ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Глава 8. Черная Татьяна

Растертая водкой, согретая, переодетая в сухое, спасенная, однако же, не возвращалась к жизни. Что же с ней делать? Ей уход нужен, лекарь нужен, а не путешествие и неудобства!

– Послушай-ка, молодец, – сказал наконец хозяин расшивы, хмуро поглядывая на осунувшееся лицо своего еще вчера такого веселого и беззаботного пассажира и проницая опытным взором, какая сердечная печаль терзает его и почему забота о незнакомой девушке стала вдруг средоточием его помыслов. – Послушай меня. Ты лишь до Василя с нами идти намеревался? Так вот, в версте до него я тебя высажу. Сейчас вода большая, почти к самому берегу сможем подойти. Там, на взгорье, изба стоит. Живет в ней цыганка, Татьяной ее зовут. Черная Татьяна. Страшна, как нечистый из преисподней, однако душою добра и разумом проворна. Поговаривают людишки: хаживают к ней лесные разбойнички, знается она с купцами беспошлинными… Всякое может статься, но мне до того дела нет. Знахарка она отменная. Если кто эту девку на ноги поставит, так лишь Татьяна. Она ко всем добра, тебя с дорогой душою примет!

Так и вышло. Едва Леонтий, держа на руках завернутую в тулупчик бесчувственную девушку, переступил порог избушки, одиноко стоявшей на высоком берегу Волги, окруженной с трех сторон дремучим лесом, как хозяйка, смуглая, с иссеченным шрамами лицом, проворно раскинула на широкой лавке в углу перинку, сверху бросила чистую ряднину и, ничего не спрашивая, помогла Леонтию уложить больную.

Не сводя пристальных черных глаз с неожиданного гостя, она выслушала его сбивчивый рассказ и чуть нахмурилась, когда он потянул из-за пазухи кошель. Но когда Леонтий щедро высыпал мрачной знахарке в подол все свое достояние – очень небольшое! – она молодо, заливисто рассмеялась:

– Сами-то, сударь, побираться пойдете? Да и куда мне столько! Я от своих трудов безбедно живу.

Она взяла два серебряных полтинника, остальные ссыпала обратно в кошель, затянула его веревочкой и, вернув Леонтию, приказала:

– А теперь, сударь, подите за дверь, мне больную осмотреть надобно.

Но тот не двинулся с места. Он не сводил глаз со смуглых и сухих рук цыганки, которые развязывали тесьму надетой на незнакомку мужской нательной рубахи, ибо ее платье, еще сырое, было увязано в узелок, а переодеть ее пришлось в единственную смену Леонтьева белья.

– Кто ходил за ней на расшиве? – спросила хозяйка и, не дождавшись ответа, обернулась.

Один взгляд в пылающее лицо молодого человека открыл цыганке все… А его глаза еще видели девицу такой, как там, в трюме расшивы, когда, растирая лишенную сознания незнакомку водкой, думая лишь о спасении ее жизни и о своей страшной вине перед нею, Леонтий вдруг, остановившись передохнуть, оцепенел перед зрелищем этого беспомощно распростертого белоснежного тела. Он никогда в жизни не видел обнаженной женщины, лишь только на срамных картинках, ходивших средь студентов, однако ничего, кроме отвращения, эти уродливые изображения в нем не вызывали. Плотские томления, по счастью, были к нему снисходительны, а жаркие рассказы друзей не будили фантазию, до двадцати пяти лет поглощенную исключительно учением. Но созерцание этой красоты, всецело отданной в его власть, подкосило Леонтия! Вся кровь его взыграла, разум помутился. Потрясенный до самых глубин существа, он был близок к тому, чтобы развести эти безвольно раскинутые ноги, втолкнуться меж ними, отведать первой девичьей крови своей жаждущей, словно бы стонущей от желания плотью. Но слишком велик был страх еще более повредить состоянию незнакомки, опасение, как бы она не умерла в его объятиях.

Но сейчас он вновь не мог отвести глаз от белых холмов, открывшихся в широком вороте рубахи. Татьяна, мгновенно угадавшая его состояние, промолвила с ехидцей:

– Что-то в дверь задувает. Закрыли бы, сударь! Только с той сторонки.

