ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Глава 2. Кураев

1

Примерно в то же время пребывающий в столице Кураев находился в доме, который он снимал, и, открыв дверцу печи, где дотлевали багряные кучки углей, пытался разложить, словно карточный пасьянс, свою дальнейшую жизнь. Лучше многих зная о грядущих изменениях, он безошибочно предполагал скорую отставку своего непосредственного начальника канцлера Алексея Петровича Бестужева. Все шло к тому, и пройдет день, другой, неделя, месяц, но Бестужева погонят со двора, и помочь ему в том вряд ли кто сможет. Он, Андрей Кураев, тем более. Да, он может выследить нужного человека, втереться к нему в доверие и даже лишить жизни того, на кого ему укажут. Но не мог же он запугать своей шпагой весь столичный бомонд, настроенный против канцлера. Об этом даже думать не следовало. Сейчас надо было решить, кому предложить свои услуги и будет ли в них нуждаться преемник Бестужева. Вот что больше всего занимало Кураева.

Его отец, Андрей Матвеевич Кураев, в свое время прозвание свое или, как начинали тогда говорить на немецкий манер, «фамилию» получил по обычной для тех времен нелепице. Их капральство, где он служил, возглавлял дородный бомбардир, любивший к каждому своему приказанию добавлять: «Я вас тудыть-растудыть, курвины дети, в бараний рог согну!» Получил тот бомбардир за время своего доблестного служения почти полную глухоту, а потому, когда кто-то из начальства негромко окликал его, то он зов начальствующий не слышал, чем вводил старших офицеров в великое раздражение. Тот, кто знал о его слабости, стал кричать ему попросту: «Эй, курвин сын, поди сюда». И, что удивительно, на зов тот он откликался тотчас. А потом и за всем его капральством как-то само собой приклеилось вроде как законное прозвание «курвины дети». И все бы ничего, но когда Андрея Матвеевича перевели с повышением в другой полк, то писарь без его ведома прописал в ведомости на перевод: «Андрюшка Матвеев сын Курвин». Правда, кто-то из офицеров нового полка, прыснув от смеха, приказал своему писарю заменить неблагозвучное Курвин на Кураев. Эта фамилия и передалась уже вполне законно и благополучно его старшему отпрыску Гавриле Андреевичу.

Провожая сына на службу, Андрей Матвеевич напутствовал его следующими словами: «С низким сословием не водись, а со старшим не чинись. Живи сам собственной думкой, а вот покровителя найди себе крепкого, за кем бы в случае надобности укрыться можно было от всех невзгод жизненных и судьбы превратностей». Время то было и в самом деле лихое, неустойчивое, переменчивое. На троне сидела вдовая Анна Иоанновна, но сидела на самом его краешке, робко и нерешительно, а правил страной немец Бирон, все и всех под себя подминая, ничем особо не брезгуя. Войн ни с кем не вели, и армия томилась в казармах, не зная, чем себя занять. Витал тайный слух, будто бы вскорости всех армейских распустят по домам за ненадобностью, и офицеры вечерами шепотом передавали один другому новости, что приносили им из дворца родственники. Только до подобного недоразумения не дошло, армия осталась в целости. А вот наследницу умершей императрицы, Анну Леопольдовну с ее малолетним сыном, что доводились седьмой водой на киселе царствующему дому, гвардейцы, не дожидаясь исполнения тех слухов, свергли и посадили на престол дочь Петра, молодую красавицу Елизавету, в надежде на иные времена и свершения. Свержение то произошло быстро, никто и глазом моргнуть не успел, но стало с тех пор два царственных лица: императрица Елизавета Петровна в Санкт-Петербурге и юный Иоанн Антонович в отдаленной на много верст от столицы ссылке.

