ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

VIII

Потихоньку излечившись от своих телесных расстройств, пацаны начали разъедаться. После завтрака, сопровождаемого добродушными напутствиями от Плохиша, уже в полдень мы собираемся душевной компанией: Хасан, Скворец, Димка Астахов, Андрюха Конь, Кизя… Открываем по банке кильки в томатном соусе, каждый режет себе по луковичке, и за милую душу все это уминаем.

Спустя пару часов подходит время обеда, все с отличным аппетитом хлебают щи, или гороховый суп, или, куда чаще, опять рыбный, из кильки, но ничего страшного, рыба – вещь полезная.

Однажды Костя Столяр, все время поругивающий Плохиша за разгильдяйское отношение к поварским обязанностям, самолично изготовил украинский борщ, выгнав поваренка из его кухоньки, чтоб не мешал. Борщ получился бесподобный, Вася Лебедев не постеснялся хлебушком протереть чан, что послужило побуждением Плохишу предложить Васе зачистить еще и ведро для отходов на кухоньке.

Ближе к ужину мы встречаемся за столом еще разок, на этот раз почаевничать. Все скромно, разве что между делом банку-другую тушенки съедим. Пацаны, конечно же, были бы не прочь выпить пива, но Семеныч запретил пить пиво до девяти вечера. Причем после наступления заветного срока могут выпить только те, кто не заступает на посты.

Ну естественно, чаем сыт не будешь, так что к ужину опять все голодные. В полвосьмого Плохиша, привычно дремлющего на койке, на втором ярусе, все уже гонят из «почивальни» – иди, поваренок, обед грей.

– Холодное пожрете, скоты ненасытные, – отругивается Плохиш и накрывается одеялом с головой.

– Ударь его копытом, – просит Язва нашего Коня: у Андрюхи Суханова койка расположена ярусом ниже лежанки Плохиша. Андрюха Конь послушно бьет ногой в то место, где сетка кровати особенно провисает под телом Плохиша – предположительно по заду поваренка.

– А-а, по почкам! – блажит Плохиш.

Андрюха бьет еще раз.

– А-а, по придаткам! – еще громче завывает поваренок и слезает-таки вниз.

– Сено будешь жрать, лошадь, – обещает он Андрюхе. – Бант тебе на хвост и золотую подкову на копыта.

«Как я их люблю всех… – думаю я. – И ведь не скажешь этим уродам ничего… И боюсь за них…» – еще думаю я.

«Как погиб этот пацан? – думаю следом, вспоминая десантника. – Отчего он погиб? Может, смерть приходила к кому-то из нас, искала кого-то, а зацепила его? Как это нелепо… Приехал на рынок, глазел на торговок чеченок, приценивался к консервам… Стрельба началась – даже не очень испугался, закурил… Не собирался ведь умирать. Потом побежал и упал. И нет его. Зачем он тогда приценивался? Консервы, что ли, ему были нужны? Чего курил? Мог бы и не курить. Мог бы и не жить совсем… Дочь у него родилась – за этим жил? Одна будет расти девочка, без отца».

Семеныч приехал из ГУОШа очень озабоченный и даже поддатый. Отозвав Шею и Столяра, негромко распорядился выставить на стол спиртное. По две бутылки на взвод. Но у нас на такие приказы слух наметанный, все сразу приятно оживились.

– Вчера было некогда… – говорит Семеныч за столом. – Сначала… – тут он смотрит на Федю Старичкова, который так и не уехал, – никуда не поедешь, – обрывает Семеныч начатое предложение, потому что и так все поняли, что речь шла о происшествии с гранатой, – будешь тут искупать, – жестко заканчивает он, и у меня сразу появляются неприятные предчувствия. – Потом вот ребятки ушли… за добычей, – Семеныч смотрит на Шею, на Хасана, мне хочется, чтобы Семеныч посмотрел и на меня, и он останавливается взглядом на мне и даже кивает, вот, мол, и Шея, и Хасан, и Кизяков, и Астахов, и Егор – эти ребятки ходили за добычей. – Знатного волка поймали, – продолжает Семеныч. – От лица комсостава вам… – Здесь Семеныч снова обрывает начатое, но мы и так понимаем, что нам от усатого лица комсостава благодарность. – Вчера было недосуг, – говорит Семеныч, – а сегодня надо помянуть пацана, десантничка. Смерть к нам заглянула. Мы должны помнить о ней.

Первую пьем за наше здоровье. Вторую – за тех, кто нас ждет. Третью – молча и не чокаясь.

«Давай, браток… Пусть пухом…»

После третьей глаза заблестели и даже от души отлегло – все-таки нехорошо, когда душа человеческая не помянута. Но особенно развеселиться нам Семеныч не дал.

– Так, ребятки, – сказал он, – томиться я один не хочу, скрывать от вас ничего не желаю. Завтра мы выезжаем за город, будем брать селение Пионерское. Или Комсомольское… Без разницы какое… Главное вот что… В селе, согласно данным разведки, находится группа боевиков… И будет большой удачей, если каждый второй из нас вернется хотя бы раненым.

Так все и онемели. Ну, Семеныч, мать твою, видно, ты немало выпил…

– Всем привести себя в порядок, – продолжает Семеныч. – Больные есть?

Я смотрю на пацанов. Многие сидят, чуть прикрыв глаза, будто смотрят внутрь себя, перебирая, как на базаре, органы: так, печенка… нет, печенка не болит; селезенка… и селезенка работает; желчный пузырь… в порядке; сердечко… сердечко что-то пошаливает… да и в желудке неспокойно… Но в общем здоровья хоть отбавляй, будь оно неладно.

– Больных нет, – заключает Семеныч. – Командиры взводов могут по своему усмотрению изменить график заступления дневальных или заменить кого-то из дежурящих на крыше, на тот случай, если больные все-таки обнаружатся. Вопросы есть?

– Мы что, одни будем штурмовать? – спрашивает Хасан.

– Нет, скорей всего, не одни. Точно ничего не знаю. Не докладываются генералы. Все поймем на месте.

Пацаны еще вяло пожевали. Что делать теперь? Курить, конечно.

– Вот так ни хера себе, – говорит Хасан. – Одно дело – мы одни побежим деревню брать, а другое…

– А другое дело – туда сначала стопудовую бомбу кинут, – заканчивает его мысль Плохиш.

Хасан не отвечает. Все молчат.

– Ну дела… – наконец произносит кто-то.

Бычкуем по очереди сигареты в умывальнике, лениво бредем по ступеням в «почивальню».

«Ну что, сейчас начнешь думать, как тебе жить хочется? – ерничаю я сам над собой, пытаясь отогнать тоску. – Ну и что? – отвечаю сам себе. – Хочется. Очень хочется».

«Все, что было до сегодняшнего дня, – такая ерунда, – думаю я. – Ну зачистки, подумаешь… А завтра кого-нибудь убьют наверняка. Мама родная, может, меня не станет? Чего я делать-то буду?»

Бодрясь, доели ужин, допили початое и пошли спать. Анвар Амалиев повертелся на кровати, поохал и, вижу, к доктору пошел; сейчас скажет, что ему таблетки нужны «от сердца». Получил таблетки, пьет, стуча зубами о стакан.

Переворачиваюсь на бок, прижимаясь лбом к стене. Как же мне тошно… «Завтра бой». Где-то я слышал эти слова. Ничего в них особенного никогда не находил. А каким они смыслом наполнены неиссякаемым… Сколько сотен лет лежали так мужеские особи на боку, слушая тяжелое уханье собственного сердца, помня о том, что завтра бой, и в этих словах заключались все детские, беспорядочные, смешные воспоминания, старые хвостатые игрушки с висящими на длинных нитях, оторванными в забавах конечностями, майские утра, лай собаки, родительские руки, блаженство дышать, думать… Даша… – и все это как бульдозером заваливает и задавливает то, что завтра.

«Может быть, не спать и думать всю ночь? Жизнь будет длиннее – на сколько там? – на восемь часов, наверное, уже не на восемь, остается все меньше и меньше, вот сейчас уже несколько секунд прошло, а пока думал, что прошло несколько секунд, – еще несколько, и пока говорил “еще несколько” – еще… Может, что-то надо сделать? Может, выйти сейчас из “почивальни”, будто помочиться захотел, стукнуть дневального по плечу, дескать, сиди, браток, слушай рацию, схожу вот, помочусь… На улицу выйти и направиться к воротам… А там все, допустим, спят. Выйти за ворота, делая вид, что не слышишь, как тебя кличут с крыши, и пойти, пойти, потом побежать через город, до самой Сунжи, до моста… Прячась в подъездах, таясь в кустах, подрагивая всем телом, кому я нужен – один, без оружия, беззащитный дезертир. Через мост переберусь, там нет блокпоста, и ночью пойду, побегу дальше, может быть, заплачу от стыда, это ничего, от этого не умирают… Так до самой границы и добегу… А в Дагестане сяду в поезд и буду ехать, пока меня контролеры не выловят. Тогда сяду на следующий поезд. А потом еще… И приеду в деревню деда Сергея, сниму там избушку какую-нибудь, заведу собаку… Устроюсь сторожем в… чего там осталось-то – колхоз или совхоз?.. ни того ни другого вроде уже не осталось… устроюсь сторожить чего-нибудь… пугалом устроюсь на огород… буду в шляпе стоять и в старом пальто, руки расставив… в зубы мне вставят милицейский свисток, буду свистеть, когда вороны слетятся… Приедет комиссия: “Нет ли у вас тут дезертира Ташевского?” Надвину шляпу на глаза – никто не узнает… Да никто и не приедет… Так и буду всю жизнь стоять на огороде… Счастье-то какое – дыши, думай, никто не мешает. Совсем не будет скучно. Кто вообще эту глупость придумал – что бывает скучно? Ерунда какая. Ничего нет скучнее, чем умирать. А жить так весело… Из сельсовета Даше позвоню, она приедет в деревню… Не узнает меня сначала. “Что это за пугало?” А это герой чеченской войны Егор Ташевский. Да уж, герой… Разнюнился… Занюнился… Вынюнился…»

Что поделаешь с ним, а? Плохиш даже в это утро заорал, в четыре часа. Нервоз, накопленный в невыспавшихся головах бойцов, мог бы привести к тому, что Плохиша наконец изуродовали б, принеся в жертву богам войны, но тот, прокричавшись, сказал:

– Не ссыте, пацаны. Я с вами пойду. Всю ночь думал, веришь, Семеныч?

Я разлепляю глаза и понимаю, что Плохиш врет про свою бессонницу, рожа его – розовая и отоспавшаяся.

– Решился, – продолжает Плохиш. – Первым пойду. Шашка наголо и на коне. Конь! – Плохиш берет подушку и бьет ею по голове Андрюху Суханова. – Слышишь меня? На тебе поедем, – здесь Плохиш обрывает себя. – Серьезно, Семеныч! Вон, сердечник жратву приготовит, – Плохиш кивает на Амалиева, и я вижу лежащего будто при смерти Анвара с обмотанной полотенцем головой.

Я против воли хохочу, и те, кто поднимают хмурые головы от подушек, тоже начинают смеяться, видя Амалиева. Анвар, наконец поняв, в чем дело, снимает полотенце и засовывает его под матрас. Вот Анвар-то уж точно не спал.

«Ну как, Егор, чувствуете себя? – интересуюсь я мысленно. – Нормально, – несколько грубо отвечаю себе, – не беспокойся…»

Спрыгиваю с кровати, влезаю в берцы, беру свои щетки и пасты, помещающиеся в волглом полиэтиленовом пакете, и бреду к умывальникам неспешным шагом спокойного, даже вроде напевающего что-то молодого человека.

Возле умывальника извлекаю из пакета зубную щетку, она вся сырая, в мыле, держать в руках ее неприятно. Рефлекторно провожу языком по зубам, и тут же мое выпестованное сном настроение сходит на нет. Я вспоминаю челюсть одного из убитых, виденных мной возле аэропорта, – оскаленные, мертвые, белые зубы, частоколом торчащие из разодранной пасти. Сжимаю свою щетку, глядя на себя в зеркало. Я даже боюсь открыть рот, ощериться, потому что на лице моем, кажется, сразу проступят костяные щеки и околелый подбородок того парня.

Плюю кислой ночной слюной в рукомойник, и слюна виснет на моих почему-то холодных губах.

Меня оттискивают от умывальника. Не осознавая, что делаю, давлю из тюбика пасту, но не могу попасть на щетку, и белая субстанция с резким неживым мятным запахом сочно падает на сырой и грязный пол.

Кое-как почистив зубы, тяну себя, хватаясь за железные прутья перил, на второй этаж.

До выхода еще полчаса. Чем заниматься-то все это время?

Заглядываю в «почивальню» и вижу, как пацаны собираются, суетятся.

«Куда собираемся?» – хочется мне крикнуть. Вместо этого я боком прохожу к своей кровати, вытаскиваю из рюкзака сигареты и снова спускаюсь вниз, на ходу прикуривая. Дохожу до умывальни, затягиваюсь, глядя на конец сигареты, мягко обвисающий пеплом.

«Нет, покурить я еще успею, – думаю, – покурить время будет».

Бросаю непотушенную сигарету на пол, озабоченно решая, куда идти.

Из сортира слышны громкие звуки.

«Жизнь», – думаю я.

Вижу, как Плохиш с Амалиевым несут наверх чан с дымящимся супом. Иду за ними, как собака, привлеченная запахом. С радостью отмечаю, что голоден.

«Вот что надо сделать, – определяюсь я, – надо супчику отведать».

Поедаю суп, не замечая вкуса, старательно жую большими ломтями откусываемый хлеб – мне кажется, что, двигая скулами, я не думаю, не думаю, ни о чем не думаю.

Увидев дно тарелки, понимаю, что нисколько не голоден, вообще не хотел есть, не знаю даже, зачем ел. Присаживаюсь на кровать Сани Скворца и старательно, накрепко перешнуровываю берцы. С самого начала командировки я сплю в одежде, поэтому надевать мне больше нечего, кроме разгрузки, но ее пока рано.

Покачиваюсь на кровати Саньки, смотрю на затылки парней, приступивших к поеданию макарон.

«Нет, макарон не хочу. Тушенки не хочу. Хочу чая. Чая нет. Хочу компот».

Иду с кружкой к Плохишу, он наливает мне компот. С бульканием падает в стакан какой-то склизкий фрукт, похожий на выдавленный глаз. Молча выливаю содержимое стакана обратно в чан.

