник. Одобряешь ли?

Анастасии Романовне трудно было ответить на этот вопрос. Ее чистой душе видно было, что Иоанн Васильевич заботился больше о том, как поразить московский народ красивым небывалым зрелищем, нежели искренностью затеянного им покаяния.

В назначенный воскресный день, после обедни, вся Москва уже была на Лобном месте. При звоне колоколов царь, предшествуемый духовенством, хоругвями, крестами, иконами и зажженными фонарями, окруженный рындами и дворцовой дружиной, вышел на середину площади и, как бы по вдохновению, поцеловал руку митрополита. Казалось, Москва перестала дышать, так было напряжено ее внимание.

Картина была поистине трогательная и красивая. Ожидали, что покаянное слово царя докажет Москве, как несправедливо то, что его нарекли Лютым.

Царь обратился к митрополиту, но во всенародное услышание. Боярской партии пришлось публично услышать, что она притесняла народ, неправедными путями наживала богатства и, прикрываясь его, царя, именем, роняла честь всего царства и похищала достояние истинных тружеников. Он призвал всю боярщину к ответу перед престолом Всевышнего за невнимание к тяготам бедняков, за пролитую кровь невинных. Но вместе с тем он призывал ко всеобщему примирению и к забвению минувшего зла.

Объявляя себя судьей и защитником притесняемых, он призвал к себе находившегося неподалеку Алексея Адашева и поручил ему вновь, во всеуслышание, принимать челобитные от всех бедных, сирот и обиженных и тем служить его душе. Слово свое Иоанн Васильевич окончил обращением к Адашеву: «Не бойся ни сильных, ни славных, когда они, поправ честь, творят беззаконие. Все старательно взвешивай и докладывай мне сущую истину, страшася одного лишь суда Божьего».

Счастливее всей присутствовавшей Москвы был сам виновник покаянного слова. Речь свою он завершил поклонами на все стороны, после чего ликование толпы слилось с колокольным звоном, и действительно, ни кесари, ни василевсы не оставили в истории такой величественной сцены отеческого обхождения с простыми людьми. Одна лишь боярская партия возвратилась домой, не проронив между собой ни одного слова. Новопоставленный палач Малюта мог подслушать где угодно. К тому же предстояло открытие в скором времени заседаний созванных в Москву слуг Божиих, что представляло возможность властелину сказать новое грозное обличительное слово по поводу своеволия наместников и хищничества назначаемых ими чиновников. Впрочем, выискивались и такие вольнодумцы среди бояр, которые довольно громко признавали, что Московское царство требует обновления во всем. При этом указывалось не без ехидства на наместников, наживавших целые слободы на одном только выражении обветшалой Русской Правды – «Живота не дати». Одни видели в нем повеление «Казнити подсудимого смертною казнию», а другие довольствовались тем, что обдирали подсудимого до последней нитки. Чиновники охотнее склонялись ко второму решению.

«Собор слуг Божиих» оправдал свое название тем, что на него были призваны по преимуществу лица духовного сословия, во главе которого явился митрополит Макарий с девятью архиепископами и епископами и целыми рядами архимандритов, игумнов, духовных старцев и иереев. От мирян были собраны по преимуществу законники того времени, «сведущие в искусстве гражданском». Собору предстояло прежде всего рассмотреть, изменить и дополнить Уложение Иоанна III и в соответствии с новыми нуждами царства обновить и утвердить своим приговором новый Судебник с именем Иоанна IV. Кроме Судебника собору предстояло обсудить и дать царю ответ на предложенные им 69 вопросов, затрагивавших устройство церкви. При отсутствии просветительных духовных учреждений многие священные обычаи «поизмоталися», многие божественные заповеди преданы были забвению, в церковном строе царило, как и в строе гражданском, местное самовластие, а монашество на обильные монастырские доходы вело разгульную жизнь.