Никто из армейских, а тем паче гвардейских служащих не интересовался судьбой малолетнего наследника. Причин для того не было. Кто он им? Ребенок, волею судеб воспринявший российский престол, и столь же стремительно от него отставленный. Хотя вся Россия и все армейские чины до единого присягали ему и клялись в верности. Да что с того? Присягали одному государю, а потом объявили, что государь низложен и вместо него на трон взошла государыня. Чего же не присягнуть всем миром? Даже апостолы не все верность Христу сохранили, когда того под арест взяли, а что про подневольный армейский люд говорить? Велено присягать кому положено, и попробуй, возрази. Тебя, аки Христа, под трибунал подведут, а потом в батоги и на каторжные работы. И вся недолга. Так что не было таких, кто бы своим разумением жил, поскольку военному человеку думы такие ни к чему. Не только излишни, но и вредны. Исполняй приказ, а думать за тебя есть кому.

Поэтому и Гаврила Андреевич Кураев без особых раздумий присягнул новой императрице вместе со своими сослуживцами. Присягнул, и ладно, можно позабыть о том и служить себе дальше спокойно, словно ничего этакого никогда и не было. Главное – служить и ни о чем не думать, кроме харча ежедневного и получения чинов новых. Но не таким простым делом оказалась служба без думок тайных, заповедных. Нет-нет да и возвращался он в думах своих к малолетнему наследнику, который, по слухам, находился где-то в студеных краях близ далеких Холмогор.

К счастью или к несчастью, природа наделила младшего Кураева цепким умом и памятью, и забыть образ царственного ребенка он, как ни старался, так и не смог. Понимал, что легче забыть и не травить себе душу, потому что чем дальше, тем хуже становилось. То отец его с малолетства сыну своему заповедовал: «Служи без раздумий, словно батюшка с паперти псалмы читает. Не нами оне написаны, не нам их ценить». Не внял сын отцовым заповедным словам и все прикидывал, чего бы случиться могло, коль остался бы императором сосланный в дали непроглядные невинный ребеночек. И чем дольше он о том размышлял, тем тоскливее становилось внутри. Служба ему стала не в радость, худеть начал на глазах, словно от дурной болезни. Начал подумывать, как бы в отставку выйти, что тоже сделать было непросто. Запросто из армии тогда не отпускали, а лишь по неизлечимой болезни. Еще бы чуть, и списали бы его на гражданскую службу али на вольные хлеба, коль пожелает. Но судьба, видать, поставила на Гаврилу Андреевича выигрышный резон и отпускать из упряжки своей не захотела.

Перевели его вдруг неведомо почему и отчего на Урал, на Демидовские заводы, в полк, занятый охраной серебряных рудников. Кроме охраны, вменялось воинским командам, что пошустрей и порасторопней, сопровождать ценный груз в столицу, где добытая руда сдавалась на Монетный двор. В одну из таких команд угодил сержант Кураев. То ли приглянулся он местному коменданту, то ли, наоборот, в немилость впал, а скорей всего опять судьба решила все за него, но уже через неделю после прибытия на Урал приказано было ему собираться в дорогу и ехать сопровождающим в числе прочих двенадцати человек. К концу поездки Гаврила Андреевич не то что о сосланном в Холмогоры наследнике забыл начисто, но и о родном отце вспомнил, лишь когда у него вся наличность вышла и не на что было новые чулки взамен изодранных в дороге купить.

И пошли крутиться колеса службы, наматывая версты от уральских заводов до столицы и обратно. Кто бы их сосчитал, а Гавриле Кураеву и в голову не приходило счет им весть. Зато завелись у него пусть небольшие, но деньжата, помимо государева жалованья. Да и управляющий рудников графских за каждую благополучно проведенную поездку подкидывал караульной команде, как он говорил, на отщип, чтобы глядели исправно за грузом, цена которого из многих человеческих жизней слагалась. Благодаря тем поездкам через несколько лет Гаврила Андреевич сумел скопить деньжат на покупку небольшой деревеньки под Рязанью со странным названием Укропное Поле. Стояло в ней два десятка домишек крестьянских, и хоть доход от них был невелик, зато мысли о собственном имении, пусть неказистом, но своем (!), личном, грели душу. А потом опять же волею судеб перевели Кураева на службу в Петербург, где его высмотрел граф Бестужев, и не сразу, а присмотревшись к молоденькому подпоручику, стал привлекать для выполнения различных приватных поручений. Постепенно, обретя полное графское доверие, Гаврила Андреевич сделался его доверенным лицом.