– Чего, стаканчик всполоснул? – невозмутимо спрашивает Плохиш. – А ты и руки там помой теперь.

– Мне без фруктов, – говорю я.

В три глотка выпиваю компот, снова иду курить.

Привалившись спиной к мешкам с песком, наваленным у окон, курю в туалете. Все уже облегчились, туалет пуст.

– Ташевский! – кричит Шея. – Построение! Отделение будешь свое собирать?

«Бля, у меня еще и отделение. На хер бы оно мне нужно, это отделение», – думаю я, не двигаясь с места и пытаясь увидеть кончик докуриваемой сигареты.

Держа сигарету в зубах, я щелкаю по ней указательным пальцем, привычным движением, именуемым в народе «щелобан»: когда согнутый указательный палец мгновение придерживается большим и затем с разгоном выскальзывает из-под него. Сигарета, к моему удивлению, не взлетает, сделав под потолком нужника красивый круг, а внезапно бьет мне в глаз еще дымящимся концом.

Господи, как больно! Мамочки, я выжег себе глаз! Какой стыд! Что я скажу Семенычу?

Натыкаясь на стены, я бегу к умывальнику, глаз щиплет, будто его посыпали солью с перцем и все это залили кипятком.

Врубаю воду, набираю в горсть и начинаю омывать свой сощуренный от боли и ужаса зрак.

– Ташевский! – орет Шея.

После шестой горсти воды, прижатой к лицу, глаз начинает разлепляться.

«Видит!» – несказанно радуюсь я.

Ресницы будто вымазаны клеем.

«Я успел его закрыть, мой глазик, – понимаю я. – Как же я успел его закрыть? А? Сигарета летела сотую долю мгновения, а он успел закрыться! Что было бы, если бы она впилась мне прямо в зрачок горящим концом? Ослеп бы?»

Еще несколько раз умываюсь, пальцами раздираю ресницы и спешу на второй этаж.

Радость, что зрение мое сохранено, настолько велика, что я бодро пихаю в бока идущих мне навстречу товарищей. Накидываю разгрузку, надеваю на бритый череп вязаную шапочку, цепляю на плечо автомат, довольно ощущая его славную и такую привычную тяжесть. Подпрыгиваю на месте: все ли нормально лежит в разгрузке, не вываливаются ли гранаты из кармашков.

Пацаны почти все уже вышли, только Монах копошит в рюкзаке.

– Давай, Монах, не тяни, – говорю я грубовато.

Он не реагирует.

Толкаясь, строимся на улице.

Смотрю на свое отделение: все тут, стоят в два ряда, ломцы хмурые. Встаю в строй – мне оставили место.

Выходит Семеныч. Провожает мрачным взглядом неспешно выбредающего из школы Монаха, взгляд профессионального военного привычно оценивает начищенность его ботинок, недовольство в глазах Семеныча сменяет брезгливость, но и она тут же исчезает – не до этого…

Смотрю на Семеныча с надеждой. Мне кажется, что все так смотрят на командира. Семеныч, отец родной…

– Бойцы! Мы не знаем, что там будет, – говорит он. – Но, надеюсь, нам дадут время, чтобы мы определились, как будем работать.

Мне очень нравится это слово – «работать». Хорошо, что он так говорит.

– Первый зарок: поддерживать связь. Рации у всех заряжены? Не будет связи – всё. Слушайте рацию! Второй зарок: бойцы смотрят на командиров, командиры делают то, что говорю я. Никакой бравады. «За мной, в атаку!» не звать. Третий зарок: не кучковаться. Толпой не так страшно, но стреляют всегда по толпе.

От слова «стреляют» по строю пробегает легкий озноб. Все-таки мы будем «работать», а в нас будут стрелять.

– Кто первый обнаруживает огневые точки противника – немедленно связывайтесь со мной. Командиры взводов всегда должны знать, где у них гранатометчики и пулеметчики, чтобы координировать огонь.

Рядом с Семенычем стоит начштаба, но он не пойдет с нами. «И хорошо, что не пойдет», – думаю я. У капитана Кашкина вид виноватый. Чуть поодаль перетаптывается дядя Юра, взгляд его задумчив и бестолков одновременно, как у пингвина.

«Дядя Юра, – думаю с нежностью, – может быть, будешь меня вытаскивать с поля боя… Легкораненого. В мякоть ноги… “Кость не задета”… И – домой».

– Лопатки все взяли?.. Через пятнадцать минут по трассе пойдет колонна, мы загружаемся в грузовики, – заканчивает Семеныч.

Выходим за ворота. Оглядываюсь на школу. Из кухоньки появляется Амалиев, но тут же прячется.

– Удачи, мужики! – слышу я в рации голос кого-то из пацанов, оставшихся на крыше.

На обочине трассы курящие сразу закуривают. С минуту все стоят, выглядывая, не едет ли колонна. Потом бойцы по одному начинают присаживаться на корточки, а кто и прямо на зад.

– Не расслабляйтесь! – говорит Семеныч. – Костя! Сынок! Организуйте наблюдение…

«Чего тут может быть страшного? – думаю я о городе, который еще недавно пугал меня всем своим видом, каждым домом, любым окном. – Такие тихие места…»

Докуриваю и только сейчас вспоминаю, что я себе едва не сжег глаз. Трогаю его тихими, недоверяющими пальцами, как слепой. Глаз на месте, не гноится, не косит, все в порядке, смотрит по сторонам, как настоящий; второй, здоровый, за ним поспевает.

Еще издалека слышим колонну. Все встают с мест, хотя машины еще не видны.

– А танков нет… – говорит Язва задумчиво, определяя машины по звуку.

Мы ждем еще и наконец видим колонну – три бэтээра, три грузовичка. У пацанов заметно портится настроение.

На первом бэтээре среди нескольких солдат, нахохлившись, сидит Черная Метка.

Колонна подъезжает, Черная Метка спрыгивает с бэтээра, отряхивается и, подождав, пока водитель заглушит бэтээр, говорит:

– Здорово, мужики!

Бойцы молчат. Только Саня Скворец отвечает: «Здорово», – и это его приветствие в наступившей тишине кажется особенно нелепым. Черная Метка, будто ничего не заметив, отводит Семеныча в сторону.

– А где танки? – интересуется кто-то из парней.

Ему шепотом отвечают где.

– Итак… По данным разведки, в селе находится группа боевиков, от десяти до пятидесяти человек, – объясняет вернувшийся Семеныч.

– Чё, пятьдесят на пятьдесят? – спрашивает Плохиш.

– Будет сопровождение, два танка, – говорит Семеныч, не обращая внимания на Плохиша – но он и не обращать внимания умеет так, что сразу понимаешь: лучше заткнуться. – Мы следом за танками входим в деревню. Ну, и бэтээры… – Семеныч оглядывает машины с солдатиками. Солдатики смотрят на нас, ищут в нас, более взрослых, чистых, здоровых, успокоение.

– Живем! – говорит Шея и весьма ощутимо хлопает Монаха по спине. – Не дрейфь, архимандрит! – смеется он своей нелепой шутке.

Никто, кроме Шеи, особенно не радуется. Подумаешь, танки. В танках, наверное, не страшно, зато на каждого из нас хватит одной маленькой пульки.

«Неужели нельзя взять село усилиями одних танков? – думаю я. – Подъехать на страшной железной машине и сказать: “Сдавайтесь!” Чего они сделают, ироды, против танков? А, убегут… Мы для того, чтоб их ловить».

Я снова закуриваю, мне не хочется, но я курю, и во рту создается ощущение, будто пожевал ваты. И еще будто этой ватой обложили все внутренности головы – ярко-розовый мозг, мишуру артерий, – как елочные игрушки.

Дают команду грузиться. Пацаны легко запрыгивают в крытые брезентом кузова.

«Какие у меня крепкие, жесткие мышцы», – думаю я с горечью, забравшись в кузов.

Меня немного лихорадит. «Истерика», – определяю мысленно.

Кажется, кто-то высасывает внутренности – паук с бесцветными рыбьими глазами, постепенно наливающимися моей кровью.

Трогается машина.

«Нас везут на убой».

Пытаюсь отвлечься на что-то, разглядываю бойцов, но взгляд никак не может закрепиться на чем-либо. Небритые скулы, чей-то почему-то вспотевший лоб, ствол автомата, берцы с разлохматившимся охвостьем шнурка, потерявшего наконечник. Мысленно я засовываю это охвостье в дырочку для шнурков в берцах – обычно из разлохматившегося шнурка извлекается одна нитка, эту нитку нужно просунуть в дырочку, а с другой стороны прихватить ее двумя пальцами и потянуть – так вытаскивается шнурок.

Начинают ныть ногти, мне кажется, я их давно не стриг, я даже ощущаю, как они отвратительно скользнут друг по другу, когда нитка выскочит из пальцев. Меня начинает мутить. Закрываю глаза. Во рту блуждает язык, напуганный, дряблый, то складывающийся лодочкой, собирающей слюну, то снова распрямляющийся, выгибающийся, тыкающийся в изнанку щеки, где так и не зажила со вчерашнего дня ранка, когда я, вернувшись с поста, жадно ел и цапнул зубами мягкую и болезненную кожу, мгновенно раскровенившуюся и пропитавшую соленым вкусом хлеб, кильку в томатном соусе, только луку было ничего не страшно, его вкус даже кровь не перебивала, разве что щипало от него во рту, в том месте, где, как мне казалось, дряблыми лохмотками свисала закушенная щека.

«Странно, что вчера вечером я, когда мы поминали десантничка, эту ранку не замечал. Наверное, сегодня язык ее растревожил…»

Наконец и язык успокоился и повалился лягушачьим брюшком на дно рта, ткнувшись кончиком в зубы и проехавшись напоследок по черному от курева налету на зубах.

Пытаюсь задремать. На брезентовое покрытие кузова голову не положишь – трясет. Расставляю ноги, с силой упираюсь в ляжки локтями, кладу лоб на горизонтально сложенные руки. Так тоже качает. И еще сильнее тошнит. Сажусь прямо, закрываю глаза. На долю секунды открываю их, фиксирую пацанов и разглядываю потом, уже закрыв глаза. Успеваю рассмотреть только нескольких – задумчивого Шею, бледного Кешу Фистова с эсвэдэшкой между ног, с силой сжавшего зубы, так что выступили челюсти, будто сдерживающего матерную ругань Диму Астахова… Остальные расплываются. Еще раз открывать глаза мне лень, тяжело, не хочется, неинтересно – из перечисленных причин можно выбрать любую, и каждая подойдет. Чтобы отвлечься, начинаю считать. «Один, два, три, четыре…»

Мне почему-то кажется, что я считаю наших пацанов, отмеряю их жизни, как на счетах, и поэтому испуганно прекращаю это занятие и начинаю снова уже с пятидесяти.

«Пятьдесят один, пятьдесят два, пятьдесят три, пятьдесят четыре…»

Язык лежит, как сонная лягва в иле.

«Сто сорок, сто сорок один, сто сорок два…»

На ухабах зрачки метаются под веками, как плотва.

«Четыреста одиннадцать, четыреста… какое число было только что?»

Пахнет деревьями, ветками, землей. Значит, выехали из города. Нет, не буду глаза открывать.

«Тысяча семьсот девяносто… Тысяча семьсот девяносто пять… Может, я не о том думаю? Может, нужно что-то решить с этой жизнью? А чего ты можешь решить? И кому ты скажешь о своем решении? И кому оно интересно? Тысяча семьсот девяносто семь… или шесть? Или семь?»

Машины останавливаются. Открываю глаза. Минимум пейзажа – голая земля, почему-то отсыревшая.

Кто-то из сидящих ближе к краю высовывается из кузова.

– Чего там? Чего? – спрашивают сразу несколько человек.

Пацаны, шевеля затекшими конечностями, поднимаются и, согнувшись, толпятся у края кузова, но Семеныч уже вызвал по рации Шею и Столяра и, даже не дождавшись их ответов, приказывает всем оставаться на местах.

– Курить-то можно? – спрашивает кто-то у Шеи.

Шея молчит, я закуриваю; после первой затяжки сладостно жую – будто ем дым. Сладкий, вкусный дым, нравится… Опять нравится…

Шея смотрит на меня недовольно. Не только потому, что я закурил без разрешения, но потому, что он дым не любит – некурящий у нас взводный. А машина, хоть и кузов, – все-таки помещение, надо и честь знать. Делаю несколько жадных затяжек и бычкую сигарету о пятку берца. Машина трогается. Ищу, куда бросить окурок, и, не найдя места, роняю его на пол. Некоторое время смотрю, как он катается по полу, пачкая мухоморного окраса фильтр.

На ухабах машины переваливаются, пацаны с трудом держатся кто за что может.

«…Какая тягомотина, скорей бы уж…»

Смотрю на улицу, там появляются деревья, не знаю их названия. Какие-то деревья, из тех, что растут только в Чечне. По крайней мере, в Святом Спасе они точно не растут. Впрочем, я и тех деревьев, что растут в Святом Спасе, по названиям не знаю. Береза, дуб, клен и все. А, еще рябина… «Ой, рябина кудря-я-вая…» И калина. Калина – это дерево? Я не успеваю додумать. Машины снова останавливаются, моторы глушатся; какое-то время гудит бэтээр – тот, что шел первым, но вскоре и он смолкает.

Все сидят молча.

Смотрю на улицу, вижу кабину грузовика, шедшего за нами, лицо шофера. Не могу понять его настроения, черты лица расплываются. Зато появляется лицо Семеныча – он подошел к борту нашего кузова, заглядывает внутрь, командирским нюхом оценивая состояние коллектива.

– Разомните косточки, ребятки… – говорит Куцый, видимо, оценивший наше состояние как нормальное.

Все с готовностью вскакивают с мест, и поэтому долго приходится стоять согнувшись, дожидаясь, пока ближние к краю выпрыгнут из машины; карманы разгрузки, отягощенные гранатами, тяжело свисают, мышцы спины и шеи начинают ныть. Наконец подходит моя очередь. Спрыгиваю не очень удачно, потому что приземляюсь на пятки («Чему тебя учили?» – злюсь), боль бьет в мозг и теряется там.

Осматриваюсь по сторонам. Бродят люди, каждый о своем молится. Вижу нескольких мужиков в танкистской форме, а где танки? А, вот стоят…

Холмистая местность, никаких признаков жилья. Быть может, за тем холмом?

– За тем холмом… – доносится обрывок разговора.