Леонтий не слышал, не двинулся с места, медленно приходя в себя. Усмехнувшись, цыганка перестала раздевать больную и обхватила ее левое запястье, с ловкостью опытной лекарки нащупывая биение пульса. Пальцы девушки поникли в ее руке. На безымянном блеснул незатейливый серебряный перстенек с печаткой в виде подковки… И Татьяна, охнув, вдруг выронила ее безвольную руку.

Леонтий, услышав этот стон, встрепенулся, изумленно уставился на цыганку, которая оперлась на лавку, чуть не падая, и смуглое, темное лицо ее вдруг побледнело впрозелень.

– Что такое? – подскочил к ней Леонтий, перепуганный тем, что и эта, кажется, готова свалиться бесчувственна, а еще пуще – не пугала ли Татьяну до такой степени какая-то внезапность в состоянии больной. – Что с вами?

– Ни-че-го… – едва выговорила цыганка серыми губами, не сводя глаз с руки девушки. – Уже прошло. Прошло. – Она выпрямилась, еще бледная, но стараясь овладеть собою. – А теперь подите за дверь, сударь, мне осмотреть больную надобно!

Через некоторое время Татьяна его позвала. Она определила у незнакомки сильнейшую нервную горячку, отягощенную воспалением легких, но бралась излечить, хотя сразу сказала Леонтию, что подобные заболевания длятся долго и чреваты затяжным беспамятством.

– Так что отправляйтесь с богом, сударь, вдогон за своими сотоварищами, – велела наконец Татьяна. – Я уж сама тут слажу.

Леонтий молчал. Он и думать забыл об экспедиции! Сидя у стола, накрытого для него проворной хозяйкою, и безотрывно глядя на занавеску, скрывавшую от него метавшуюся в жару девушку, он мрачно признавался себе, что не в силах никуда уехать от нее.

Решено. Леонтий найдет себе жилье в Василе и будет как можно чаще наезжать к Татьяне, а свободное время посвятит походам и поездкам по окрестностям – своей собственной экспедиции! Когда же девушка придет в себя и окрепнет, он почтет за честь доставить ее домой или куда она пожелает.

Однако непроницаемая завеса тайны все еще окутывала незнакомку. Как-то раз, в декабре, Леонтий застал Татьяну запертою в избе: дверь была заложена снаружи. Ворвавшись в дом, откуда неслись истошные крики, Леонтий замер перед разоренным ложем: девушка исчезла! Татьяна билась в рыданиях, и насилу смог Леонтий от нее добиться, что недавно ворвался в избу какой-то обезумевший цыган и утащил беспамятную девушку в лес. От этой вести Леонтий и сам едва не обезумел, а потому не заметил слабо латанных дыр в рассказе плачущей Татьяны. Потом Леонтий лишь смутно мог припомнить свой неистовый бег с ружьем наперевес по заснеженному лесу в сопровождении Татьяны, которая догадалась прихватить смоляной факел.

Страшное зрелище открылось им: привада, убитый волк, одноглазый цыган с окровавленным ножом, а самое жуткое – девушка, почти раздетой лежащая на снегу. Цыган тогда исчез, ибо Леонтий и не вздумал его преследовать; все внимание было поглощено другим. Вспоминался обратный путь, когда Леонтий, чудилось, летел над сугробами, прижимая к груди незнакомку. И вновь ее голова лежала на его плече, а сердце слабо билось у самого его сердца, и он был почти счастлив, почти признателен чудовищному цыгану…

И все тогда началось сначала: жар, беспамятство, хмурая озабоченность Татьяны и горячечные томления Леонтия – прежние хлопоты и прежние надежды, пока наконец неожиданно для себя он не застал девушку в сознании и, впервые заглянув в серые, строгие глаза, понял, что с ним происходило все эти месяцы: он полюбил ее.

* * *

Шло время. Леонтий забросил все свои дела и всякий день наезжал из Василя в Татьянину избушку, ибо уже не в силах был жить, не видя Лизы каждодневно. Она быстро поправлялась, глаза засияли, мраморную бледность щек сменил румянец. Но, конечно, она была худа и обессилена: все сидела на припеке у воды, уставившись на синюю гладь, слушая тихий говор волн, следя за солнечной игрою на просторном безоблачном небе, ибо дни стояли один в один: безветренные, жаркие, благоуханные.