Побывал он и в Сибири, и в иноземных странах, и едва ли не в каждой российской губернии. Приходилось ему заезжать и в Холмогоры, где находился в заключении малолетний принц Иоанн Антонович. Вспомнилась тогда Кураеву присяга новой императрице, которой он теперь служил без малейшего изъяна в делах и помыслах, и невольно вернулся к судьбе безвинного отрока. Захотелось до беспамятства взглянуть хоть через щелку в заборе казематном на того мальца. Зачем? Да скорей из озорства, из юношеского недопонимания, какая кара ждет его за подобную вольность. Но пересилил себя, проехал мимо, подмигнув шутейно караульному на бревенчатой вышке, что, позевывая, с ленцой, поглядывал окрест острога.

«А ведь сотня верных людей без особого труда перемахнет через заплот, свалит и повяжет сытых, сонных от многолетнего безделья охранников и освободит принца. Что тогда будет? Не призовут ли народ к новой присяге…» – размышлял он, выезжая на узкую лесистую дорогу, по которой тащилось несколько груженных рогожными кулями саней.

Со временем Кураев стал ощущать себя этакой копилкой чужих больших и малых тайн, секретов, договоров и обещаний, поскольку часть из них граф Бестужев передавал ему в виде писем в снабженных личной печатью конвертах, а то и на старинный, петровских времен лад, свернутых в трубочку листов, опоясанных шелковым шнуром. Для этих целей у графа было несколько мотков китайской бечевы разных расцветок, подаренных кем-то из купцов. По одной только ему известной системе он брал то алый, то изумрудный, а реже желтый шнурок, аккуратно отрезал небольшую часть от мотка коротким, похожим на сапожный, ножом и крепко перевязывал грамоту в присутствии Кураева. Потом брал сургучный брус, разогревал его над постоянно горящей в кабинете свечой и капал на сплетенный шнурок, после чего прижимал желеобразную сургучную кляксу к столу и клацал по ней своей печатью, закрепленной на бронзовой фигурке шотландского гвардейца.

Но не все графские послания попадали в руки Кураева в запечатанном виде. Иногда тот просто совал ему в руки испещренный корявым старческим почерком с перекошенными вкривь и вкось буквицами лист бумаги и называл имя того, кому он должен сие послание доставить. И ни разу канцлер не сказал своему гонцу, мол, не смей читать, чего там понаписано. Вначале Гаврила Андреевич из обычной для новичка щепетильности даже не мог подумать, чтобы заглянуть в канцлерову записочку. Но однажды не удержался, осторожно развернул с глухо бьющимся в груди сердцем невзрачную на вид писульку, сунул туда острый свой нос, пробежался, ничего не поняв с первого раза по строчкам, и тут же свернул ее обратно и спрятал в сумку. Вечером, отчитываясь перед Бестужевым о выполненном поручении, не смел поднять на него глаз, думал, дознается старикашка и поймет все. Нет, канцлер, как всегда, был занят делами своими и, выслушав доклад, небрежно махнул желтой, как александрийский пергамент, ладошкой и придвинул стопку монет, обычно вручаемых за исправно исполненное поручение. Кураев подхватил ту стопку, да не очень ловко, поскольку руки его дрожали со страху, рассыпал их на толстый ворсистый ковер, привезенный в дар канцлеру персидскими послами. Под насмешки Бестужева о великой жадности своей торопливо собрал монеты, не отыскав нескольких штук, застрявших меж ворсом, и выскочил вон, оставив свою шляпу в кабинете. Шляпу на следующий день он получил от лакея Серапиона, умевшего, как и его хозяин, больно уколоть незначительного посетителя острым словом. Сейчас же он, сведя вместе кустистые седые брови, сказал лишь:

– Алексей Петрович велели вернуть шляпенцию твою, хмыренок, а ешшо добавили, мол, пущай малец пить научится али совсем энто дело бросит, чтобы в другой раз ручонки у него не дрожали дрожмя, как нос у суслика, коль тот орла почует.