Оборачиваюсь на голос. Стоят Черная Метка, Семеныч и танкист без знаков отличия, но сразу видно – служивый никак не меньше капитана. Вояка указывает на холм рукой. По-детски хочется их подслушать. Мне кажется, они говорят друг другу правду, какую нам постесняются открыть. Что-то вроде: «Пятью-шестью бойцами придется пожертвовать, а что делать…» Но я не двигаюсь с места и даже отворачиваюсь от командиров.

Семеныч объявляет построение.

– Вот за тем холмом находится село… Совершаем бросок. Рассредоточиваемся на холме, у взгорья, выше не забираемся, не светимся. Как только мы достигнем обозначенного рубежа, двинутся танки в объезд холма. Дожидаемся, когда они выйдут на прямую, и делаем рывок следом. До села триста или чуть более метров.

«А почему сначала мы побежим, а танки потом? – думаю я. – Танки быстро пойдут, и мы за ними не поспеем – километра полтора жилы рвать, поэтому сначала мы, – отвечаю сам себе. – Тем более что они вверх не полезут, а за ними бежать – круг давать… На полянке же наши железные машины в полный дух попрут. И мы за ними. Остается только уповать, чтобы чечены спали, пока танки не выйдут на прямую. Если чечены, конечно, уже не проснулись. Наверняка ведь не спят, дожидаются. И еще вчера вечером пристрелялись к полянке. И мин там понаставили, и противотанковых, и противопехотных, и мин-лягушек, которые скачут, и мин-липучек, которые липнут, и еще особенных мин, которые реагируют только на отдельных невротиков. Бляха-муха, какой ужас… Может, разбежаться и вдариться головой о кузов? Потом скажу, что у меня было минутное помешательство…»

– В нескольких, предположительно четырех ближних к поляне домах и амбарах располагаются боевики, – продолжает Семеныч. – Возможно, они есть и в селе, но в селе живут и мирные люди, поэтому…

– Поэтому аккуратно, – вставляет Черная Метка.

– Ну щас, «аккуратно», – передразнивает его шепотом Астахов, – надо было с «вертушек» расхерачить это село…

– Что мы, пехота? – буркает кто-то недовольно неподалеку от меня.

– А что, спецназ? – спрашивает Астахов.

– Да, спецназ.

– Хотел, чтобы солдатики село взяли, а ты там зачисткой занимался? – зло говорит Астахов.

– Разговорчики, – обрываю я парней.

– При подходе, если не начнется бой, блокируем дворы, где предположительно находятся боевики, и дальше – по обстоятельствам. Если бой начнется раньше, окапываемся, подавляем огневые точки противника.

– Может быть, лучше подкоп под село сделать? – говорит Язва тихо. – Вылезем, как кроты, из земли… «А вот и мы!»

– Кони не живут под землей, – отвечает Плохиш, кивая на Суханова. – И для этого мерина нору надо рыть огромную.

– Зато прикинь, как удивятся чечены, когда из-под земли вылезет целая лошадь, – говорит Язва.

– Выходим через пять минут, – заканчивает Семеныч.

Пацаны неспешно расходятся.

– Сергей! – говорит Язва, столкнувшись лицом к лицу с Монахом.

– Чего? – отзывается Монах неприязненно.

– Держи хрен бодрей, – зло отвечает Язва.

«Помолиться, что ли? – думаю. – Ни одной молитвы не знаю.

Господи-Господи-Господи-Господи…»

Подхожу к машине, прислоняюсь плечом к борту. Хочется лечь. Внутренности уже высосаны, пустое нутро ноет, где-то на дне живота, как холодец, подрагивает отвалившийся ломоть мяса.

«Мое тело, славное мое тело…» – я пытаюсь почувствовать свои руки и сначала чувствую автомат, его холод, а потом, кажется, свои куда более холодные пальцы; еще я хочу почувствовать кожу, соски и узнаю их, сморщенные, как у старика, болезненно потершись о тельник.

«Мое тело», – еще раз повторяю я.

Пытаюсь согнуть и разогнуть окоченелые пальцы, они не поддаются.

– Егор, строй своих к броску.

«Чей это голос? Кажется, взводный что-то сказал…»

Выискиваю взглядом Кизю… Монаха… Степку Черткова… Скворца… Андрюха Конь стоит, расставив ноги, держит пулемет наперевес…

«Надо же, я еще людей узнаю…» – удивляюсь себе.

Открываю рот, хочу что-то сказать, но раздается нечленораздельный, сиплый звук. Озираюсь по сторонам: не заметил, не услышал ли кто… Говорю несколько слов шепотом: «Е-гор… из-за леса, из-за гор… Егор… едет дедушка Егор… сам на коровке… детки на лошадках… внучки на козлятах… а жена на сивом мерине…» Нет, дар речи еще при мне.

– Строимся, братцы!

До того как мы взберемся на холм, нас, наверное, не убьют.

Построившись повзводно, нерешительно топчемся.

– С Богом, родные… – говорит Семеныч по рации.

Хватаю ртом воздух, ноги уже бегут. Легко бежать, кажется, толкнусь сейчас и взлечу… Рассыпаемся по взгорью, между бойцами – пять-семь метров, я первый, пацаны чуть поодаль. Слышатся топот и мерная тряска чего-то железного в карманах. В голове ни одной мысли, они высыпались во время бега. На голове шапочка, в руках автомат. Все на месте.

Подъем становится круче, сбавляем ход. Еще десять шагов, еще пятнадцать, еще пять… Так бы и взбираться на этот холм бесконечно.

«Сейчас выползем наверх, а там – море… И в море Дашенька», – неожиданно проносится в голове, как испуганная птица, одна мысль.

– Стой! – глухо говорит Шея.

Падаем на землю: ноги расставлены широко, левая рука, при-согнутая в локте, выбрасывается вперед, в правой – ствол; при падении основной упор приходится на левую руку.

Семеныч, Шея и Столяр уползают выше, у всех троих бинокли. Замечаю, что они ползут к нескольким людям, уже пришедшим и разместившимся на холме до нас.

«Разведка, смотри-ка ты…»

Позади раздается ровное мощное гуденье.

«Танки».

Смотрю в упор на землю. Рация подо мной.

«Не услышу».

Ложусь на бок.

– Выдвигаемся, – слышится тут же чей-то голос в динамике.

«Как быстро», – успеваю подумать я.

– Пошли! – говорит Язва.

Гудение все ближе.

Выбегаем на холм, отчего-то пригибаясь.

Селение подставляет солнцу бока ладных, высоких домов. Много деревьев. Глаза елозят туда-обратно, ищут те самые четыре дома, которые нам нужны…

«Где? Где? Где? Да вот же они!» – понимаю я.

Одновременно выезжают, взрыхляя землю, два танка, выворачивают напрямую. А за ними и бэтээры. Солдатики, приехавшие на броне, спрыгивают, спотыкаясь. Мы стремимся к машинам, как цыплята. Немного путаемся – одно отделение с другим.

Шея орет на Хасана:

– За бэтээром выстраивайтесь, за бэтээром!

«Ага, нам танк достался!» – думаю я.

Каждое отделение встает за своей машиной.

«А ведь нехерово быть командиром, – думаю я, догоняя чуть сбавивший ход танк и глядя на его монументальную тушу, подрагивающую в двадцати шагах от меня, – я ближе всех к этой махине…»

Выпрыгиваю из колеи танка, беру в беге немного влево, пытаясь разглядеть село.

«Ну на хрен, – решаю для себя, – вдруг там и правда мины… Приедут куда надо…»

Смотрю направо: Язва сосредоточенно бежит рядом. Его нагоняет Андрюха Суханов с пулеметом. Тяжело такую железяку тащить, наверное. Но на то он и Конь.

Почему не стреляют? Ну стреляйте же… А мы по вам из танка. Узнаете тогда, как в Егорку метиться.

Оглядываюсь на пацанов. Лица сосредоточенные, мокрые. Только сейчас понимаю, что и по моему лицу стекает горячий пот… Облизываю губы, касаясь языком щетины над губой, и чувствую соленый и пыльный вкус…

Близко, мы все ближе. Сгущается страх – в моих запыхавшихся всхлипах и в дыхании бегущих рядом, в самом воздухе. Вот сейчас нас разделит на живых и неживых пулеметная очередь, и небо для кого-то яростно вспыхнет, а для кого-то – погаснет. И кто-нибудь перешагнет через меня и побежит дальше.

Ноги, кажется, могут согнуться в любую сторону, настолько они стали безвольными. Или я просто устал? Кошусь налево, пытаюсь увидеть Шею, где он? Сразу же вижу – он бежит с отделением Хасана, машет мне рукой, держа у лица рацию. Слышу его голос.

– Ваш дом – второй справа. Второй справа.

– Наш дом – второй справа! – говорю Язве. Он никак не отвечает.

«У него же у самого рация», – догадываюсь я.

Танк резко встает, будто уперся в скалу. Обегая его, слышу, как за спиной кто-то дышит уже со всхлипами, будто плачет. Не хочу смотреть кто.

Дом весь расползается перед глазами, у меня никак не получается заглянуть в окно, присмотреться – не видно ли там что-нибудь.

Чердак… Чердак закрыт. И забор, где тут калитка в этом отсыревшем частоколе? Перепрыгивать?

Андрюха Конь, видимо, тоже не нашедший калитки, с разбегу бьет в забор ногой, сразу разломив верхнюю поперечную рейку. Хватает колья руками и вытягивает их из земли, крушит крепкое дерево. Стоит такой треск, будто он рвет забор на части. Андрюха проходит в ощетинившийся гвоздями и щепьем прогал. Следом, рванув зацепившийся за что-то рукав, вбегаю я, неотрывно глядя в окно, находящееся ровно напротив прогала. Окно отражает солнце, вставшее за нашей спиной. В два прыжка долетаю до стены, встаю у окна. Язва пробегает ко входу в дом, который расположен с правого бока, я успел заметить этот вход – угадал по приступкам.

Пацаны впрыгивают во двор один за другим.

– Окружаем! – говорю я пацанам и делаю при этом круговое движение указательным пальцем. – Гранаты приготовьте.

Разворачиваюсь к окну, пытаюсь заглянуть в него сбоку и тычу в стекло наискосок нацеленным в нутро дома стволом. Ничего не вижу, отсвечивает… Кусок грязной стены в желтых, кажется, обоях… А вдруг там кто-то стоит посреди комнаты с базукой в руках и целит в нас?

Вижу боковым зрением, как Женя Кизяков чуть левей от пролома пытается перелезть через забор, неловко усаживается наверху и прыгает на ноги с двухметровой высоты возле небольшого сарайчика.

– Степа! – зову я Черткова. – Давай к Кизе!

Степка подбегает к Кизе, тот что-то показывает ему знаками. Степка кивает. Кизя поднимает автомат, упирает приклад в плечо, наводит ствол прямо на закрытую дверь сарайчика. Степа, стоя сбоку, в правой вертикально держа автомат, левой рукой открывает дверь, тут же прячась за косяк. Кизя, не опуская автомата, заглядывает внутрь. Пинает что-то ногой. Раздается звон.

Бухает взрыв в соседнем доме, там трудится отделение Хасана. Где-то раздается автоматная очередь. Сейчас меня стошнит. Сейчас я осыплюсь, развалюсь на мелкие куски. И язык лягвой упрыгает в траву. И мозг свернется ежом и закатится в ямку.

«Чего делать? Дом окружили, что делать? Стрелять по нему? Хрен я полезу внутрь…»

С другой стороны окна встает Степка Чертков.

Бегу к Язве, нырнув под окном возле двери.

– Будем гранаты кидать? – спрашиваю у Язвы, глядя на его мокрый затылок – он держит на прицеле дверь.

Язва быстро поворачивается ко мне, кивает. Щеки у него совсем серые, но взгляд сосредоточенный, ясный.

«Своих угробим, что на той стороне дома, – думаю, – у Скворца есть рация».

Вызываю его.

– Будем гранаты кидать в дом. Понял? – говорю.

– Все понял.

Семеныч запрашивает Шею, но я не слушаю их переговоры. Вытаскиваю эргээнку, выдергиваю чеку. Андрюха Конь с размахом бьет локтем в одностворчатое окно. Бросаю гранату и, отдергивая руку, режусь о край стекла. Перед взрывом успеваю подумать: «Не взрывается», – и испугаться, что гранату сейчас выбросят обратно, прямо нам под ноги.

Прыгающими руками достаю еще одну эргээнку. По пальцам обильно течет кровь. Слышу, что Язву вызывает Шея.

Бросаю еще гранату, окропив стекло красным. Всю лапу себе распахал…

– Как дела? – бодро интересуется взводный, назвав позывной Язвы.

– Пока никак, – отвечает Язва.

– В доме есть кто?

– Еще минуту… – неопределенно говорит Язва.

Только сейчас замечаю, что на двери висит замок.

– Там нет, наверное, никого, – говорю Язве, кивая на замок.

– Отойдем, – говорит он.

Метров с десяти даем три длинных очереди по двери, метясь в замок. Подходит, не таясь окон, Кизя, тоже дает очередь по двери, ему не терпится пострелять.

Скворец выкликивает меня по рации – волнуется, видимо.

– Всё хорошо, Сань. Дверь открываем.

Изуродованный замок отлетел. Толкаем дверь, прячась за косяки. Она мирно и долго скрипит.

Заглядываю внутрь – там оседает пыль. Держа палец на спусковом крючке, вхожу, поводя автоматом по углам… Прихожая, ведро воды стоит на столике. Из простреленного ведра бьют два фонтанчика воды, растекаясь на столе, покрытом белой клеенкой. На полу тряпье, валяется кружка. Вхожу в комнату – она пуста, обои висят лохмотьями. Весь потолок выщерблен осколками. По полу вдоль стен лежат матрасы, усыпанные стеклом и известкой. На полу валяется несколько использованных шприцев, кусок кровавого бинта.

– Они же тут были… – говорю, хотя это и так понятно и Язве, и Кизе, и Андрюхе Коню.

– Кололись, что ли? – ни к кому не обращаясь, говорит Кизя.

Выглядываю в окошко – Саня, прижавшийся к стене, вздрагивает от неожиданности. Его автомат нацелен мне прямо в рот. Нежно отодвигаю ствол двумя пальцами. Улыбаюсь, хочу что-то сказать, но никак не придумаю что.

«Как хорошо, что никого здесь нет…» – думаю, стряхивая и слизывая обильную кровь с порезанной руки. Неприязненно плюю красным на землю.

Язву снова вызывает Шея.

– Пусто… – отвечает Язва. – Видимо, недавно ушли.