Думы в усталой Лизиной голове текли так же медленно и мерно, как течение дней, как волны, но постепенно созревало решение: ей нет смысла возвращаться в Нижний. Зачем? Бродить по пепелищу? Лисонька где-то далеко, тетушка умерла, дом почти наверняка разграблен. Полгода ведь минуло, полгода! И постылей смерти возвращаться в тот дом, в те стены…

Ну, хорошо – не возвращаться. А как жить? Она не знала ответа. Тогда судьба распорядилась за нее.


В тот день Леонтий приехал уже на закате, а потом, засидевшись с Лизой на бережку до первой звезды, расседлал коня, задал ему корму и с деланым огорчением сообщил Татьяне, что, беда, запозднился и должен просить ночлега. Татьяна в ответ лишь усмехнулась с тонкой женской язвительностью и принялась собирать ужин. Завесили окна от комаров и зажгли лучину. Леонтий, щурясь от дыма, что-то по обыкновению строчил в своей тетради.

В представлении Лизы для истинных мужчин существовали только два достойных уважения занятия: военная служба или помещичья жизнь. Ну, может быть, еще купеческие дела. Остальное – удел неудачников, ни хваткой, ни догадкою не отличающихся. И, оставаясь безгранично благодарной Леонтию, она тем не менее относилась к нему с изрядной толикой снисходительности, словно взрослая женщина к неразумному недорослю.

Татьяна поставила на стол чугунки с окрошкою и кашею и отошла поправить занавеску на окне, потому что в щелку уже просочился первый шустрый комарик и затянул свою занудливую песнь. Татьяна чуть сдвинула завесь, бросила мимолетный взгляд во двор… да, охнув, так и припала к окну.

– Что? – вскочил Леонтий, хватаясь за ружье, главную свою драгоценность, кое было всегда при нем.

Татьяна, не отвечая, выметнулась на крыльцо. Леонтий бросился следом.

Но возле избы никого не было. Лес стоял темен и недвижим, под берегом тихо дышала река.

– Знать, помстилось, – медленно вымолвила Татьяна, возвращаясь в горницу. – К столу пожалуйте. Каша стынет.

Однако по всему видно было, что беспокойство ее не улеглось. Она ела рассеянно, вздыхая, уставившись в угол, словно что-то неведомое там высматривала. Леонтий и Лиза тревожно переглядывались.

Словно почуяв их тревогу, Татьяна вдруг подняла отягощенную невеселыми думами голову и пристально взглянула в глаза сперва Леонтию, а потом и Лизе.

– Беда близко, – тихо сказала цыганка, и оба они выпрямились даже с некоторым облегчением, потому что неизвестность и смутные предчувствия гнетут куда более, нежели прямая и открытая угроза. – Чуть рассветет, Леонтий Петрович, уведешь девку отсюда.

– Что? – вскрикнула Лиза. – Ты меня выгоняешь?

– Деточка… – вымолвила Татьяна с такою нежностью, что Лиза не сдержалась и громко всхлипнула. – Девонька моя, дочечка, я тебя не выгоняю, а спасаю, родненькая ты моя! Но только не проклинай, не проклинай меня!

Этого Лиза не смогла вынести. Она бросилась к Татьяне и обняла ее что было сил. Цыганка была лишь по плечо девушке, вытянувшейся за время болезни. И со стороны могло показаться, что это Татьяна плачет, а Лиза ее утешает. Впрочем, Леонтию, который остолбенело слушал задыхающуюся Татьянину скороговорку, вскоре стало ясно, что так оно и есть.

– Прости меня, деточка, прости, голубушка, – невнятно бормотала Татьяна. – Не знала ты, а ведь это с моего пособничества тебя когда-то от родимой маменьки отняли, жесткосердной Неониле вверили, в беду вековечную вовлекли. За то меня отец твой, князь Михайла Иванович, приказал плетьми сечь до смерти…

Лизе почудилось, будто в самое сердце ее вонзилась раскаленная игла. Нет, да нет же, она ослышалась! Татьяна не в себе, не ведает, что говорит!

А та, справившись с рыданиями, отстранилась от Лизы и выпрямилась.

– Сейчас за окном я видела Вайду. Он от своего не отступится. Я его хорошо знаю!

– Вайда брат твой? – спросила Лиза, смахивая слезы и с пробудившимся недоверием глядя на цыганку.