Открывая 23 февраля первое заседание созванного собора, Иоанн Васильевич не упустил эффектного случая порисоваться своим смирением перед Московской землей. Вообще не было случая и речи, когда он не заявлял о своем народолюбии, ибо ему очень хотелось, чтобы его называли народным царем.

Прежде всего он упомянул, что в дни его молодости на Руси не было надлежащего управления благодаря своеволию и беззаконию, творимому боярами. Беспорядки эти завершились пожаром, испепелившим Москву, и народным мятежом. При виде пылавшей Москвы душа властелина ужаснулась, тело затрепетало, но дух смирился и сердце умилилось. С той поры он возненавидел зло и возлюбил добродетель. Обратившись к святителям церкви, он просил не щадить его слабости и громить его словами Божиими, лишь бы душа его была жива.

В дальнейшем обращении к собору он требовал установить гласный суд с тем, чтобы сотские и пятидесятники, облеченные народным доверием, занимались бы земской неправой и наблюдали бы за царскими чиновниками.

Над гражданским устроением главенствовало в соборе церковное устроение, требовавшее переработки всей унаследованной порчи и в иконописи, и в пении, и в чинности церковных служб, особенно же в поборах с мирян. Впрочем, собору пришлось рассуждать и о брадобритии в связи с содомским грехом, и о мерах против волшебства и колдовства и против игры в зернь…

Никогда еще ни один собор не трудился над решением стольких предложенных ему дел и вопросов. Летописи говорят, что собравшиеся мужи вели свое дело так, чтобы решить эти вопросы наиболее справедливо, и плодом их усердного труда стало зеркало современных нравов и понятий века. Не прибегая к неведомым теориям, но зная хорошо народ своего царства, собор сосредоточил все внимание на мерах против злоупотреблений, которыми как паутиной было покрыто все царство, недостаточно еще укрепившееся.

Итогом собора стал Судебник из ста глав, вошедший поэтому в историю под названием «Стоглавника». В нем пришлось повторить немало заповедей прежних судебников, а главное повторить, чтобы судьи не судили в пользу своих друзей и не мстили с помощью суда, не брали ни в каком виде взяток, не слушали посулов; тяжущимся тоже запрещалось предлагать взятки. Все это было повторено чуть не в десятый раз, но москвичи оставляли эти веления втуне.

Даже мама, узнав от царицы о великой заповеди в новом Судебнике «творить каждому свое дело прямо и бережно и беспосульно», скептически покачала головой и выговорила: «Нет такого дьяка во всем Московском царстве, чтобы он утруждался беспосульно».

Немало выслушали укоров и пастыри, от которых царь требовал, чтобы они «почистили христианство» и уничтожили сохранившиеся остатки старого язычества. Духовному сословию пришлось не по сердцу и запрещение покупать новые вотчины без царского разрешения. Царь справедливо опасался перехода всей земельной частной собственности в обладание монастырей, переманивавших к себе бродячих хлеборобов. Келейники, заселявшие леса и пустыни и заводившие под предлогом спасения душ всякие притоны, были признаны собором тунеядцами-бродягами. Кроме того, служители «олтаря» обвинялись в нарушении правил благочестия, а черному духовенству было указано на нетерпимый разврат в монастырях. От всего духовенства собор требовал примерной жизни, которой следовали бы и миряне.

Духовное сословие смиренно подчинилось осуждению собора, зато бояре затаили к Стоглавнику крайнее нерасположение. С уменьшением их власти сокращались и доходы. Простые люди ликовали, но они ждали обещанного уже закрытия пыточной избы и уничтожения Разбойного приказа. Кое-где послышался даже призыв взять пыточную избу силой, разнести ее по бревнышку, без чего Семиткины да Скуратовы извратят-де царскую волю.

Такое настроение умов не укрылось от мамы, которой почудилось, что виновник нарождавшейся смуты не кто иной, как Лукьяш. Он никогда не стеснялся проявлять и ненависть и презрение к деятельности пыточной избы. Мама призвала его к себе на суд и после участливого допроса потеребила довольно старательно остатки его кудрей.