– Выдвигаемся дальше, – говорит Шея.

«Не может быть, что там кто-то есть…» – успокаиваю сам себя, глядя на стоящие чуть в отдалении дома. Извлекаю из кармана бинт (постоянно ношу с собой, используя вместо носового платка), обматываю руку.

– Сань, завяжи, – прошу подошедшего Скворца.

Саня по-девичьи аккуратно завязывает бинт.

«Какой он все-таки славный парень», – думаю с нежностью. Смотрю на часы – только восемь утра с копейками… Весь день впереди. Я уверен, что ничего больше не произойдет. Ничего. Все будет хорошо.

Подходит отделение Хасана, все пружинистые, бодрые. За ними, одноцветные, маячат солдатики. К нам топает Шея.

– В селении две параллельные улицы, – говорит он. – Семеныч со взводом Столяра пошел по одной… Мы пойдем туда… – Шея указывает пальцем на ряд домов. – Стучим в дверь, никому не хамим, спрашиваем, нет ли случайно в доме боевиков. Здесь в обуви не принято в дом лезть, разуваться мы, конечно, не будем, но ножки при входе надо вытирать.

– Подмываться не надо возле каждого дома? – спрашивает Астахов.

– Чего у тебя с рукой? – обращается ко мне Шея, не отвечая.

– Порезался, – говорю я, глядя, как неприязненно смотрит Монах на Астахова.

– Да – с того края села, оказывается, вояки стоят, – говорит Шея. – Увидите людей в форме – не пальните случайно.

– Чего ж они так херово блокировали село? – спрашивает Язва; тон у него такой, что кажется, ответ ему как бы и неинтересен. Может быть, он в глубине сердца тоже рад, что заблокировали херово. А то бы… Понятно что.

Разделяемся на две группы. Шея с Хасаном идут по левой стороне, мы – по правой.

В первом же доме никто не открывает.

– Чего делать-то? – запрашивает Шею Язва.

– Эдак у нас гранат не хватит… – говорит Язва иронично, разглядывая длинную улицу, ожидая ответа.

– По своему усмотрению, – отвечает Шея по рации.

– Да на хрен они нам нужны, – решает Язва, подумав. И в подтверждение своих слов несильно и презрительно пинает ногой дверь. – Пошли.

Выходим со двора. Скворец бережно прикрывает за собой калитку. Где-то на другой стороне деревни бьет очередь.

– А хорошо живут… – говорит Кизя, оглядываясь на дом, не обращая внимания на выстрелы.

У следующей калитки Язва останавливается, глядя на землю.

– Сапогами натоптали, – говорит он.

– Кто? – спрашивает Скворец.

Язва молчит, глядя по сторонам. Обегаем с двух сторон белый кирпичный дом с красным фасадом. Язва с Кизей остаются у двери. Я, Степка Чертков, Андрюха Конь, Монах, Скворец идем вдоль фронтона.

– Открыто, – кивает Андрюха Конь на окно.

Не дойдя двух шагов до белых распахнутых створок, мы слышим неожиданный и резкий шум в комнате. Одновременно с другой стороны дома раздается звон, кто-то кричит. Застываю на месте, не зная, что предпринять.

Андрюха Конь делает шаг к раскрытому окну, хватает высунувшийся оттуда ствол автомата правой рукой. Автомат дает очередь, и пули брызжут по каменистой дорожке. Запустив левую руку, Андрюха подцепляет кого-то в окне и, рванув, вытаскивает наружу. Бородатый мужчина в кожаной куртке, ухваченный Андрюхиной лапой за шиворот, вертится на земле, цепляясь за вырываемый из его рук «калаш».

«Боевик!» – понимаю я и смотрю на него так, будто увидел живого черта.

Андрюха Конь вырывает из его рук автомат и несколько раз бьет прикладом этого же автомата в лоб, в нос, в раскрываемый, сразу плеснувший красным рот чеченца. Степа Чертков помогает ногами, слишком часто и поэтому не очень сильно нанося удары в бок лежащему.

Опасливо заглядываю внутрь дома, вижу ковры на полу и на стенах, мелькает платье – кто-то выбегает из дома, туда, где стоят Язва и Кизя. Бегу к дверям предупредить.

Кизя, раздувая бледные, тонко выточенные ноздри, уже держит за грудки, пытаясь остановить, женщину, чеченку, дородную бабу – это она была в доме. Кизя коротко бьет ее лбом в переносицу, она, охнув, обвисает у него в руках.

– Тяжелая… – говорит Кизя, не в силах удержать женщину, и потихоньку опускает ее, мягкую, будто бескостную, на приступки.

– В дом затащите, – говорит Язва.

Мы берем женщину под мышки – они теплые, чувствую я; пытаемся стронуть, но не можем. Перехватываемся, взявшись за пухлые запястья женщины, и затаскиваем ее в прихожую.

– Сука, щеку распахала… – говорит Кизя, трогая щеку, на которой разбухают четыре глубокие царапины.

Заходим в дом, открываем шкафы, Кизя даже отодвигает незаправленный, с нечистым бельем диван.

Андрюха Конь, положив мощные лапы на подоконник, смотрит в дом, на нас. Лицо в розовых пятнах от злости и возбуждения.

Выходим на улицу, чеченец в сознании, лежит, скрючившись. Смотрит безумными глазами, рот открыт, изо рта, из носа, со лба течет кровь. Голову ему трудно держать, он падает виском на землю, прикрывает глаза.

– Чего, потащим его с собой? – спрашивает у Язвы Степка, стоящий рядом с чеченцем.

Язва отрицательно качает головой. Кизя щелкает предохранителем.

«На одиночные поставил», – понимаю я.

Кизя кивком просит Степу отойти. Степа тихо, чуть не на цыпочках отходит от чеченца, словно боясь его разбудить. Кизя, проведя ладонью по изгибу сорокапятизарядного рожка, медленно переносит руку на цевье и сразу нажимает на спусковой крючок. Пуля попадает в грудь лежащего, он, дернувшись, громко хекает, будто ему в горло попала кость и он хочет ее выплюнуть. Кизя стреляет еще раз, из шеи чеченца, подрагивая, дважды плескает красный фонтанчик. У Кизи до синевы сжаты, словно алюминиевые, покрытые тонкой кожей, челюсти. Еще несколько пуль Кизя вгоняет в голый живот все слабее дергающегося человека. После шестого или седьмого выстрела чеченец слабо засучил ногами, словно желая помочиться, и затих. Следующие пули входили в него, обмякшего и неподвижного. Только голова после второго же выстрела начала дробиться, колоться, разваливаться, утеряла очертания, завис на нитке глаз, а потом отлетел куда-то с белыми костными брызгами, тошнотворными мазками распался мозг, словно пьяный хозяин в дурном запале ударил кулаком по блюду с холодцом…

Отворачиваюсь. Хлопаю по карманам в поисках сигарет. Прикуриваю, глядя на большой палец с белой лункой на ровно постриженном ногте. Выстрелы следуют друг за другом ритмично и непрерывно.

– Сорок пять, – констатирует Кизя. Я слышу, как он снимает пустой рожок.

Поднимаю глаза. Держась за стену, стоит женщина, чеченка, глядя на убитого. На лице ее кровь. Глаза спокойны и пусты.

Молча иду со двора. За мной Кизя, Степа. Скворец обходит женщину, словно она раскаленная. Язва медлит. Он подходит к женщине и, наклонив голову, смотрит ей в глаза. Держу калитку открытой, глядя на них. Язва поправляет автомат на плече и выходит.

Заворачиваем в следующий двор, равнодушно расходимся – каждый на свое место около дома. Язва стучится. Открывает женщина.

– Никого нет, никого, – говорит она. – Все недавно ушли, в окраинных домах были… утром убежали…

– Куда?

– Я не знаю. Откуда знать.

– Тут вот один не убежал… – говорит Язва задумчиво.

– Он ненормальный был. Душевнобольной, – отвечает тетка.

Язва, Андрюха Конь и Кизя заходят в дом. Слышу их заглушаемое стенами потопывание. Прикуриваю еще одну. Скрипит входная дверь. Одновременно падает пепел с сигареты.

За домом начинается длинный забор – дощатый, крепкий, в два метра высотой. За забором лежит пустырь, на пустыре – разрушенные строения, в которых спрятаться невозможно – просматриваются насквозь, да и стены еле держатся, окривели совсем. Возможно, забор нагородили, чтобы какое-нибудь строительство начать, может, еще зачем.

Идем, и в голове каждого, кажется мне, копошатся беспомощные мысли, которые привести в стройность и ясность никто из нас не может.

По левую руку вдалеке за домами виднеется мечеть, неестественно чистая в солнечном свете.

Андрюха Конь вытащил откуда-то семечки, лузгает, плюется. Все, кроме Монаха, разом тянутся к нему – суют сухие, крепкие, красивые ладони. Процедура раздачи подсолнечного зерна нас объединила.

– Ты откуда семечки-то взял? – интересуюсь я, с облегчением разрушая тишину и наше хмурое сопение.

– А из дома привез, – отвечает Андрюха Конь спокойно, и у меня мелькает подозрение, что он вообще ни о чем таком не думал, ну, убили чечена и убили. Говорят, взятых на зачистках из ГУОШа чуть ли не сразу отпускают. То ли наши чины кормятся этим, то ли такой бездарный приказ спущен сверху.

– Андрюх, ты как автомат-то заметил? – спрашивает Степка Чертков. – Ловко ты его… – не дожидаясь ответа, засмеялся Степа, – за шиворот…

Я тоже улыбаюсь, и Скворец, вижу краем глаза, довольно кривит губы. Монах смотрит в сторону. Тонкий рот Кизи, словно с силой выкроенный резцом в листе алюминия, сжат. На лице, на скулах, разгоняя сплошную бледную синеву, иногда появляются розовые пятна.

– Не толпитесь… – говорит Язва всем нам. Мы постоянно ненароком толкаемся плечами и бодро плюемся жареной солоноватой шелухой.

Я не грызу семечки по одной – это довольно бестолковое занятие, – а собираю их в ложбинке у щеки. Язык, совсем было отупевший, пока ехали сюда, теперь ловко выполняет свою работу, распределяя, хоть порой и с ошибками, шелуху в одну сторону, а съестное – в другую. Я все оттягиваю тот момент, когда можно будет начать жевать, сладостно давя семена числом, может, около тридцати – больше не получится, а меньше не хочется.

«Ну вот, последнюю…» – думаю я, совсем уже благостным взглядом озирая местность, проем в заборе, недалекий уже домик, а за ним еще один, приостанавливаюсь, потому что Андрюха мочится на забор и, поводя бедрами, рисует черные, дымящиеся и тут же оползающие вниз вензеля на досках. Пересыпаю из правой ладони в левую зерна, выбираю одну попузастей и от неожиданности разом выплевываю все в трудах собранные семечки, и они обвисают у меня на бороде – кто-то из-за ограды, по-над нашими головами дает длинную, в полрожка, очередь. Андрюха как ошпаренный отпрыгнул от забора, Степка присел на корточки, Язва и Кизя, мгновенно вскинув автоматы, дают две кривые очереди по забору, в местах прострелов сразу ощетинившемуся раздолбанным щепьем.

– Вали чеченов, Сидорчук! Рядовой Сидорчук! Я сказал, вали! – в хриплой истерике орет кто-то за оградой.

– Там наши! – кричу я, останавливая и Язву, и Кизю, и Андрюху Коня, всадившего короткую очередь в забор из пэкаэма.

– Эй, уроды! – ору я изо всех сил тем, кто стрелял в нас. – Одурели совсем, по своим лупите!

Еще ожидая выстрелов, я спешу к проему в заборе, пригнувшись, заглядываю туда и вижу низкорослого хилого солдатика и бугая-прапора. Солдатик держится двумя руками за цевье автомата прапора и увещевает его:

– Не стреля… това… пра… Не стреляйте! Я говорю вам, там спецназовцы идут!

– Какие, на хрен, спецназовцы! – ревет, пытаясь высвободить автомат, прапор; он давно бы вырвал у солдатика свой ствол, если б не был дурно пьян, по широко расставленным ногам и полубезумному взору я сразу определяю его непотребное состояние. Кажется, что это не солдатик держит ствол, а прапор держится за автомат, чтобы не упасть.

– Вот он! – увидев меня, прапор жмет на спусковой крючок. Одновременно солдатик с силой давит на автомат, и пули бьют в землю.

Дергаюсь, хочется попятиться задом, но чувствую, что кто-то из пацанов, пробирающихся вслед, подталкивает меня коленом. Выскакиваю, пляшу на земле дикий танец, потому что очередь проходит прямо у меня под ногами.

– Уйди, бля! – орет прапор и с силой, толкающим бабьим движением бьет солдатика в лицо.

Тот отпускает автомат, но я уже близко. Уйдя с линии огня, бью ногой прапору под колено, одновременно прихватив и чуть потянув на себя правой рукой его ствол. Прапор екает, даже пьяным мозгом своим расчухав боль в коленной чашечке. Я дергаю ствол на себя, прапор подается вперед, почти падает на меня, но сразу же получает прямой удар в скулу моей левой раскрытой ладонью, которую я тут же переношу на приклад его автомата и уже двумя руками легко вырываю оружие. Прапор пытается нанести удар мне в лицо, но тут же получает прикладом своего «калаша» в морду и падает.

– Вы чего, мужики? – спрашивает он уже с земли, трогая висок и глядя на замазанную кровью ладонь. Вместо ответа Андрюха Конь наносит ему удар под ребра ногой.

– Ребят, мы свои, не убивайте его… – просит солдатик, боязливо трогая Суханова; малый, кажется, по пояс Андрюхе, ну, может быть, чуть повыше, но весит точно пудов на шесть меньше.

Прапор тянется рукой к поясу – я замечаю на поясе красивые ножны. «Здесь, поди, резак надыбал», – думаю я, делая шаг к прапору, совершенно не боясь его – что может сделать эта пьянь! Андрюха Конь, опережая меня, наступает прапору на руку; нагнувшись, легко, как у ребенка, отнимает извлеченный из ножен резак и какое-то время рассматривает его, не убирая ноги с длани прапора, шевелящей в грязи корявыми пальцами. Прапор неожиданно резво поворачивается на бок и вцепляется зубами в лодыжку Андрюхи.

– Ах ты… – ругается Суханов, рванувшись, да так и оставив в зубах прапора кусок «комка».