– Он мне брат родной, да матки не одной, – печально усмехнулась та. – Мужем был он мне… мужем! А сестра его – Неонила.

Лиза онемела.

Сестра! Неонила Федоровна, сухая и строгая, – сестра этого кровожадного чудовища? Невозможно, в голове не укладывается! Да они и непохожи ничуточки.

Татьяна досуха утерла лицо уголком платка, тяжело вздохнула:

– Сядь, Лизонька. Ты сядь. И вы, Леонтий Петрович, сядьте. Напоследок повиниться перед вами хочу. Разговор-то мой, конечно, тайный, особенный, да уж коли судьба так заплела… Ответьте, Леонтий Петрович, вы единожды Лизоньку спасли, так спасете ли другожды?

Тот резко кивнул.

– Хорошо, коли так. Тогда вам сию историю тоже знать надобно. Ведь и впрямь Неонила, кою Лизонька теткою считала…

– Она умерла, – перебила Лиза, снова ощущая жгучую влагу в глазах. – Умерла!

Татьяна, зажмурясь, тяжело качнула головой.

– А дочка ее где же?

– Дочка?! – Лизу будто ошпарило. – Нету у нее никакой дочки!

– Есть, – скорбно улыбнулась Татьяна. – Жили ведь у Неонилы две девочки. Одна – князя Измайлова родная дочь. Другая – ее, Неонилы, и доброго молодца, удалого удальца… царствие ему небесное! Да и ей, упокойнице. А ты ее сестрицею двоюродною полагала, Неонилину дочь. Где ж она теперь?

– Не знаю. Она вышла замуж и уехала, убежала из дому. Она ведь ничего не знала, и я тоже…

– Вот теперь самое время и узнать. – Татьяна вздохнула, словно набираясь сил вести долгий и нелегкий рассказ.

* * *

Матерью Неонилы была честная дочь купеческая, родом из Арзамаса. Аграфеной звали ее, Грушенькой. Стал как-то раз табор под городом, и сманил девку из дому красавец-цыган.

Пришлась по сердцу Грушеньке кочевая жизнь, по сердцу пришлась вольная любовь. Одно неладно: у Тодора уже была в таборе жена, и сын был. Совсем младенчик! Вайдой звали его, и Ружа, его мать (это имя значит «роза»; и верно, была она как роза прекрасна и, будто колючки, зла), крепко любила Тодора. Начала она опаивать Тодора злыми зельями, чтобы отвести его сердце от Грушеньки, да и сгубила до смерти, а потом в этом Грушеньку обвинила. А та была уже брюхатая…

Кто в таборе этому наговору поверил, кто нет, но когда настало время Грушеньке родить, никто на нее и не глядел, никто и не думал боль ей облегчить! Никто, кроме Марьяны, молоденькой цыганки. Когда стемнело, она запрягла в телегу коня, уложила Грушеньку на попону и погнала свою повозку к Арзамасу.

Разразилась гроза, и в пути у Грушеньки начались роды. Марьяна впервые в жизни неумелыми руками принимала ребенка – девочку.

Наутро они вновь тронулись в путь и к полудню достигли Арзамаса. Грушенькин отец встретил всех троих со слезами счастья, однако тот же день Грушенька преставилась, так и не придя в сознание. Осталась старику одна утеха – внучка.

Шли годы. Неонила подросла, сделалась настоящей красавицей. Нрав у нее был непростой. Задурила девке голову ее крестная мать, дальняя родственница, княгиня Измайлова, которая иногда наезжала в Арзамас и при каждой встрече сулила, что, лишь подрастет девочка, будет взята в измайловское поместье горничной за красоту и угожество. Госпожа приказала деду Неонилы найти ей учителей, ибо ей желательно было иметь не столько горничную, сколько хорошенькую и образованную компаньонку.

Однажды близ Арзамаса снова появился табор. Вайда открыл Неониле, что он ее сводный брат, однако она и слышать об этом не хотела, и верить в это не верила.