Рядом со шляпой лежали и две монеты, не найденные вчера Кураевым, что вдвое, если не втрое было для него унизительным. Он давно перестал обращать внимание на издевки старого Серапиона, служившего при Бестужеве не один десяток лет, а потому считавшего себя в департаменте вторым человеком после канцлера. Он и с другими молодыми офицерами позволял себе немыслимое, называя их по собственному усмотрению то крысами, то хорьками, то людьми приблудными. И хотя большинство из числа обиженных имели потомственное дворянство, но ни одному из них не приходила в голову мысль ответить что-то подобающее слуге канцлера. И все молча, а то и с подобострастной улыбочкой проглатывали его дурацкие остроты. Кураев, впервые услышавший в свой адрес издевку из уст старика, схватился было за шпагу, но тот, скривив губы, достал из-за спины толстую суковатую дубину и положил ее перед собой, спросив непринужденно:

– Чего, бестия сивопузая, сразиться со мной желаешь? Я шпажонок ваших не признаю, сроду в руку не брал, а вот палочкой своей могу изрядно приложиться, только тогда не обижайся, будто я с тобой неласков был. Вместо попа так окрещу, что мигом веру поменяешь…

Знавшие Серапиона люди говаривали, будто бы он по молодости лихо разбойничал на московских дорогах, где и был взят с поличным, за что ему грозила петля или плаха. Но присутствовавший на допросе Алексей Петрович Бестужев вызволил душегуба из каземата и взял к себе в услужение, о чем, судя по всему, ни разу с тех пор не пожалел.

После первого непозволительного поступка в Кураева словно бес какой вселился и все нашептывал ему в ухо: «Не надо бояться! Никто не узнает, а тебе может пригодиться».

Этим доводам Гаврила Андреевич сопротивлялся. Тогда враг рода человеческого осмелел и пошел на немыслимую каверзу, задав ему такой вопросик:

«А как ты думаешь, почему граф Бестужев одни письма дает в твои руки запечатанными, а другие нет? Не считаешь же ты, будто бы он ленится это сделать…»

«И что? – попытался найти достойный ответ искушаемый курьер. – Может, он просто спешит…»

«Спешка, сам знаешь, где нужна. А тут дело сверхсерьезное, любая промашка непростительна. Нет, граф делает так специально…»

«Чтоб меня проверить? Тогда тем паче нельзя заглядывать в те письма. Может, он их скрепляет чем-то тайным, о чем мне вовек не догадаться».

«Это ты-то не догадаешься? – подъехал с другой стороны искуситель. – Не считай себя дурачком, сразу бы заметил, что не так…»

«Тогда в чем причина, если это не проверка? Доверяет он мне, вот и не запечатывает письма те…»

«Правильно, правильно мыслишь, так оно воистину и есть – доверяет! И больше скажу – желает, чтоб ты их прочитывал и знал, что там писано…»

«В толк не возьму, зачем графу так делать. Какой толк в том?»

«Он хочет, чтоб ты его дела знал. Мало ли что может выйти с карьерой его. А вдруг да с обыском нагрянут… что тогда?»

«К канцлеру, и с обыском? Да кто ж на такое решится? Быть такого не может, глупости говоришь…»

Кураев уже не замечал, как начал разговаривать вслух с самим с собой, благо находился на тот момент у себя дома, на квартире, что снимал у двух пожилых небогатых помещиков, проживавших из экономии у себя в деревеньке. Квартира их была в полном его распоряжении, и он мог не бояться, что кто-то подслушает его. Об этом знал и Бестужев, кстати, лично порекомендовавший ему эту квартирку.

«Глупости, они, брат мой Гаврюша, иногда от больших умностей произрастают. Еще успеешь узнать о том, – продолжил его невидимый собеседник, – а пока слушай дальше. Допустим, граф заболеет, память потеряет, не будет знать, кому что им писано. Случается такое с людьми? Да сплошь и рядом! Вот тогда он призовет тебя и спросит, а не помнишь ли ты случаем, Гаврюшка, Андрюшкин сын, кому третьего дня была записка мной собственноручно писана?»