Андрюха со злобой бьет ногой в лицо лежащему, и я удивляюсь, как голова прапора не взлетает, подобно мячу, и не делает красивый круг, взмахнув грязными ушами на солнце…

– Хорош, Андрей, – урезонивает Коня Язва, – убьешь копытом своим…

Прапор еще жив и мычит, раскрывая склеенный кровавыми соплями рот.

– Прокусил, гнида! – злится Андрюха Конь. – Может, он бешеный? Эй, как тебя, – зовет он солдатика, – прапор не бешеный?

– Не понял, – отзывается солдатик пугливо.

– Не воет по ночам?

– Нет вроде…

– Дай-ка ствол, – просит Язва у меня автомат прапора.

Язва отсоединяет рожок у автомата и кладет его в карман. Передергивает затвор, и патрон, сделав сальто, падает на землю. Степка его подбирает. Язва снимает крышку ствольной коробки и, как следует замахнувшись, кидает ее за ограду. Следом улетает возвратная пружина. Куда-то в противоположную сторону летит затворная рама, газовая трубка и цевье. Пламегаситель дается тяжело.

– Грязный какой ствол, а… – ворчит Язва.

Пламегаситель падает куда-то в развалины.

– Ну-ка, Андрей, ты запусти… – просит Язва Коня, подавая ему голый остов автомата. Андрюха, как сказочный молодец, размахивается, автомат летит неестественно далеко и падает в кусты за развалинами.

– Ну, пойдем? – говорит Язва таким тоном, будто мы только что сделали что-то очень полезное.

– Мужики, а как же я? – спрашивает солдатик.

– Иди и доложи командиру о произошедшем… – говорит Язва строго и серьезно, хотя я чувствую, что он дурит и вообще очень доволен.

Благодушной оравой выбредаем на улицу селения. Впереди маячат наши плечистые товарищи. Гудит бэтээр.

Открываю лоб сентябрьскому чеченскому ветерку. Кажется, нам опять повезло…


Когда мы были вместе, Даша спасала меня от моих ужасов. Но, вернувшись к себе домой, один я не справлялся с припадками. Валялся дома, смотрел в потолок. Вскакивал, клал себе на шею пудовую гантель, начинал отжиматься. Отжимался и кричал:

– Рраз! Два! Три! Ррраз! Два! Три!

Потом снова лежал на диване, руки на сгибах локтей алели – отжимаясь, я рвал капилляры. Потом выпивал стакан водки и снова лежал.

Часы прокручивались медленно, как заводимый ручкой мотор заледеневшего автомобиля. Закрывал глаза, и картинки ее прошлого разлетались колодой карт, брошенных в пропасть. Мелькали бесконечные валеты… и еще ножки, груди, губы, затылок, подрагивающие лопатки. Все эти бредни оккупировали мозг.

Я наливал себе холодную ванну и ложился в нее. Ходил по квартире, оставляя мокрые следы, ежился, пьяно косился на зеркало, отстраненно наблюдая, как страдает мой лирический герой. Одевался и снова ехал к Даше. Трезвел в дороге. Бормотал, кривил губы и крутил головой в электричке, выходил на перроне вокзала Святого Спаса, бежал к трамваю.

Подходя к ее дому, я пытался посмотреть вокруг глазами моей Даши, возвращающейся домой от другого, – тогда, вне и до меня. В голубых джинсиках, ленивая, между ножек уже подтекает сперма, трусики мокрые и джинсики в паху приторно пахнут.

Что она думала тогда? Улыбалась? Шла как ни в чем не бывало? Хотела скорее замочить, посыпав голубым порошком, нежно-белый комок измазанной ткани, принять ванну и лечь спать?

Подходя к дверям ее квартиры, я никогда сразу не звонил. Ящик в углу лестничной площадки, припасенная в недрах ящика для себя, задерганного, сигарета. Затяжки глубокие, как сон солдата, нервные пальцы исследуют поверхность небритой щеки.

Ее мужчины не были призраками – они наполняли пространство вокруг меня. Они жили в нашем, завоеванном нашей любовью городе. Они ездили на тех же трамваях, переходили те же улицы. Гуляя с Дашей, мы шли мимо их домов. Домов, где бывала она, позволяла себя целовать, трогать, сжимать, жать, мять, рвать… «Тихо-тихо», – говорила она им, возбужденным. Ее раздевали: свитерок через голову, с трехсекундным отрывом от губ; джинсики сползали с трудом – запрокинувшись на спину, подняв вверх ножки, она любезно предоставляла кому-то возможность снять их с нее; трусики, невесомые, падали возле дивана; со второй или с третьей попытки расстегивался лифчик, выпадали огромные, ослепительные груди, белые, как мякоть дыни, с потемневшими от возбуждения сосками, похожими на полюса спелого арбуза.

Эти мужчины… Они были всюду. Я чувствовал их запах, ощущал их присутствие. Их было слишком много для того, чтобы нам всем хватило места в одном городе.

Как я узнал об их существовании? От нее.

Как-то мы зашли в кафе, я попросил себе пива, она заказала себе несколько блюд, названий которых я не знал; пока я курил и разглядывал себя в зеркалах, время от времени довольно косясь на ее строгое лицо, принесли заказ. Осторожно касаясь вилочкой белого мясца сладкого морского зверька, она заявила с присущей ей легкостью:

– Знаешь, я сегодня сосчитала всех… – здесь она сбавила скорость разогнавшейся было фразы, – своих… – она еще чуть-чуть помедлила, – мужчин. Если у тебя такое же количество женщин, значит, у нас с тобой начался новый этап.

– Ну и сколько их у тебя… получилось? – хрипло, как водится в таких случаях у мужчин, спросил я.

– Угадай.

– Пятнадцать, – быстро ответил я, решив, что сразу назову огромную цифру. Все-таки ей было едва за двадцать, она совсем недавно окончила советскую, исповедующую пуританство и строгие нравы школу.

Она отрицательно покрутила головой.

– Меньше? Больше? – спросил я нервно.

– Больше, – легко ответила она.

– Двадцать, – с трудом выдавил я.

– Больше.

– Тридцать, – уже раздраженно накинул я десятку.

– Меньше.

– Двадцать пять.

– Двадцать шесть, – раздельно сказала она и улыбнулась. – А у тебя?

– А у меня ты первая, – сказал я, помолчав. Так и не решив еще, что сказать – правду, неправду?

– Врешь, – ответила Даша и сыграла зрачками.

– В любом случае – нового этапа не будет.

Потом она говорила о чем-то другом, а я думал только про то, что… да нет, ничего я не думал. Что тут думать? Сидел и повторял: «Двадцать шесть… Двадцать шесть». Потом шел по улице и снова полоскал в голове эту цифру. «Двадцать шесть бакинских комиссаров…» – выплыло у меня в голове. «Джапаридзе, иль я ослеп? Посмотри, у рабочих хлеб!» – декламировал я по памяти про себя.

– Что такое с тобой? – спросила она. Даша не любила мрачных эмоций, замкнутости, мутных настроений… Она совершенно искренне не поняла, в чем дело.

Потом мы опять встречались, я хочу сказать, что сказанное ею не убило меня наповал; возможно, мы встречались еще несколько недель, и я вел себя вполне спокойно. До тех пор, пока однажды, впав по обыкновению после двухчасового постижения возможностей наших молодых тел в лиричное настроение, она не сказала:

– Мужские половые органы делятся на несколько типов. Тип первый…

– Прекрати, поняла? – прошептал я.

Она улыбнулась и погладила меня:

– Прости, Егорушка. Правда, я не хотела.

Спустя дня три я не выдержал и задал ей какой-то пошлый вопрос, множество глупых мужских вопросов: «кто был первым», или «кто последним», или «кто был в середине», и «в какой последовательности», и «как с ними со всеми было», и, наконец, «не знаю ли я кого-нибудь из… ее списка».

Она посмотрела на меня удивленно. Даша не любила, когда ее дергали, когда ее домогались, однако я же говорил, она любила, когда – кровоточит. Это был знак качества для нее. Признак истинности, всамделишности чувства. Поэтому по ее молчанию я догадался, что кого-то знаю, хотя общих знакомых у нас практически не было.

Я задал последний вопрос еще раз. Как бы нехотя и как бы смущаясь, она назвала мне фамилию молодого преподавателя философии в институте, где мы, изредка появляясь, проходили курс неких замечательных наук.

– Я с ним училась на одном курсе, – пояснила она, – пока я в академах была, он преподавателем стал, – засмеялась она и посчитала своим долгом добавить: – Это было давно уже. В мои семнадцать.

Преподаватель был крепким, чуть пухловатым парнем с уверенными нагловатыми глазами, он обладал совершенно необъятной эрудицией, был настолько переполнен знаниями, что лекции вел плохо. Стоило ему в рассказе оступиться в причастный оборот («…считавшийся до тех пор…» или «встречавшийся ранее…»), как он уходил от темы и возвращался к ней в лучшем случае через полчаса. Отличницы бросали авторучки, раздраженные непоследовательностью повествования; что касается редких учащихся мужеского пола, то они снисходительно (а на самом деле униженно) улыбались.

Я почувствовал, что иду по следу, и спросил у Даши:

– Где? Где у вас это происходило?

Она с удивительной готовностью, с озорной улыбкой, будто рассказывая о том, как она мороженое своровала с товарищем по детсаду, ответила:

– Прямо в институте. После лекций. Там, помнишь, на втором этаже, напротив аудиторий, есть маленький коридорчик, ведущий в бывшую курилку, ее сейчас закрыли… Вот там, в этом коридорчике… Нас тогда декан заметил, – развспоминалась Даша, – мимо проходил и увидел…

– Он узнал тебя? – спросил я, не понимая, о чем я, собственно. Речевой аппарат неплохо справлялся с вопросами без особого моего участия.

– Не знаю. Его узнал. Мы бочком стояли, я лицом к стеночке… Декан голову опустил и шагу прибавил, – засмеялась Даша.

Мы допили чай – наш разговор шел за привычным чаем. (Из спальни мы перекочевывали в кухню и, думается, большую половину времени проводили вместе либо лежа, либо сидя.) Итак, мы допили чай и даже поговорили о чем-то еще. Я проявил редкое хладнокровие.

– Будем собираться в институт? – поинтересовался я равнодушно.

– Егорушка, я, наверное, не пойду, устала…

Честно говоря, я обрадовался. Собрался за три минуты. «Рано придешь, Егор?» Не слыша ее: «Ага…» – выскочил на улицу. Каждые пятнадцать шагов переходя на истеричный бег, я добрался до остановки. В маршрутке я смотрел в лобовое стекло, будто притягивая взглядом, намагничивая институт.

Я махнул корочками перед лицом вахрушки и, услышав ее недовольный окрик, вернулся к ней, полный гнетущего бешенства, и ткнул бабуле в лицо свой студенческий, чтобы она разглядела его и сверила юную шестнадцатилетнюю со следами полового созревания физиономию с нынешним моим лицом – серым, небритым (в области скул и бритым в области черепа – помните, да?).

Перепрыгивая через две (неудачно стараясь перепрыгнуть через три) ступени, я добежал до второго этажа и повернул в тот самый коридорчик. Я стоял там – стоит написать «тупо стоял» и, что удивительно, только так и можно написать, потому что как еще в этом закутке четыре года спустя стоять, как смотреть, о чем думать?

Я поозирался немного, посмотрел на пол, будто ожидая увидеть густые капли. Стыдливо оглянувшись, нет ли кого рядом, я подошел к тому углу, где, как мне казалось, все и должно было происходить. Прижался щекой к стене, посмотрел вбок, на коридор, где тогда прошел декан. Коридор видно хорошо. Узнал ее декан? Не узнал? Какая разница…

Я посидел немного на подоконнике. Потом посмотрел в окно. Потом пошел на первый этаж, в туалет. Выворачивая из-за угла к туалету, я увидел преподавателя философии. Стараясь не топать, я побежал к туалету. Ни о чем не думая, просто побежал. Когда я вошел, он еще мочился, это было слышно. Он заканчивал мочиться и, наверное, тряс членом, сбрасывая последние капли. Дверь в его кабинку была не закрыта на защелку, чуть-чуть отходила от косяка. Он не посчитал нужным закрыться. По ботинкам я увидел, что он разворачивается.

«Нужно скорей!» – я сделал шаг и рванул его дверку на себя.

Я даже не знаю, какое у него было выражение лица, кажется, он что-то сказал, вроде: «Вы что, не видите, что занято?» Я смотрел на его член, который он еще не успел упрятать. Я увидел – член был небольшой, пухлый, мышиного цвета, с прилипшим к головке волоском. Это продолжалось меньше секунды. Я извинился и зашел в другую кабинку.


– База? – серьезно спрашивает Плохиш, небрежно держа у лица рацию, он вызывал по запасному каналу дневального Анвара Амалиева. Ветер шевелит блондинистые, будто переспелые волосы Плохиша. Он нечасто, в ритме здорового сердца, бьет мякотью сжатого кулака по крыше.

– База на приеме, – строго отвечает Анвар.

– Два кофе на крышу, будьте добры.

Пацаны, уютно расположившиеся между мешков и плит поста, раскатисто смеются переговорам Плохиша. Я довольно лежу на спине, распластавшись, как замученная ребятней и высохшая на солнце белопузая жаба. Очень хорошо помню этих жаб, над которыми изгалялись мои интернатские дружки.

Движение туч предельно увлекательно. Увлекательней разве что кидать камушки в воду, прислушиваясь к булькающему звуку.

– Чего на базу не идешь? – спрашивает Плохиш, сменивший меня. – Там ваша команда уже кильку пожирает.

Блаженно жмурюсь, не отвечая. Мнится, будто облака сладкие и невыносимо мягкие. Делая легкое усилие, их можно рвать руками, как ватное нутро вспоротого, источающего мутно-затхлые запахи дивана… Ожидая отца, я часами смотрел в окно на облака. И у меня те же чувства были, что и сейчас. Что же, я с тех пор больше ни разу не смотрел так в небо? Сколько лет прошло? Пятнадцать? Двадцать? Времени не было, что ли, посмотреть?.. За столько-то лет!..

– База! Где наш кофе? – не унимается Плохиш. Кажется, я слышу, как смеются пацаны в «почивальне». И даже представляю, как хмурится Анвар, мучаясь от того, что не в силах придумать достойный ответ Плохишу.

«Не уймется, пока Семеныч не обматерит, – думаю о Плохише. – Нет, напрасно мне Плохиш напомнил о кильке…»

Чувствую ноющий, предвкушающий утоление голод.

– Ну, ты идешь, нет? – еще раз спрашивает меня Плохиш.