Вскоре дед Неонилы умер. Княгиня сдержала свое слово и увезла Неонилу в подмосковную усадьбу Измайловых. Там всем заправлял молодой господин Михаил Иванович. Был он красоты необыкновенной – ястребиной, дерзкой – и, как ястреб на добычу, бросился на молоденькую горничную. Да она не больно-то и противилась, ибо любовь к молодому князю с первого взгляда поразила ее в самое сердце – как поразила некогда Грушеньку любовь к Тодору, как всегда поражает любовь! Но… милость барина – что роса утренняя: солнце взойдет, и нет ее! Очень скоро Неонила с ее ненасытной страстью и навязчивостью наскучила Михаилу Ивановичу, и ласки господина обратились на другую горничную, Пелагею, белую, румяную и спокойную, словно раннее летнее утро.

Последствия их связи, однако, вскоре сделались очевидны, и это положило предел долготерпению княгини-матери. Последовал скандал, после чего Палашку разжаловали в скотницы, а старая княгиня написала своему троюродному брату, графу Стрешневу, письмо, в котором просила руки его дочери Марии для своего непутевого сына.

Лишь перед самым венчанием жених с невестою впервые увидели друг друга. Увидели, и князь Михаил понял, что наконец-то нашел ту, которую так долго и неразборчиво искал.

Неонилу определили в горничные к Марии Павловне. И у ней не было оснований жаловаться на свое положение, ибо добрее и милее молодой княгини вряд ли могло бы сыскаться в свете существо. Неонила спрятала в карман свой норов, давно уже поняв, что князь Михаил Иванович не из тех, кто на старые тропки ворочается, и, пытаясь вернуть его расположение, она рискует лишиться всего, что имеет.

Князь мало вреда видел в том, что прежняя любовница прислуживает его жене, он ведь привык к безусловной покорности былых своих фавориток: так, Пелагея за честь почла родить сына от своего господина, пусть и пришлось ходить отныне в скотницах… Однако он мало знал Неонилу! Коварства и терпения ей было не занимать, а чтобы полностью отвести от себя могущие возникнуть подозрения, она решилась вот на что.

У Марии Павловны был брат, граф Василий Стрешнев, авантюрист, забияка. Приехав навестить сестру, вышедшую замуж, Василий Стрешнев тотчас обратил внимание на огневзорую горничную с тонким лицом и живым, страстным нравом. Неонила тоже казалась влюбленною. Едва не сделался новый скандал, ибо граф Василий, увлекшись не в шутку, начал поговаривать о браке; однако спустя некоторое время, напоровшись в лесу на медведя, граф был им смертельно ранен и вскоре скончался, заклиная сестру и зятя не оставить Неонилу, которая к тому времени была беременна. Родилась у нее дочь, которую она назвала Елизаветою – в честь старой княгини, своей крестной матери и благодетельницы.

Безутешную Неонилу сосватали за камердинера князя Михаила, Василия Елагина, человека смекалистого и до чрезвычайности покладистого во всем, что касалось приумножения его благ. Несмотря на внебрачное дитя, он был с Неонилою добр и почтителен, ценя ее красоту, ум, а того пуще – приданое, кое она принесла, и, конечно, вольную, ибо Василий был крепостным. Получив свободу, он решился оставить князя (а тот и сам мечтал поскорей спровадить Неонилу и приплод со двора) и уехать в Тулу, Рязань ли, Орел, где мог завести свое дело.

Неонила оправлялась после родов, но, чуть окрепнув, должна была выехать вслед за мужем, который отбыл вперед. Тем временем разрешилась от бремени и молодая княгиня Мария Павловна. Она тоже родила дочь, которую тоже назвали Елизаветою и тоже в честь матери князя.

В имении воцарились счастье и покой. Да ненадолго!

Беда пришла в тот день, когда пастухи схватили в ночном молодого цыгана, пытавшегося угнать чуть ли не полтабуна. Его скрутили и, избитого, окровавленного, потащили на расправу к князю.

Тот взъярился. Больше жены и дочери он любил только коней! Цыгану всыпали плетей и бросили в яму глубиной саженей в пять. Князь велел ни пищи, ни питья ворогу не давать. В своем поместье был он царь и бог, а цыган за людей не считал. Он предвкушал, что косточки конокрада сгниют очень скоро. Яму даже не охраняли: оттуда все равно не выбраться. Однако какова же была ярость Михайлы Ивановича, когда на другое же утро проклятый цыган исчез из тюрьмы!

– Цыган, слышь-ка, с чертом знается, – говаривали дворовые, – черт его и унес!