«И что с того? – не задумываясь, отвечал Гаврила Андреевич. – Отвечу: отнесена была та записка в дом князя Трубецкого и передана ему собственноручно. Какая же в том тайна, ничего особенного нет…»

«Вот после того граф тебе дальше и скажет, мол, извини, но не помню, что и зачем писал Трубецкому, а знать мне то писание нужно пренепременно. Помогай, чем можешь. И что ответишь тогда своему хозяину?»

Гаврила Андреевич призадумался. А что он может ответить, коль произойдет такой случай? Правду, где откроется о прочтении записки, в которой сказано было о приезде в столицу тайного гонца из Швеции с наисекретнейшими известиями? Или же сделать вид, будто бы ничего не ведает и знать ничего не может? Может, и впрямь не зря оставляет Алексей Петрович некоторые свои послания незапечатанными в надежде на его цепкую память?

2

Короче говоря, разговор тот с бесом-искусителем или кто там был поверг Кураева в окончательное расстройство чувств и вызвал кучу сомнений. Как ни крути, а зачем-то граф оставляет записки открытыми, а вот зачем, о том можно только гадать, и все одно нужную догадку не сыщешь. Хоть у самого графа интересуйся, как ему быть. Но, зная крутой нрав Бестужева, на такое Кураев решиться никак не мог. Могло и так выйти, что за любопытство свое он попадет или в крепость на долгий срок, или вернется обратно на уральские заводы руды серебряные охранять. Так бы оно еще ничего, но нынешней должности своей терять ему никак не хотелось. Приобщившись к государственным тайнам, трудно отказать себе и круто поменять судьбу. Тайны эти, как клад заколдованный, тянули, манили и отпускать от себя не хотели.

Поэтому Гаврила Андреевич, махнув на все рукой, повел себя так, как и следовало ожидать: начал прочитывать все попадавшие в его руки послания. И скоро он так преуспел в этом деле, что знал обо всех тайнах столичных и держал их в себе за семью печатями, как хранил Кощей Бессмертный жизнь свою, упрятанную в яйцо, до которого добраться никто не мог без особого на то умения и надобности.

Мало того, со временем он поднаторел вскрывать запечатанные конверты, бережно их потом заклеивая. Труднее оказалось постичь метóду вскрытия грамоток, свернутых в трубочку. Но и тут юношеская сметка и любопытство подсказали ему, как можно безбоязненно заглянуть внутрь особо важных посланий, для чего он, как-то оставшись один в графском кабинете, отмотал незначительное количество шнура от каждого из клубков. Потом, попробовав раз и в меру приноровясь, он просто разрезал шнуры на конверте, а прочтя, делал на них вставку требуемого цвета.

Однако по прошествии какого-то времени он вдруг с ужасом понял: стоит ему случайно проговориться кому-то о том, что он вобрал в себя, став причастным к тайнам человека, коему служил, и донесется то до графа, не сносить ему головы более суток. Даже сбежав за границу, и там не укрыться. Везде у графа свои люди, агенты, доносчики, и достанет он своего давешнего посыльного без особых хлопот и прихлопнет, как кот мышку, своей разлапистой пятерней.

Одно время у него даже пропал сон, а потом и аппетит, и, оставшись в доме один, он положил подле себя вынутую из ножен шпагу и два заряженных пистолета, на полки которых не забывал подсыпать свежий порох. Однажды подобные предостережения едва не сыграли с ним злую шутку, если бы он, привыкший на бестужевской службе перепроверять многократно каждую мелочь, не догадался выглянуть из дома наружу, прежде чем начать стрельбу,

А случилось вот что. В глухую зимнюю полночь в дверь к нему кто-то громко и настойчиво постучал, послышались чьи-то грубые голоса, а потом и зычный крик: «Долго спишь, вставай, за тобой пришли!»

Кураев все понял и решил без боя не сдаваться. Взведя курки обоих пистолетов, он наставил их на двери, ожидая, когда их начнут высаживать. То были явно не грабители, те ведут себя тихо и скрытно. Тут же явились люди, не скрывающие своих намерений и ведущие себя как хозяева положения.