«Что-то тут не так, – догадываюсь. – Чего он пристал?..»

– Ну как хочешь… – говорит Плохиш и достает бутылку водки.

«Как я сразу не догадался!»

– Будешь? – предлагает Плохиш.

На голодный желудок не очень хочется, но отказаться нет сил.

«Сейчас быстренько выпью, а потом побегу закушу», – решаю.

– У меня только одна кружка, – говорит Плохиш.

– А я из горла.

Я могу пить из горла.

Плохиш наливает себе, горлышко бутылки позвякивает о кружку. Раздается резкий запах водки. Морщусь неприязненно: все-таки я голоден.

– Ну давай, – Плохиш протягивает мне бутылку. Чокаемся. Зажмурившись, делаю глоток, второй, четвертый…

– Эй-эй! Эй, дружище! – останавливает меня Плохиш. – Присосался…

– Спасибо, – говорю отсутствующим голосом, глубоко вдыхая носом запах мякоти собственной ладони.

Со всех концов крыши к Плохишу сползаются бойцы.

Чувствуя легкую тошноту, бреду к лазу. Дышу полной грудью, чтобы не тошнило.

В «почивальне» забираю у жующего Скворца початую банку кильки («Санёк, открой себе еще одну!») и жадно начинаю есть, слизывая прекрасный, неизъяснимо вкусный томатный сок с губ. Тошнота отпускает.

Саня хмыкает и ножом ловко вскрывает еще одну банку.

Быстренько покончив с килькой, чувствую, что не прочь выпить еще. У меня три баночки пива припасены, сейчас я их уничтожу.

– Санёк, пойдем пивка выпьем? – говорю я.

– Угощаешь?

– Ага.

Проходим по школьному дворику, ставшему уютным и знакомым каждым своим закоулком. Толкаем игриво поскрипывающие качели – кто-то из парней, наверное, домовитый Вася Лебедев, низкий турник приспособил под качели. Только не качается никто. Разве что Плохиш, выдуряясь, влезет порой и занудно просит Амалиева его покачать.

Садимся на лавочку за кухонькой. Откупориваю две банки, одну даю меланхоличному Саньке. Подмывает меня поговорить с ним о женщинах. Алкоголь, что ли, действует.

– Саня, давай поговорим о женщинах, – говорю я.

Саня молчит, смотрит поверх ограды, куда-то домой, в сторону Святого Спаса. Я отхлебываю пива, он отхлебывает пива. Я закуриваю, а он не курит.

«Как бы вопрос сформулировать? – думаю я. – Спросить: “Тебя ждет кто-нибудь?” – это как-то пошло. А о чем еще можно спросить?»

– Меня никто не ждет, – говорит Саня.

Я задумчиво выпускаю дым через ноздри, глядя на солнце в рассеивающемся перед моим лицом никотиновом облачке. Своим осмысленным молчанием пытаюсь дать понять Сане, что очень внимательно его слушаю. Боковым зрением смотрю на него. Саня усмехается, косясь на меня:

– Что уставился на меня, как дурак на белый день?

– Да ну тебя на хер… – огрызаюсь я, улыбаясь.

– Я был женат около тридцати минут, – говорит Саня. – Мою жену звали… Без разницы, как ее звали. Мы расписались и по традиции поехали к Вечному огню. Поднимаясь по ступеням возле постамента, я наступил ей на свадебное платье, оставив четкий черный след. Она развернулась и при всех – при гостях и при солдатиках, стоящих у Вечного огня, – дала мне пощечину. Взяв ее под руку, я поднялся на постамент, вытащил из бокового кармана пиджака свидетельство о браке и кинул в огонь.

Я бычкую сигарету и тут же прикуриваю вторую.

– Поэтому я не хочу больше жениться, – говорит Саня. – Вдруг я наступлю жене на платье?

На крышу кухоньки падает камень.

– Эй, мальчики! – кричит с крыши Плохиш. – Прекратите целоваться!

Кряхтя, встаю. Выхожу из-за сараюшки и показываю Плохишу средний палец, поднятый над сжатым кулаком.

– За сараем спрячутся и целуются! – нарочито бабьим голосом блажит Плохиш, его слышно половине Грозного. – Совсем стыд потеряли! Вот я вам, ироды!

Плохиш берет камень и опять кидает в нас. Увесистый кусок кирпича едва не попадает в меня.

– Болван! – кричу. – Убьешь ведь!

– Саня, иди домой! – не унимается Плохиш. – Христом-Богом прошу, Саня! Ты не знаешь, с каким жульем связалась! Валенки он тебе все равно рваные даст!

На шум выбредает из школы Монах, задирает голову вверх, прислушиваясь к воплям Плохиша.

– Монах! – зову я. – Хочешь пивка?

– Я не пью, – отвечает он.

– Ну, иди покурим… – предлагаю я, осведомленный о том, что Монах и не курит.

Под вопли Плохиша с крыши Монах неспешно бредет к нам и тихо улыбается. Подойдя, но так и не решив, что делать с улыбкой, Монах оставил ее на лице.

Пиво славно улеглось, создав во взаимодействии с водкой и килькой ощущение тепла и нежного задора.

– Монах, ты любишь женщин? – спрашиваю я.

– Егор, тебя заклинило? – спрашивает Скворец.

– Ладно, на себя посмотри, – незлобно отругиваюсь я. – Ну, любишь, Монах?

– Я люблю свою жену, – отвечает он.

– Так ты не женат! – я откупориваю сладко чмокнувшую и пустившую дымок банку с пивом и подаю ему.

– Егор, я не пью, – улыбается Монах.

Как хорошо он улыбается, морща лоб, как озадаченное дитя. Я и не замечал раньше. И даже кадык куда-то исчезает.

– Какое это имеет значение… – серьезно говорит Монах, отвечая на мой возглас.

– А какая она, твоя жена? – интересуюсь.

Скворец морщится на заходящее солнце, кажется, не слыша нас.

– Моя жена живет со мной единой плотью и единым разумом.

И тут у меня что-то гадко екает внутри.

– А если она до тебя жила с кем-то единой плотью? Тогда как?

– У меня другая жена. Моя жена живет единой плотью только со мной.

– Это тебя Бог этому научил?

– Я не знаю, почему ты раздражаешься… – отвечает Монах. – Девство красит молодую женщину, воздержанность – зрелую.

– А празднословие красит мужчину? – спрашиваю я.

Монах мгновение молчит, потом я вижу, как у него появляется кадык, ощетинившийся редкими волосками.

– Ты сам меня позвал, – говорит Монах.

Я отворачиваюсь. Монах встает и уходит.

– Чего он обиделся? – открывает удивленные, чуть заспанные глаза Саня.

– Пойдем. Пацаны чего-то гоношатся, – говорю я вместо ответа, видя и слыша суету в школе.

– Чего стряслось? – спрашиваю у Шеи, зайдя в «почивальню».

– Трое солдатиков с заводской комендатуры пропали. Взяли грузовик и укатили за водкой. С утра их нет.

– И чего?

– Парни поедут их искать. Поедешь?

– Конечно, поеду, – отвечаю искренне.

Вскидываю руку, сгибая ее в локте, камуфляж чуть съезжает с запястья, открывая часы. Половина девятого вечера. Самое время для поездок.

В «почивальне» вижу одетых Язву, Кизю, Андрюху Коня, Тельмана, Астахова. Они хмуры и сосредоточенны.

Плюхаюсь на кровать Скворца.

– Ямщи-ик… не гони… ло-ша-дей! – пою я, глядя на Андрюху Коня.

Конь, до сей поры поправлявший, по словам Язвы, сбрую, а верней, разгрузку, вдруг целенаправленно идет ко мне.

– Где выпил? – спрашивает он.

Я смотрю на Андрюху ласковыми глазами.

– Поваренок налил? – наклонясь ко мне, спрашивает он.

Не дождавшись ответа, Конь выходит из «почивальни». Спустя пять минут возвращается – и по вздутым карманам я догадываюсь, что он выцыганил у Плохиша два пузыря.

Андрюха Конь садится рядом со мной.

– Может, мы до утра будем их искать, – говорит он. – Надо же как-то расслабиться.

– Кильку возьми… – говорю я. – А чего не едем? – спрашиваю громко у Тельмана.

– Уже едем, – говорит он. – Черную Метку ждали.

– А его-то куда несет?

Никто не отвечает.

– Все готовы? Конь? Тельман? Сорок Пять? – спрашивает Язва.

Язва придумал Женьке Кизякову новое прозвище: Кизя-Сорок Пять или просто Сорок Пять – за тот расстрел бесноватого чеченца.

На улице стоят два подогнанных к школе «козелка». Вася Лебедев, чему-то ухмыляясь, смотрит на нас. Лезем к нему в вечно душную машину – Кизя, Астахов, я… Появляется строгий Андрей Георгиевич, следом шагает раздраженный Куцый.

– Мы другого времени не можем найти, чтоб их искать? – спрашивает он раздраженно. По голосу Куцего слышно, что разговор начался раньше, еще в здании.

Черная Метка молчит, но не отстраненно, а, напротив, молчанием давая понять, что согласен с Семенычем, однако повлиять на сложившиеся обстоятельства никак не может.

Вася Лебедев смотрит на Семеныча, выдерживает паузу, чтобы не заводить машину, пока Куцый не выговорится. Куцый злобно плюет и отворачивается. Вася поворачивает ключ, мотор с ходу начинает урчать. Куцый подходит к открытой задней дверце со стороны Астахова, держащего между ног «Муху»:

– Дима! Самое важное – сразу определить, откуда идет стрельба. Даешь туда первый выстрел, а там пацаны разберутся.

Дима молча и серьезно кивает своей большой лобастой головой.

Приспосабливаю автомат дулом в форточку. Настроение замечательное. Одна беда – Конь едет во второй машине, сейчас вылакают все без меня.

В открытую фортку ласковыми рывками бьет вечерний грозненский воздух. Я пытаюсь оглянуться, посмотреть в заднее окно «козелка» на следующую за нами машину. Почти с ужасом представляю себе, что увижу Коня, хлебающего водку из горла и передающего пузырь по кругу. Ничего, естественно, не вижу.

Выхватываемые фарами, боками к дороге стоят дома. Внутренностей у многих домов нет, будто кто-то выковырнул из них сердцевину, оставив сохлый, крошащийся скелет с черными щелями меж поломанных ребер. Я смотрю на дома – и на душе у меня становится мягко и тепло, как у суки под животом.

На поворотах я, кренясь, касаюсь стекла открытым лбом – задрал черную шапочку на затылок. И вообще чувствую себя расслабленно, не пытаюсь удержаться на поворотах и покачиваюсь из стороны в сторону, будто я плюшевая игрушка, усаженная на заднее сиденье. Впрочем, даже в таком состоянии я увидел неожиданно появившуюся в темноте белую «копейку» без включенных габаритов, еле двигавшуюся по дороге.

Вася резко крутанул руль, раздался звук удара, скрежет. «Копейку» катнуло вперед. Вася, не сбавляя скорости, выровнял нашу машину и еще наддал газку. Второй «козелок», выставив автоматы в сторону «копейки», резво покатил вслед за нами.

Мы смеемся, нам смешно.

В машине, идущей за нами, Язва включил рацию, чтобы сказать что-то, и я слышу, что там тоже все смеются.

– Нормально? – неопределенно интересуется Язва.

– Душевно… – не менее неопределенно отвечает Вася.

И мы снова все одновременно засмеялись, восемь человек посередине мрачного города, молодые безумные парни. Даже Черная Метка, словно нехотя, скривился.

– Тише, тут блокпост… – говорит он Васе негромко.

– Учтем, – отвечает Вася.

Напрягаю мышцы – то бицепсы, то шейные. Неожиданно остро начинаю чувствовать собственные соски, касающиеся тельника. Ссутуливаю плечи, чтобы отстранить ткань от груди, избавиться от этих раздражающих касаний. Аккуратно трогаю пальцами дверную ручку, чтобы рука запомнила ее местонахождение, не спутала, не заблудилась в потемках, если понадобится резко открыть дверь, чтобы выпасть.

Метров за тридцать до блокпоста мы, прижавшись к обочине, встаем. Я, несказанно и непонятно отчего счастливый, выскакиваю на асфальт из машины.

– Эй! Свои! – кричу я и расхлябанно двигаюсь к посту. Из проема меж плит выходит офицер, недоверчиво глядя на меня.

– Машину ищем. Солдатики из заводской комендатуры уехали за водкой и не вернулись. Не видели? – спрашиваю я, подавая ему руку.

Он отрицательно качает головой. Ладонь у него вялая и – в темноте чувствую – грязная, в сохлом земляном налете.

Тихо подъезжают наши машины. Выходит, хлопнув дверью, Черная Метка. Я ухожу – сейчас начальство повторит вопросы, только что заданные мной.

За вторым «козелком» уже толпятся пацаны – Язва, Вася, Кизя-Сорок Пять, Тельман, Андрюха Конь, Астахов…

– Опа! – говорю я.

Астахов, вытирая губы, тут же вручает мне пузырь, из которого только что отпил сам и, судя по его сразу покрасневшим и отяжелевшим глазам, отпил много. Я трясу бутылкой перед собой, зачем-то взбаламучивая содержимое, и, раскрыв рот, лью в себя отраву. Сладко бьет под дых, сжимается мозг, я прикрываю рот рукавом. Кто-то бережно извлекает из моих пальцев бутылку.

– Дайте что-нибудь сожрать… – говорю я сипло и тут же вижу, что Андрюха Конь держит на лапе вскрытую банку кильки.

Догадавшись, что есть надо пальцами, я щедро хватаю из банки несколько рыбок и, обливаясь соусом, переправляю их в рот.

Кизя допивает водку и, обнаружив, что рыбы в банке больше нет, выливает из банки себе в пасть остатки томатного соуса, видимо, уже смачно подсоленного нашими пальцами.

– По коням, – говорит Язва просто так, чтобы что-то сказать. Никто и не собирался тут оставаться.

Облизывая губы и вытирая щетину, последние дни плавно превращающуюся в черную, раскудрявившуюся, почти чеченскую бороду, я, весь разнеженный, разглядываю виды за окном. Наверняка на крышах некоторых домов, мимо которых мы сейчас проезжаем, сидят люди с автоматами, мечтающие кого-нибудь из нашего брата отправить в ад. Вот они, поди, удивляются, видя русские машины, несущиеся по городу. Быть может, они едят, перекусывают между пальбой и, заметив нас, от неожиданности роняют шашлык на одежду, хватаются за стволы, но мы уже, дав газку, исчезаем из виду, только пустая бутыль, выброшенная из окна «козелка», гокается о придорожные камни.

