ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

VI

Благостно коротка память ребят на брань и ссоры – с июльскую птичью ночь: лишь стемнело, и тут же синеет, будто и не было в помине топких потёмок хоть глаз выколи, когда ты, допоздна заигравшись в уютном доме своего дружка, под конец рассорившись, выпал в темноту и сразу ослеп после тепло освещенной избы, и сразу оглох на оба уха от облепившей тебя тишины, в которой блазнятся пугающие шорохи, шелесты; и ты, маленький, потерянный среди таинства ночи, – где мерещатся зверушечьи хари, оскалы, зеленовато вспыхивающие глаза, – бредешь, спотыкаясь, по деревне, разгребая потёмки испуганно вытянутыми ручонками, а уж в ночной глуби, где-то за озером, затеплился желтоватый клубочек рассвета, пустив вдоль берега пушистую ниточку, – вот так же всё, что яро шумело на песке, все темное, ночное, скоро отлетело к небу, испарилось, как испарились в пропеченном, пахнущем гарью воздухе и детские слезы.

Разговор на песке снова вернулся к Ванюшкиным брюкам, всполошившим берег, – будь они неладны.

– Это еще кого-о, – кисло сморщился Пашка, – Ванькины брюки – тьфу! – он лихо сплюнул через левое плечо. – Вот батяня мой поедет в город солену рыбу продавать, – цыганистые Пашкины глаза опять заиграли сырым блеском, расширились, а сам он встал на колени перед ребятами. – Привезу тебе, грит, костюм матросский, – ну-у, такой синенький, с белыми полосками на вороте, как заправдашний. А ежлив, грит, хватит выручки, дак и велик прихвачу, двухколесный.

– Ага, Косой, тебе и велик, и костюм?! – накинулся на брата Сохатый. – Жирный будешь, спать забудешь. А мне что? – он тоже встал на колени против Пашки и со злой обидой уставился на него. – Мне велик, понял?

– Ты, Сохатый, ездить-то умеешь, чума огородня?.. Ты же велиосипед с ходу поломаешь или камеру пропорешь – вон сколь гвоздей по деревне валяется.

– Все равно, Косой, велик возьму, вота-а, – Сохатый захныкал, а все на песке дружно засмеялись, потому что перепалка братьев Сёмкиных походила на известную байку про цыгана, который, держа в дырявом кармане блоху на аркане, вслух размечтался, как он купит кобылу, кобыла ожеребится, а когда шустрый цыганенок крикнул, что будет кататься на жеребеночке, цыган дал ему по загривку: «Дурак, хребтину сломаешь, – он же маленький еще. Чем зубы-то скалить, лучше поди-ка да брось кобыле сенца. А к жеребеночку и близь не подходи. Ишь, чертенок, выдумал забаву…»

Пашке, любившему прихвастнуть – а не хвастать ему было нельзя, иначе бы жизнь его, сбросив пестро придуманную сбрую, заголившись морщинистым, костлявым телом, стала бы ему скучна и темна, – никто не поверил, да и откуда вере взяться, от озерной плесени, что ли, если Пашкин отец Никола Сёмкин, сухостойный, рукастый, с прокуренными дожелта, казачьими усами, был первый на деревне выпивоха и рыбой в избе пахло лишь по великим праздникам.

Выпивал Сёмкин и раньше, но в последние годы редко просыхал, и бабы своих подвыпивших мужиков и обзывали-то не иначе как: харя ты сёмкинская, прости господи, и боле никто!.. опять нализался, пьянчуга проклятый!.. Ребятишки нет-нет да и слушали дома такую забористую ругань и самого Сёмкина видели спящим возле винополки. Со временем деревенские привыкли к такому зрелищу и смотрели невидяще, – лишь иная сердобольная старуха жалостливо и осудительно покачает головой, поцокает языком и со вздохом перекрестит его; и если нужно было кому-то попасть в лавку, а пьяный Сёмкин отдыхал прямо на крыльце, то, чуть замешкавшись, перешагивали его, будто и не человек, пропивающий остаток запаленной жизни, прилег отдохнуть, а привычная глазу, трухлявая валежина, оттащить которую с дороги ни у кого руки не доходят. Потом, правда, прибегала жена Сёмкина, школьная уборщица тетя Варя, и с грехом пополам волочила мужика домой. Под забором, куда, случалось, оттаскивали зюзю мужики, лежал Сёмкин, как в родной избе у жёнки под боком, и рядом, прячась в тени заплота от знойного солнца, пристраивалась коровенка, тут же вислобрюхая свинья со своим многочисленным розовым выводком рыла корни крапивы, сердито всхрюкивая на Сёмкина, занявшего столь много полезной и нужной земли, и даже иной раз пытаясь подрыть под него.

Конечно, никто не поверил Пашке про костюм матросский, про велосипед с двумя колесами, которые отец будто бы сулился купить в городе после продажи соленой рыбы. Какая там рыба?! Если от соседей, от тех же Краснобаевых, что перепадет или Пашка выпросит у рыбаков – вот и вся добыча. Тут не до продажи, тут, живя у воды, хотя бы не забыть, чем и пахнет свежий окунек. Так что о велосипедах и костюмах братьям Сёмкиным можно было лишь грезить – это дозволено, это недорого стоит, – коль уж без грез ребячья жизнь не жизнь, скорбное прозябанье.

– Може, купнемся еще, а, робя? – позвал Маркен ребят, видя, как невдалеке забредают девчушки, которые всегда купались особняком, а выжимались за заплотом старой ветряной мельницы, таким щелястым, будто устроенным еще нарочно для ребячьих глаз, сверкающих испуганным, еще малопонятным азартом. Малые – годки ребят и чуть постарше – забредали в разномастных трусишках, те же, кому было что таить, – в майках либо длинных рубахах, навроде ранешних сарафанниц. Еще забредая, они с опасливым ожиданием, но, как неизбежное и веселое, поджидали, когда ребята станут на них налетать.

Краснобаевская Танька и Викторка Сёмкинская, убредя в озеро до колен, заиграли в топы-шлёпы: запричитали на все озеро, замысловато шлепая друг друга по ладоням:

Дело было в январе,
Первого апреля.
Шел высокий господин,
Маленького роста,
Весь кудрявый, без волос,
Тоненький, как бочка.
У него детишек нет,
Только сын и дочка.
Пишет он письмо жене,
Незнакомой тете:
«Жив-здоров, лежу в больнице,
С переломом поясницы.
Сыт по горло, жрать хочу,
Хоть барана проглочу.
Приезжайте ко мне в гости,
Я вас видеть не хочу…»

– Хва, робя, лежать, айда купаться, – почти приказал Маркен.

Ребятишки звонким горохом посыпались в озеро; и на песке остались четкие вмятины их тел и, запорошенные, валялись в куче шкеры и майки. Радна с Маркеном, уже позабыв недавнюю стычку, запрыгали по мелководью, поднимая после себя белые хвосты брызг, из которых вымигивались коротенькие радужки, заиграли, точно годовалые бычки-бурушата, отпущенные из стайки на вольную траву, и, что-то лихое крича, разом нырнули. За ними потянулись малыши – эти и совсем голышом, прикрывая животы ладошками, – зябко пробуя воду, стали тянуче препираться, кому в этот раз ее греть, окунаться первым.

Зюзя – пьяница.