Он чуть подождал. Крики и удары в дверь продолжались, но особых попыток вломиться внутрь никто не предпринимал. Тогда он решил тайно покинуть дом и скрыться, чтобы потом выяснить, кто и зачем к нему пожаловал в полуночное время.

Он быстренько накинул на плечи теплый плащ, обулся, не забыл надеть шляпу и, не выпуская пистолеты из рук, заткнув шпагу за пояс, на цыпочках прокрался на кухню, где был черный ход во двор.

Если пришли арестовывать его, то они должны были ожидать его и во дворе, но там никого не оказалось. Тогда он, прижимаясь к стене, слегка пригнувшись, дошел до угла дома и оттуда увидел стоявших перед парадным входом двух изрядно подвыпивших молодых людей, продолжавших барабанить в дверь.

– Кто такие? – набрав воздуха в грудь, громко крикнул он и с пистолетами, уставленными на незваных гостей, шагнул к ним навстречу.

Те не сразу поняли, кто перед ними, и один из гуляк кинулся к нему, широко раскинув руки, словно для объятий. Но Кураев, сделав шаг в сторону, зашел ему чуть за спину и с силой опустил рукоять пистолета на его затылок. Тот рухнул в снег, не издав ни звука. Второй же, мигом протрезвев, хотел было скрыться, но Гаврила Андреевич в прыжке настиг и его и повалил на землю, приставил пистолет ко лбу и взвел курок.

– Чего надобно? – зло спросил он. – Кто такие?

– Да мы того… К Мишелю в гости пришли, – выплевывая изо рта набившийся снег, прошамкал тот.

– Что еще за Мишель? Не знаю такого…

– Он служит с нами в почтовой конторе, а у Сержа сегодня как раз день ангела, – он кивнул в сторону лежащего ничком друга, не подававшего признаков жизни, – вот мы и решили продолжить веселье, зашли на огонек…

– Где и какой огонек вам почудился? – уже добродушно спросил Кураев, давая возможность молодому человеку подняться.

– И впрямь, нет огонька, – покрутил тот головой, не спеша вставать с покрытой снегом земли, поводя по сторонам мутными глазами. – А вы кто будете? – спросил он неожиданно. – И по какому праву напали на нас? Я буду жаловаться…

– Не успеешь, – зло ответил Гаврила Андреевич и вновь направил в его сторону один из пистолетов.

Тот мигом сжался, закрыл лицо руками и зачастил:

– Не надо, прошу вас, не надо. Мы не станем жаловаться, только отпустите нас, помогите Сержу подняться. Он живой?

– А что с ним станется? – Кураев слегка пнул лежащего лицом вниз юношу, которого товарищ называл Сержем. Тот зашевелился и попытался сесть. Товарищ кинулся помогать ему, поднял на ноги, и, пошатываясь, они побрели к воротам, причем Серж слегка постанывал, держась одной рукой за голову.

Когда гуляки отошли на несколько шагов от кураевского дома, то разразились столь непристойными ругательствами, что Гаврила Андреевич, хотя и ему пришлось слышать всякое, лишь поморщился и пошел обратно в дом, не забыв спустить курки у пистолетов.

Произошедший случай заставил его многое переосмыслить и взглянуть на свою жизнь по-иному. Первое, что он сделал, это переменил квартиру. Причем не стал о том докладывать канцлеру. «Нужно будет, сам узнает или меня спросит», – решил он. Второе: нанял на службу, опять же по примеру Бестужева, отставного унтер-офицера, ветерана нескольких кампаний, служившего под началом самого Миниха. Звали того Гордеем, а прозвище он имел Сорока. Видно, за то, что по поводу и без оного постоянно чего-то говорил, бубнил себе под нос, будто внутри у него было что-то нарушено, что не позволяло ему сдерживать поток слов. Поначалу эта особенность даже нравилась Гавриле Андреевичу, не имевшему до той поры возможности переброситься хоть с кем-то словечком и большую часть времени проводившему в дорогах и разъездах. Но уже к концу недели словоохотливость Гордеева стала ему надоедать, а потом и вовсе неимоверно раздражать. Он уже подумывал, как бы избавиться от своего денщика, как он окрестил его про себя, но тот вдруг подсказал ему выход из затруднительного положения.