Заодно она тут вспомнила о своем открытии: в комнате царицы она увидела две восковые, очевидно, заговоренные на любовь свечи. Заговорены они были тем, что в их фитилях виднелись вплетенные волосинки. Опытный глаз мамы определил, что волосинки эти были взяты из оческов царицыных кос и что этот заговор устроен непременно Лукьяшем. Он не оправдывался и только просил у мамы прощения.

Обнаружив заговорные свечи, мама удалила из опочивальни всех постельных боярынь за их небрежность в хранении оческов из царицыных кос. Она сама занялась уборкой головы своей любимицы. Оправляя теперь на ночь косы царицы – по ночам заговоры считались более действенными, чем дневные, – мама сообщала в опочивальне все собранные за день московские новости.

– Молебны Москва служит о твоем, царица, здравии, – рассказывала она доверительно своей Насте. – Но только перед Творцом стоят на коленях одни простолюдины, а в боярских усадьбах хотя бы колокольчик звякнул…

– Почто молебны, ведь я здорова?

– А это в благодарность за Стоглавник. Не будь тебя в царицах, не быть бы и Стоглавнику – так говорят во всех торговых рядах. Всем ведомо, что ты привела царя к правосудию.

– И кто это распространяет такие небылицы?! Где же мне было научиться государственному управлению?

– А в Писании что сказано? Там сказано, что Господь умудряет и младенцев. Когда родился мой прадедушка в самый Христов день, так он не успел еще попользоваться и каплей молока, как вымолвил: «Христос Воскресе!» Теперь то Лукьяш втолковал…

– Так это Лукьяша причуды? Несчастный! Он сам себе роет яму. Христом Богом прошу тебя, мама, просвети его, надоумь, скажи, что Иоанн Васильевич во гневе жесток и не посмотрит на наше молочное родство. Ты, мама, знаешь, что у меня нет таких коварных улыбок, которые так пленяют мужской пол. Лукьяша я не вызволю, и хотела бы, да не смогу, а пребывание его в пыточной избе… сведет и меня в могилу.

– Ох, вышел он из моей воли. Ты сама сказала бы ему.

– Пусть зайдет как-нибудь в золотошвейную; там есть его сродницы, да чтобы, увидев меня, не падал на колени и не целовал бы мой подол. Царица я ему или нет?

– Скажу, скажу. А ты будь здорова и невредима. Думается, что вскоре придет Иоанн Васильевич порассказать, как ему собор слуг Божиих. Да хранит тебя…

Иоанн Васильевич явился в опочивальню супруги с чувством полного душевного удовлетворения, сквозившим на его лице и в величаво-снисходительном взгляде на все происходящее.

– Ликуй и радуйся, чаровница моя! – приветствовал он супругу, почтительно склонившуюся перед ним. – Все выполнено, что ты много раз напевала мне своим медоточивым голоском.

– Дозволь прежде попотчевать тебя, мой любый, свежим медком, – заторопилась Анастасия Романовна подать супругу ковш уважаемого им напитка, но ковш так задрожал в его руке, что ничего и в рот не попало, все выплеснулось на пол. Дело в том, что в эту минуту послышался колокольный набат, а в окна стали видны клубы черного дыма со стороны пыточной избы.

Оставив половину царицы, Иоанн Васильевич приказал собрать дежурные отряды стрельцов и во главе их направился спасать от народной ярости пыточную избу и ее хозяев. Если бы ринувшиеся стрельцы опоздали на минутку, то Семиткину, попавшему уже в цепкие руки, не миновать бы народного самосуда.

– Какая ошибка! – шептала про себя Анастасия Романовна, наблюдая из Кремля за полыхавшим пожаром. – Господи, надоумь его, просвети, иначе не избежать ему прозвания Лютого. Не участвовал бы в поджоге Лукьяш, от него станется!..