«Быть может, чеченский боевик, только что видевший нас, сейчас связывается со своим напарником, высматривающим цель в том районе, куда мы въезжаем?» – думаю я, словно пытаясь себя напугать. Но дальше мне думать лень, и я решаю про себя: «А пофигу…»

Подъезжаем к комендатуре, нам заботливо и споро открывают ворота. Черная Метка уходит в здание комендатуры с сутулым офицером, вяло что-то доложившим.

Вася деловито извлекает из-под сиденья пузырь, и все присутствующие радостно вопят.

Выпрыгиваем из машины на распогодившуюся, теплую улицу.

– Воды бы… – говорю я.

Вася идет к машине и приносит пластмассовую бутылку с водицей. Наверняка вода теплая и чуть протухшая – как у всех водителей.

«Отрава» идет по кругу, стремительно опустошаясь. Голова тяжелеет.

Незаметно появляется Черная Метка. С трудом сдерживаю желание шумно выразить свою радость по этому поводу. Вася тихо закатывает бутылку куда-то в кусты.

– Бесполезно искать… – говорит Черная Метка. – Видимо, придется заночевать здесь.

Мы переглядываемся.

Верно расценив наше молчание, Черная Метка добавляет:

– Или?

– Мы, наверное, на базу поедем, – говорит Язва.

– Ну как хотите… – отвечает Андрей Георгиевич. Оглядывает наши окривевшие от выпитого рожи и, коротко кивнув, уходит.

– Спокойной ночи! – говорит кто-то ему вслед дурацким голосом.

Грузно усаживаемся, перепутав машины, кто куда. Главное, чтоб водители не потерялись. Впрочем, я по привычке сажусь вперед, на место, освобожденное Черной Меткой: ну нравится мне впереди сидеть.

Заводятся машины, и тут же за воротами будто начинается светопреставление. Во все щели ограды бьют слепящие фары.

– Никак наши орлы прибыли, – говорит Вася, щурясь.

– Они самые, – икнув, подтверждает Конь, когда в раскрытые ворота въезжает грузовик. В кабине видны три человека.

– Пошли! – вдруг срывается Конь.

Я выхожу следом. Солдатики раскрыли двери, но выпрыгивать из кабины не спешат. Сидящий в середине салона меж водителем и вторым пассажиром солдатик свесил голову и, похоже, находится в приятном, хоть и обморочном состоянии.

Офицер, тот, что докладывался Черной Метке, вспрыгнув на подножку, хватает водителя за шиворот, выдергивает его, слабо сопротивляющегося, на улицу, бросает наземь и начинает месить ногами, бессмысленно матерясь.

Солдатик, сидевший с левой стороны, видя такие дела, сам вылезает из машины и пытается скрыться. Офицер, оставив водителя в пыли, нагоняет второго солдатика и для начала отвешивает ему бодрый и щедрый пинок.

– За работу, – тихо говорит Андрюха Конь, и мы впрыгиваем в кабину грузовика, где еще дремлет третий виновник суматохи.

Начинаем рыться там. Быстро обнаруживаем целую курицу – жареную, с небольшими изъянами в виде отсутствующей ноги и нескольких небрежных укусов в области грудной клетки. Водки нет.

– Под сиденьями посмотри, – говорит Язва, подойдя к машине и озираясь по сторонам.

– Вы чего там ищете? – интересуется вернувшийся из комендатуры Андрей Георгиевич.

– Да вот, вытаскиваем… героя… – говорю я и, ухватив за шиворот, выволакиваю на Божий свет, верней, на Божью темь ни на что не реагирующего солдатика. Он плюхается рядом с постанываю – щим водителем.

Черная Метка стоит, не уходит, и мы с Язвой, поняв, что поиски спиртного в машине будут выглядеть неприлично, возвращаемся к «козелкам».

– Так вы все-таки поедете? – спрашивает Черная Метка.

– Да, нам пора домой, – отвечает Язва.

Вася бьет по газам, ловко объезжает криво поставленный грузовик и вылетает за ворота. Я слышу звяканье стеклянной посуды. Оборачиваюсь и глаза в глаза встречаюсь взглядом с Андрюхой Конем.

– Нашел, морда твоя лошадиная?

– Достойная оплата за наш риск, – отвечает Андрюха, приподнимая пакет, на вид в нем бутылок восемь, а то и больше.

– Вася, запомни, нас никто не имеет права убить, пока мы все это не выпьем, – говорит водителю Язва, усевшийся с нами.

– Учтем, – отвечает Вася.

Выехав за ворота, тут же останавливаемся – делимся с парнями из второго «козелка» добычей, чтоб не скучали в пути.

Каждый из наших пацанов пьет по-своему. Андрюха Конь затаивается перед глотком, будто держит в руке одуванчик и боится неровным выдохом его потревожить. В его манере пить есть истинно лошадиная аккуратность и благоговение хорошо воспитанного коня перед жидкостью, которую предстоит потреблять. Язва, перед тем как глотнуть, отворачивает голову и пьет, заливая «отраву» себе куда-то в край рта. Слава Тельман пьет аккуратно и спокойно, как педант микстуру. Вася Лебедев – залихватски, потом громко хека-ет. Снова бьет по газам, и мы идем на взлет, завороженно глядя вокруг.

Мне нравится пить водку. И то, что мы едем, не такое уж неудобство. Сейчас Вася врубит четвертую, и я глотну. Глотаю. Пузырь идет по второму кругу. Пока я принюхивался к рукаву, пузырь возвращается ко мне.

Так вот, водка мне нравится. Однако чем больше я ее потребляю, тем труднее мне дается питье. Скажем так, когда количество выпитого лично мной переходит за семьсот грамм, я перестаю смаковать водку и просто заливаю ее внутрь, на авось: приживется как-нибудь, усвоится. Закусить бы хорошо… Вот и курочку мне парни подают почтительно: грязными своими кривыми пальцами всю ее залапали. Некоторое время жую, хрустя куриными косточками, которые мне лень выплевывать, – зубы молодые, все перемелют.

Летим по городу, как ангелы, дышащие перегаром. На ухабах выпитое и съеденное взлетает вверх, но мы крепко сжимаем зубы. Между тем Андрюха открывает еще одну бутылку и, чокнувшись со стеклом, потребляет первым, уменьшив содержимое на четверть.

– Вась, тебя попоить? – предлагаю я водителю, получив бутылку.

Вася протягивает руку, и я вкладываю бутылку в его раскрытую клешню.

– Смертельный номер, – говорит Вася. Не отрывая глаз от дороги, он опрокидывает бутылку в рот и делает несколько внушительных глотков, даже не поморщившись. Возвращает мне бутылку и снова тянет руку – я вкладываю в нее куриные лохмотья. Вася целиком засовывает их в рот и с аппетитом жует. Глаза его становятся все больше и больше, видимо, от напряжения челюстей, но когда Васе удается сглотнуть прожеванное мясо, чуть осоловелый взгляд его вновь умиротворяется.

Я вижу накатывающий на нас город и с трудом сдерживаю желание выскочить из машины на улицу, побежать по дворам, крича от счастья, стреляя во все стороны. Парни не поймут.

– Андрюха, запевай! – говорит Язва.

– Какую? – ерничает Андрюха. – «Ямщик, не гони лошадей»? «Ходят кони над рекою»? «Три белых коня»?

Смеемся и валимся на бок на очередном повороте.

– Давай про ямщика, – говорит Язва.

– «Ям-щик, не гони ло-ша-дей!» – ревет Андрюха.

Я нажимаю тангенту рации, чтобы пацаны, следующие за нами во второй машине, могли насладиться пением.

– «Мне некуда больше спе-шить!» – подхватывает Вася.

– «Мне некого больше лю-бить!..» – кричим мы в четыре глотки.

Я отпускаю тангенту, и тут же в рации раздается пение наших парней из второго «козелка».

– «Ямщик! – орут они дурными голосами. – Не гони! Ло-ша-дей!»

Роскошные волны раскатываются в обе стороны из лужи, по которой мы проезжаем, вылетев напрямую по направлению к нашей школе, и, не успев затормозить, машина бьет бампером в железные ворота – приехали. Грохот, кажется, должен быть слышен где-нибудь во Владикавказе.

– Еще! – говорит Вася, протягивая руку.

Вручаю ему пузырь. Он открывает его зубами.

Совсем пьяный, давясь, я глотаю еще. Закусывать уже нечем. Во втором «козелке» все еще поют.

Даже не вижу, кто открывает дверь. На краткое время очухиваюсь в «почивальне», опознав дневального – Кешу Фистова. Его косой взгляд меня добивает, и, стараясь ни на что больше не смотреть, я по памяти бреду к своей кровати, обнаруживая по пути подозрительно много разнообразной обуви. Взбираясь наверх, кажется, наступаю на живот Скворцу (когда же я снял берцы? да и снял ли я их?) и засыпаю, еще не упав на подушку.

…Просыпаюсь я, кажется, не от шума вокруг, а потому, что из моего раскрытого рта на подушку натекла слюна, словно я расслабленный даун, а не боец спецназа. Почувствовав гадкую гнилостную сырость на лице, я очнулся.

О Господи… Мою голову провернули в мясорубке… Я не удивлюсь, если один свой глаз сейчас обнаружу на подбородке, а второй – в шейной складке. Правда, рот, если так можно назвать это сохлое, присыпанное мышиной отравой отверстие, есть. Но дышать через него не хочется. Одним глазом я пытаюсь смотреть на происходящее в «почивальне». Вчерашняя курица просовывает свою бритую, ощипанную голову мне в горло, и дух ее жаждет свободы.

Если я подниму затылок с подушки, может случиться что-то страшное. Я даже боюсь себе представить, что именно. Перевожу глаз на свою ногу – вижу носок. Значит, берцы я все-таки снял. По крайней мере, один ботинок. Надеюсь, что я снял их в помещении, а не, например, в «козелке».

– Вставай, чудовище, – говорит Хасан где-то рядом.

Неожиданно открывается мой второй глаз. Он все-таки на лице и вроде бы не очень далеко от первого. Несколько секунд наводится резкость, сначала вижу рыжую щетину Хасана, отвратительно открывающийся и закрывающийся рот, затем проясняется все лицо. Не в силах вынести зримое, я закрываю глаза.

«Почему нас не обстреляли вчера? – думаю. – Сейчас бы я спокойно лежал в гробу. Возможно, вскоре домой бы полетел».

Дальше мысли не движутся. Приоткрываю глаза, Хасана нет. Зато появился Амалиев. Стоит ко мне спиной. Хочется его убить. Нет, если я его убью, будет кровь, от этого меня стошнит. Пробую двинуть рукой. Определенно, рукой двигать можно. И ногой тоже. Хорошо бы, если б возле моей кровати поставили большую емкость с ледяной водой. Я бы пододвинулся к самому краешку кровати и обрушился в воду. И какое-то время лежал бы на дне, с открытыми глазами.

Неожиданно для себя резко поднимаюсь, голова начинает кружиться, но я, невзирая на тошноту, дурноту и маету, переполняющие меня, спрыгиваю в два приема на пол: сначала, изогнувшись, встаю на кровать Скворца, а оттуда уже переправляю свое тело вниз.

Вот и берцы мои, в разные стороны глядят…

Не завязывая их, бреду на первый этаж. Навстречу поднимается Андрюха Конь, такое ощущение, что на нем недавно подняли целину.

Мы проходим мимо друг друга, равнодушные, как два смертника.

У раковины кто-то копошится, сплевывая и отхаркиваясь. Прислоняюсь затылком к стене и мерно издаю стенающие звуки. Мне освобождают место у крана. Я наклоняю голову под воду. Достаю из кармана зубную щетку. Стреляю у кого-то пасту. С остервенением чищу зубы.

– Егор, ну ты долго будешь здесь отмачиваться? – слышу я голос Шеи.

– А чего?

– Объявили же, Егор, – выезд через пятнадцать минут.

– Куда?

– Домой, – отвечает Шея тоном, дающим понять, что поедем мы в нехорошие места.

На лестнице опять встречаю Андрюху Коня.

– Похмеляться будешь? – спрашивает он.

– Разве осталось?

– Ага, пузырь.

– Это мы семь бутылок выпили?!

– А ты не помнишь? Мы еще в школе пили. На первом этаже… Ну, будешь?

– Нет, – с необыкновенной твердостью отвечаю я.

Иду в «почивальню», вернее, несу туда свою изуродованную, сплюснутую предрвотной тоской голову. Голова покачивается, как тяжелый некрасивый репейник.

Добредаю до кровати, разуваюсь, опять лезу наверх – чтоб просто полежать, закрыв глаза.

– Егор, твою мать! – орет Шея. – Построение через три минуты!

Дождавшись, пока Шея отойдет от моей кровати, поднимаюсь и свешиваю ноги вниз. На нижней койке копошится Скворец.

– Саня! – зову. – Надень мне берцы.

– Ага. Щас, – отвечает Саня.

– Разве ты не можешь выполнить последнюю просьбу товарища?

Саня молчит.

Я, кряхтя, перемещаюсь к нему.

– Саня! – говорю я патетично. – Где твоя жалость? Сколь сердце твое немилосердно, Саня…

Скворец накидывает автомат и молча выходит.

– Все меня бросили… – жалуюсь я появившемуся Жене Кизякову. Женя что-то жует.

– Чуть не вырвало… – говорит он мне.

– Похмеляются водкой… плебеи… – ворчу я, вновь надевая берцы. Разгрузка, автомат, рация, берет. Готов. Ох, готов…

Держась за стены, бреду на улицу. По дороге заворачиваю к крану. Жадно пью, не в силах остановиться. Наполняю водой берет и надеваю его на голову. Вода льется за ворот. Голова неизбывно больна. Боль живет и развивается в ней, как зародыш в яйце какой-то осклизлой нечисти. Я чувствую, как желток этого яйца крепнет, обрастая лапками, чешуйчатым хвостом, начинает внутри моего черепа медленно поворачиваться, проверяя свои шейные позвонки, злобную мелкую харю. Вот-вот этот урод созреет и полезет наружу.

На улице гудят три «козелка», полные народу – в каждый набилось по шесть человек плюс водитель. Скворец, сидящий в одной из машин, открывает дверь, зовет меня:

– Егор!

Втискиваюсь на заднее сиденье.

Спустя полчаса мне приходит в голову поинтересоваться маршрутом.