Как-то, войдя к нему в кабинет с охапкой дров, Гордей начал с порога:

– Слушай, барин, чего я скажу тебе. Слухай и не перебивай, а то знаю тебя: стоит мне начать советы тебе давать, так ты уходишь от меня подале. А я жизню прожил, всякого повидал, все вынес, беда меня миновала, теперича вон как зажил, что кот в кладовке со сметанкой рядом…

Он еще чего-то говорил, сыпал словами, в чем угадывалось его желание отблагодарить хозяина, взявшего его к себе на сытую и необременительную службу, но Кураев его не слушал, а принялся набивать трубку крепким турецким табаком. И тут Гордей, сложивший в печь им принесенную вязанку дров, опустился на колени. Не зажигая огня в печи, так на коленях и пошел в его сторону. Гаврила Андреевич поспешил вскочить на ноги, ожидая от денщика чего-то необычного. И тут до его слуха дошли последние сказанные им слова:

– …обязательно баба нам нужна, без нее никак…

– Какая еще баба? – озадаченно поинтересовался Кураев. – Зачем она нам нужна? Без нее жили, и дальше проживем… Зачем нам она?

– Вот, ваше благородь, опять вы старика Гордея не слухаете, а потому не разобрали слов моих. Как же нам без бабы, ежели я ничего, акромя щей, варить не умею? Нет, я могу и свининку сжарить на углях, как то во время службы частенько бывало, если только противником нашим не бусурманы чернозадые были, – при этом он неодобрительно покосился на табачный кисет с бросавшимся в глаза полумесяцем, – а народ христианской веры. У них свининкой завсегда разжиться можно было… По сговору ли общему, за деньги или выменять чего, но без мясца солдату какая жизнь? Вот и я говорю: нам с тобой, Андреевич, двум мужикам, без мясца жизня хуже плену бусурманского покажется. Мнишь, о чем говорю?

Гаврила Андреевич решил не перебивать Гордея и дослушать все его доводы до конца, а потому лишь кивнул головой. Одобренный, тот зачастил, как великий грешник на исповеди:

– Это с кушаньем. Лучшее бабы все одно у меня сготовить не выйдет, – постучал он себе по лбу сжатой пятерней. – А порядок в доме навесть? А ты, мил человек, сам подумай, все последние годы где жил-то Гордей? В палатке солдатской! А по зиме в казарме или на постое у добрых людей. И как его, порядок тот, содержать надо, хоть распни меня, хоть огнем жги, чего хошь делай, а знать не могу и не умею.

Он чуть перевел дух, не спеша встал с колен, думая, что так Кураев лучше проникнется его речами и доводам, и продолжил давно заготовленную речь:

– Мне вот на базаре последний разочек когда довелось бывать? Да два десятка годков с лишним! И то при родителях ездили из деревни свое продать, нужное по хозяйству прикупить или там поменять на что. И чего я умею? Только и умею, что спросить, почем да какое. Мужики – народ ушлый, подсунут чего ни попадя, самое лежалое да стылое. Домой-то принесу, начну готовить, а курица, хотя она в руках хозяина и билась и кудахтала, а пока до кухни ее донес, Богу душу отдала. Как оне умудряются такой товар с рук сбыть, ума не приложу. А как зачну ее ощипывать, перышек лишать, то хоть сам плачь, все перья не идут из нее ни под ругань мою, ни под молитву. Я уж, ты меня, Андреевич, прости, лешего старого, сповадился к соседской кухарке хаживать, чтоб она для нас с тобой, горемычных, обед варила, курей щипала. Так она разочек спомогла, потом еще, а давеча и говорит мне, мол, своей работищи невпроворот, проваливай, пенек плешивый, щипи курку свою сам, как умеешь. Вот и весь сказ…

Тут Гордей с кряхтением поднялся с колен и снял заячий треух, обнажив и в самом деле свою плешивую головенку, покрытую седым ежиком скатавшихся и давно немытых волос. Как бы в подтверждение своих слов, провел загрубевшей ладонью по макушке, сказал:

– Был бы годков на десяток помоложе, я бы показал той бабе, какой я пенек. А сейчас чего? И впрямь труха сыплется, ее правда. Так что скажешь, барин? – закончил он, с надеждой всматриваясь в глаза Кураева.