Но черт здесь ни при чем был. Бегство цыгана устроила Неонила. Ведь тем цыганом оказался не кто иной, как ее сводный брат Вайда!

Может быть, взыграли в Неониле родственные чувства. А скорее, она уже обдумала свой страшный замысел и смекнула, что Вайда может быть ей очень полезен… Принеся шест и помогая ему выбраться из ямы, она взяла с него клятву затаиться поблизости и в урочный час прийти на укромную поляну для встречи с нею, с Неонилою.

Князю в ту пору пришла нужда отлучиться в Санкт-Петербург по неотложным делам.

Поцеловав руки обеим княгиням, отъехала и Неонила – до первой почтовой станции, откуда собиралась проследовать в Тулу. Однако измайловский кучер Тришенька смолчал о том, что бывшая горничная с младенцем, узлами да баулами до станции не доехала, а по пути пересела на простую крестьянскую телегу, которая ожидала ее под Филями. Тришеньке до господских забот дела мало было, к тому ж получил он от Неонилы сверхщедрую мзду за молчание и прикатил домой не раньше, чем всю ее оставил в ближнем придорожном кабаке, а заодно оставил там же и память о Неониле.

Телега же, в которую та перебралась, принадлежала Татьяне, молодой жене Вайды. Пара эта давно отбилась от своего табора и вела жизнь скитальческую. Сходя с ума от беспокойства, встретила Татьяна пропавшего мужа, вернувшегося избитым и измученным, а узнав, что спасла его Неонила, поклялась жизнь положить, но отблагодарить ее. От матери своей, Марьяны, горячо любившей безответную Грушеньку, унаследовала Татьяна преданность ее жестокосердной дочери… на свою беду!

Неонила была хитра. Зная неистовый нрав своих родичей-цыган, их жажду отплатить Измайлову, она представила и себя невинною жертвою жестокого и развратного князя, который якобы сперва преследовал ее своими домогательствами, а когда Неонила их отвергла, терзал местью, сделавшейся и вовсе изощренною, после того как на молодую горничную обратил свое благосклонное внимание добрый и ласковый граф Стрешнев. Замужество свое Неонила также приписала мстительности князя: Елагин в ее изображении получился сущим чудищем, во всем подобным бывшему своему господину и его супруге, молодой княгине, которая от ревности уготовляла для Неонилы самую страшную пытку: мечтала отнять у нее дочь и сделать ее своей крепостной.

Все это нагромождение лжи пылкие и простодушные Вайда с Татьяною приняли за истину. И вполне естественным показалось им желание Неонилы отплатить Измайловым тою же монетою: похитить у них обожаемую дочь. Правда, Неонила уверяла, что непременно вернет родителям девочку, но лишь спустя некоторое время, когда страдание их достигнет предела.

Разработанный Неонилою план заключался в следующем. Татьяна, переодетая в платье Неонилы и набеленная, чтобы скрыть природную смуглоту лица, с настоящим младенцем, свертком, долженствующим изображать второго младенца, и с пожитками доезжает до постоялого двора и там ожидает, заплатив за прогон лошадей, готовых по первому ее слову отправиться в Москву. Неонила сказала родне, будто не желает возвращаться к мужу, который ждал ее в Туле. Это тоже была ложь, ибо Елагин с первого часа во всем слепо повиновался своей быстроумной жене, и в Туле его никогда и не было. Сама же Неонила, переодевшись нищенкою-странницею, намеревалась направиться в Измайлово, которое знала как свои пять пальцев, и ночью похитить девочку. Свершив сие, она должна была воротиться к ожидавшему ее Вайде и с ним приехать на постоялый двор, где и обменяться с Татьяною одеждою и спешно отбыть «в Москву» с двумя детьми.

План сей показался Вайде и Татьяне излишне хитроумным и сложным, однако перечить они не стали… себе на погибель, как выяснилось после, ибо в том хитроумии крылась дьявольская простота ледяной души, не знающей любви и жалости.