– Саня, куда мы едем? – спрашиваю я тихо.

– В какую-то деревню.

Киваю, хотя ничего, собственно, не понял. Да и какая разница. В деревню так в деревню.

Согнувшись, беспрестанно кусаю себя за руку между большим и указательным пальцами.

Семеныч вызывает по рации Шею, сидящего впереди меня.

– Подъезжаем, – говорит Семеныч.

– Принято, – отвечает Шея.

– Согласно оперативным данным, в доме, к которому мы едем, живут пятеро, что ли, братьев…

– «Что ли» пятеро или «что ли» братьев? – спрашиваю я, необычайно восприимчивый в это утро к деталям. Чувствую острое желание, чтобы Шея развернулся и вырубил меня хорошим ударом в челюсть.

– Они связаны с боевиками, – продолжает Шея, словно не слыша меня. – Или сами боевики. В общем, их надо задержать.

– Может, их лучше сразу замочить? – интересуется Астахов.

– Задержать, – строго повторяет Шея, но все равно слышно, что настроение у него хорошее. – Выгружаемся, – добавляет Шея.

Трусцой бежим от окраины селения по дороге. На улицах никого нет. Даже собаки не лают.

Хочется упасть. И чтоб все по мне пробежали, а я остался лежать на земле, покрытый пыльными тяжелыми следами берцев.

Рассредоточиваемся вокруг дома. Присаживаюсь на колено, снимаю автомат с предохранителя, досылаю патрон в патронник. Семеныч, Шея, Слава Тельман, Язва и Женя Кизяков идут к дому, вход справа. Слава Тельман горд тем, что Семеныч вновь взял его с собой – дал шанс исправиться.

Я тоскливо смотрю на Славу, на Семеныча, на Шею… Скорее бы домой, в «почивальню»…

Язва и Кизя встают у окон.

– Гранаты приготовьте, – говорит им Семеныч.

Шея бьет ногой в дверь, она стремительно открывается, видимо, была не закрыта. Шея со Славой входят в дом.

– Всем лежать! – орет Шея бодро.

Семеныч делает шаг следом, но в доме раздается тяжелая пальба, и он тут же возвращается в исходное положение, прижавшись спиной к косяку. Я вижу его бешеное, густо покрасневшее лицо. Стреляют не автоматы наших парней – Шеи и Тельмана, это бьет ПКМ – пулемет Калашникова, я точно это знаю, я слышу это. Что же наши парни внутри дома, почему они не отвечают, что с ними?

Вздрогнув от выстрелов, беспомощно смотрю на Семеныча. Вижу у одного окна Язву – он озирается по сторонам, у другого Женю Кизякова – он держит в руке гранату и не знает, что с ней делать.

– Не кидай! – кричит Семеныч Кизе.

Никто из нас, окруживших дом, не стреляет. Куда стрелять? Там, в доме, наверное, наши парни дерутся… Наверняка крутят руки этим уродам и сейчас выйдут.

Сжимаю автомат, и сердце трепыхается во все стороны, как пьяный в туалете, сдуру забывший, где выход, и бьющийся в ужасе о стены.

Семеныч заглядывает в дверной проем и дает внутрь дома длинную очередь.

«Куда же он палит? А? Там же Шея и Тельман! Они же там! Он же их убьет!»

Семеныч присаживается на колено, будто хочет вползти в дом на четвереньках, и тут же за ногу кого-то вытаскивает из дома… Славу! Тельмана!

Кизя, убравший гранату, подскакивает и сволакивает Славу на землю.

Семеныч дает еще одну очередь и снова исчезает в доме – всего на мгновение. За две ноги он подтаскивает к выходу Шею. Вслед Семенычу бьет ПКМ, но командир наш успевает спрыгнуть с приступков и спрятаться за косяк, оставив Шею лежать на земле.

– Отходи, Гриша! – кричит Семеныч Язве. Дает еще одну очередь в дом и, ухватив, как куклу, Шею за ногу, тащит его на себя. Здоровенные ручищи нашего комвзвода беспомощно вытянуты.

Звякает окно в доме, сыплются стекла. И все разом начинают стрелять. Многие бьют мимо окон – от стен летит кирпичная пыль. Кто-то из находящихся в доме разбивает прикладом стекло. Сейчас нас перебьют всех.

Семеныч забрасывает на плечо Шею, Кизя – Тельмана, и отбегают от дома. За нашими спинами стоят лишь несколько тонких деревьев, даже кустарника никакого нет. Раненых (я уверен, что парни просто ранены) несут к деревьям. Семеныч вызывает наши машины – в динамике рации слышен его злой хриплый голос.

Я весь дрожу. Прятаться нам негде. Почти все мы – прямо напротив дома, на лужайке, как объевшиеся дурной травы бараны.

Косте Столяру и кому-то из его отделения повезло чуть больше – парни расположились за постройками справа от дома, напротив входной двери. Туда же по отмашке Семеныча бежит Андрюха Конь с пулеметом.

«Бляха-муха, мы что ж, так и будем тут сидеть?» – думаю я, безостановочно стреляя. Раздается сухой щелчок: патроны в рожке кончились. Переворачиваю связанные валетом рожки, вставляю второй, полный. Снова даю длинные очереди, не в силах отпустить спусковой крючок.

«Скорей бы все это кончилось! Скорей бы все это кончилось!» – повторяю я беспрестанно. Это какой-то пьяный кошмар – сидим на корточках и стреляем. Никто не двигается с места, не меняет позиции. Может, окопаться? Никто не окапывается. Но я же командир! Сейчас прикажу всем окапываться и первым зароюсь! Какой я, на хер, командир! Сейчас Семеныч что-нибудь придумает…

Плюхаюсь на землю, вцепляюсь в автомат. Кажется, если я перестану стрелять, меня сразу убьют.

«Вот она, моя смерть!» – пульсирует во мне. Осознание этого занимает все пространство в моей голове.

Подъезжают «козелки», встают поодаль, водители сразу выскакивают и ложатся у колес, под машины.

Я кошусь на раненых, вижу суетящегося возле них дока – дядю Юру. Шея лежит на спине, и я, мельком увидев его, понимаю, что он умер, он мертв, мертв. Глаза его открыты.

– У нас два «двухсотых»! – слышу я голос Семеныча в рации. – Необходимо подкрепление! Пару «коробочек»!

Автомат опять замолкает. Снимаю рожок, извлекаю танцующими руками из разгрузки еще одну пару рожков, соединенных синей изолентой. Присоединяю, досылаю патрон в патронник. Жадно глядя на окна, даю очередь. Чувствую, что попадаю. Не снимая указательного пальца правой руки со спускового крючка, левой рукой беру с земли пустые рожки и сую их за пазуху, под куртку.

Мельком оглядываю пацанов, вижу Кизю с алюминиевыми щеками и тонкими губами, бледного Скворца, Монаха с вытянутым удивленным лицом, Андрюху Коня, стоящего во весь огромный рост с пулеметом… Все безостановочно стреляют. Кажется, мы сейчас забьем, заполним весь этот домик свинцом.

Явственно мелькает в окне мелко дрожащий автомат, внутри холодеет, будто я кручусь на «чертовом колесе» и моя кабинка резко летит вниз. Изнутри страшно давит на виски.

«Ни одна пуля в меня не попала», – с удивлением замечаю я.

Давление в висках не отступает.

Автомат высовывается то из одного окна, то сразу же из другого.

«Сука! Сука! Сука! – повторяю я жалобно, стреляя. – Ну, заткнись же ты, сука!»

Трогается один из «козелков», уезжает. Наверное, парней – Шею и Тельмана – загрузили.

«Сейчас и тебя загрузят… Дохлого…»

Тошнит от ужаса.

«Неужели мы еще никого не убили?»

Вновь меняю рожки. Вижу, как, невзирая на выстрелы, в окне дома в полный рост появляется гологрудый и окровавленный, как мясник, чечен с автоматом. Он бьет в нас, сжимая крепкими волосатыми руками автомат, как щуку, словно боясь, что подрагивающий холодным телом тонкий зубастый зверь выскочит.

Получив сильнейший разряд ужаса, усилием всех мышц тела срываюсь с места, чувствуя спиной, как кусок земли, где я лежал, штопает из автомата стреляющий враг. Приземляюсь кое-как, на все конечности, тут же кувыркаюсь, с хрястом сталкиваюсь с Саней Скворцом лбами. Боковым зрением вижу, что чечен исчез из окна. Лежа на боку, стреляю.

Кизя палит из подствольника прямой наводкой в окно.

Оборачиваюсь назад, ищу глазами Семеныча – вижу, как его голову бинтует дядя Юра. Лицо Семеныча окровавлено. Морщась, он что-то говорит по рации. Я не слышу что.

«Подползти бы, кинуть гранату в окно… Нет, свои же застрелят… И даже если не застрелят, очень страшно двигаться».

Перебегаю зачем-то вбок, усаживаюсь напротив угла дома.

Андрюха Конь целенаправленно решетит дверь из пулемета.

«А они ведь могут убежать, выпрыгнув в окна с той стороны…» – думаю о стреляющих в нас. Очень хочется всех их убить. Нет, не убегут. На другом углу лежит Валя Чертков, «держит» окна.

Костя Столяр сидит на корточках за сараюшкой, перезаряжает автомат, в ногах лежат в полиэтиленовом пакете патроны. Костя видит меня, кивает. Что-то падает рядом с ним, похожее на камень. Ищу глазами упавшее и вижу гранату подствольника, она сейчас разорвется. Костя не успевает ничего сделать, не успевает отпрыгнуть. Согнувшись, он тыкается головой куда-то в расщелину сарая, отвернувшись к гранате задом, поджав ноги, – мне кажется, что Костя бережет яйца. Все это я увидел, откатываясь, и Костины движения мелькали в моих глазах, как кадры бракованной кинопленки. Я ждал, что сейчас грохнет, ахнет взрыв, и… Но взрыва не было. Взрыва нет. Граната лежит и не разрывается.

Костя понимает это, оборачивается, хватает с земли оставленный рожок, делает движение, чтобы уйти, и навстречу ему из двери делает шаг почему-то дымящийся чечен. В руках у него автомат. Он поводит автоматом, направляя ствол то на Андрюху Коня, то на Костю. Андрюха Конь не стреляет, он только что прекратил стрелять, он возится с лентой («Где его второй номер?» – тоскливо подумал я). Андрюха смотрит в упор на чечена, даже не пытаясь спрятаться.

Переворачиваясь, я лег на автомат. Хочу помочь Косте, пытаюсь вырвать автомат из-под себя, да затвор за что-то зацепился, за какой-то карман на разгрузке. Я слышу выстрелы – это Костя трижды выстрелил в грудь чечену одиночными. Чечен медленно падает и спокойно лежит. Мне кажется, что он притворяется. Я стреляю в упавшего.

Из двери выскакивает еще один чеченец и бежит на Валю Черткова. Костя хочет подбить выбежавшего, но чечен уже подбежал к Вале, он рядом. Валя встает, выставляет навстречу чеченцу автомат, держа его как копье, даже убрав палец со спускового крючка, кажется, он решил проткнуть чеченца стволом. Он делает выпад в сторону подбежавшего, тот уворачивается и ловко бьет Валю в лицо прикладом. Валя падает, схватившись за голову. Чеченец перемахивает через забор и бежит по саду. Никто не стреляет ему вслед – и Андрюха Конь, и Костя палят в открытую дверь.

Зачем-то находящиеся в доме выбрасывают из окна белую грязную тряпку. В остервенении стреляю в это тряпье.

«Чего они задумали?»

В голове у меня проносятся мысли о каких-то детских пеленках… может, они намекают, что у них дети в доме?

«Бля, какой же я дурак, они не хотят, чтобы мы их убили».

Я отпускаю спусковой крючок. Кто-то еще стреляет, но в течение нескольких секунд выстрелы стихают. Самыми последними замолкают стволы Кости Столяра и Андрюхи Коня – они не видели простыни. Им дают знак.

Из окон вываливаются один, два, три человека. Они ковыляют нам навстречу, делают несколько шагов и останавливаются. Автомат только у одного из них, он бросает его на землю.

Еще двое вышли из двери. Андрюха Конь держит пулемет на весу, на белых спокойных руках. Я привстаю на колене – на прицеле самый ближний ко мне.

Волосы вышедших всклокочены, потны, грязны, лица в царапинах и в крови. Ближний ко мне тонок и юн, грудь его дрожит, и губы кривятся, может, от боли, его левая кисть качается в обе стороны – рука, наверное, пробита, изуродована в локте. По пальцам стекает кровь.

Андрюха Конь стреляет первым. Он бьет, оскалив желтые зубы, в тех, что вышли из двери, и они падают. Следом начинаем стрелять мы. Стреляю я.

Я должен был попасть в живот стоявшего передо мной, но кто-то свалил его раньше, и очередь, пущенная мной, летит мимо, в дом. Я опускаю автомат, чтобы выстрелить в упавшего, но у него уже нет лица, оно вскипело, как варенье.

Мы встаем. Андрюха Конь, опустив ствол пулемета, обходит трупы. Он стреляет короткой очередью в голову каждого лежащего на земле: в лицо или в затылок. Кажется, что куски черепа разлетаются, как черепки кувшина.

Мы, не таясь, бредем к дому. Заходим внутрь. Я иду вторым.

Прямо напротив входа – лежанка. Возле нее стоит пулемет, из которого убили Шею и Тельмана. Рядом с пулеметом на боку лежит мужик с дыркой в глазнице. Кизя стреляет мертвому во второй глаз.

На полу гильзы и битое стекло. Белье с одной из двух кроватей сорвано. Одеяла без пододеяльников лежат на полу. Я брезгливо обхожу одеяла, не наступая на них.

Выхожу на улицу. Парни под руки поддерживают Валю Черткова, все лицо у него окривело, щека бордовая, страшная. Рот открыт, изо рта течет кровь.

Пацаны курят. Андрюха Конь держит в зубах недымящуюся сигарету.

Вижу Федю Старичкова, прижимающего локоть к боку. Его разгрузка набухла тяжелой красной жидкостью.

– Федя, что с тобой?

– А?

– Что у тебя? – я показываю рукой на его бок.

– Не знаю, ободрался, что ли, – отвечает Федя, но руку не убирает. Он немного не в себе.

– Какой «ободрался»! Ты весь в крови. Дядь Юр!

Федю ведут к «козелку». Там уже сидит Валя, он стонет.

Я вижу: к нам едут машины из города. Помощь прибыла…