Тот для солидности помолчал, понимая, что прав Гордей, негоже доверять бывшему солдату приготовление пищи, в чем он не то что не силен, а не ровен час и потравить может. Все эти дни Гаврила Андреевич поглощал приготовленную денщиком еду с брезгливостью, но, не желая обидеть того, нахваливал, как мог, оставляя большую часть еды на тарелках, ссылаясь на срочность дел. Но старого вояку трудно провести, и он без лишних слов понимал безуспешность своих поварских попыток угодить хозяину, а потому и затеял нелегкий для себя разговор. Кураев мог бы подыскать человека, кто, не в пример Гордею, имел способности к поварским делам, а в свободное время мог бы и печи протопить, и в доме порядок поддерживать. Но ему было искренне жаль Гордея, нашедшего в себе силы признаться во всем. К тому же ему была по душе приверженность старого вояки к оружию, которое он каждый вечер уносил на другую половину и оттуда какое-то время слышен был скрип точильного камня, мягкое шептание шомпола, входившего в дуло пистолета. По своему опыту Кураев знал, что человек, относящийся столь серьезно к исправности оружия, умеет с ним обращаться. А в его ситуации в том был свой резон.

Потому он напрямую спросил Гордея:

– Ты, видать, уже присмотрел кого? Признавайся, старый греховодник!

– Да я вовсе даже не присматривал. Сама вчерась заглянула, работу ищет, муженька на войну спровадила год назад, а от того никаких вестей… Вот она и пошла… заработок для пропитания себе искать…

– Понятно, – перебил его Кураев, не давая пробиться новому заряду лишних словоизлияний. – Дети есть?

– Говорит, был сыночек, да летом от жару помер, годика не прожив.

– Значит, одна баба та?

– Как есть одна, – согласно закивал Гордей, и глаза его тут же вспыхнули, словно в них отразились искорки от свечей.

– И сколько годков? Зовут как?

– Да мне зачем знать? – отстранился от хозяина Гордей, словно тот предлагал ему принять в руки что-то тяжелое, неподъемное. – Я на ней жениться не собираюсь, а потому именем ее не интересовался. Какое мне до него дело?

– Ой, врешь, дружок! – рассмеялся Кураев. – Ладно. Быть по-твоему, зови завтра к вечеру, как со службы вернусь, коль никуда не зашлют в поездку.

– А коль зашлют? – не унимался Гордей. – Она к другим в найм пойдет, а где мы потом другую найдем… Славную да пригожую…

Кураев не выдержал и расхохотался так, как давно не приходилось.

– Значит, говоришь, славная да пригожая? С этого и надо было начинать, а то заливал мне тут про курицу с перьями, гвоздями прибитыми. Ох, греховодник старый, ой, плут! Сорока, она сорока и есть: как чего блестящее увидит, так все к себе в гнездо и тащит. Правильно тебя прозвали, ох, правильно… – и он опять захохотал.

Когда Гордей вышел, Кураев покосился на печку, в которой так и остались лежать незажженными дрова. Он достал из-за трубы припасенную денщиком для розжига бересту, порвал ее на узкие длинные полоски, подсунул под нижние поленья, а потом поднес ближайшую к нему свечу к берестяной полоске и поджег. Огонь скоро перекинулся на поленья, он прикрыл дверцу и сел в кресло напротив, ощутив уют и покой, исходившие от пламени. Подумал:

«Так и во мне копятся, лежат без дела и применения чувства, а поджечь их некому. А поднеси кто огонек – и поскачет пламя, а от него и жар по мне самому, и других людей, глядишь, обогреет. Только кто осмелится поднести огонек ко мне, состоящему на тайной службе…»