Проникнуть ночью в имение, а после и на барский двор бывшей горничной не составило труда. Собаки знали ее и даже не взбрехнули. Под рубищем нищенки у Неонилы был запрятан Татьянин цветастый платок, который она и обронила «невзначай» под окошком опочивальни маленькой княжны, которую ловко и бесшумно, словно в эту ночь дьявол пособничал ей, выкрала из-под носа крепко спящей няньки. Пред тем столь же незаметно Неонила вывела из конюшни любимую князеву кобылку Стрелу, завернув ей тряпками копыта, чтобы не шуметь. Выйдя за околицу, Неонила вскочила верхом и, минуя лесок, где должен был ее ожидать Вайда, пустила лошадь к постоялому двору, где была еще до исхода ночи (Стрела вполне оправдывала свое имя!), по пути остановившись лишь единожды: на берегу реки, бросив там пеленку, похищенную вместе с девочкою.

Проникнув тихонько на постоялый двор, Неонила объявила Татьяне, что была принуждена изменить план и теперь цыганке надлежит вернуться на этой превосходной кобыле, которую и дарит ей Неонила, туда, где ждет Вайда.

Татьяна пожелала перед разлукою взглянуть на похищенного ребенка и, распеленав, увидела прехорошенькую светловолосую девочку, которая крепко спала, зажав в кулачке шелковый шнурок с навязанным на него перстеньком-печаткою – простеньким, серебряным. Должно быть, играла, да так с ним и заснула. Мысленно пожалев невинное дитя, принужденное платить за родительские прегрешения, Татьяна все же не осмелилась противиться воле той, кого привыкла почитать как старшую сестру, и покорно уехала.

Неонила же, чуть рассвело, велела закладывать лошадей и везти себя в Москву. Однако каково же было изумление хозяина, когда к вечеру его ямщик уже воротился, сообщив, что женщине этой сделалось в дороге дурно и она сошла на первой почтовой станции, не востребовав обратно своих денег. Хозяин мысленно пожелал щедрой постоялице доброго здоровья и забыл о ней.


Тем временем нянька в Измайлове хватилась пропавшей девочки, а на конюшне хватились Стрелы. В саду нашли цветастый платок; и первая догадка, естественно, была та, на которую и рассчитывала Неонила: «Цыгане!»

Снарядили погоню и в ближнем лесу наткнулись на Вайду, который в своей повозке беспокойно ожидал Неонилу. Он уже чуял недоброе, но ведь обещал сестре ждать… Только повязали цыгана, в котором дворовые тотчас признали конокрада, загадочно ушедшего из ямы, как на полном скаку из лесу показалась Стрела с Татьяною верхом. Повязали и цыганку, как ни кричала она о своей и Вайды невинности. А спустя малое время нашли на берегу пеленку похищенной девочки… И облава, ошеломленная злодеянием, на свершение коего указывали, казалось, все следы, в унынии воротилась в Измайлово.

Ее встретили не только обе княгини, но и сам Михайла Иванович, коего воротили с полдороги дурные предчувствия и неодолимое беспокойство.

Осознав ужасающую весть, старая княгиня схватилась за сердце, упала и скончалась тут же, на крыльце, где ожидала возвращения облавы. Князь со шпагой бросился на Вайду, выткнув ему глаз, а потом, приказав бить душегубца плетьми до смерти, полоснул крест-накрест тою же шпагою по лицу Татьяны, навек обезобразив его, и свалился замертво. С ним сделался удар, навек превративший сильного молодого человека в наполовину инвалида, ибо, даже и выздоровев, не мог князь владеть левою рукою, а левую ногу с тех пор приволакивал.

Среди всеобщего отчаяния лишь молодая княгиня Мария Павловна выказала завидную силу духа. Она прекратила зверское избиение Вайды и приказала увезти беспамятных цыган подальше от имения, ибо хотя надрывалась ее душа от горя, но сердцем чуяла она невиновность этих людей и горько жалела их, как и себя, приняв, однако, смерть дочери и свекрови и болезнь мужа в качестве кары Господней за какие-то неведомые прегрешения. А по истечении времени, сидя у постели мужа и выслушивая его коснеющим языком сделанные полубредовые жалобы и признания, Мария Павловна сочла происшедшее наказанием за мужнино прошлое распутство, а пуще – за незаботу о собственном сыне. Княжич-то по сю пору произрастал на грязном дворе сыном скотницы. Так что именно волею Марии Павловны был маленький Алеша взят в барские покои и усыновлен, родная мать его возведена в няньки без права признаваться мальчику в истинности их отношений. И хотя до самой смерти горевала Мария Павловна о погибшей дочери, Алешенька оставался единственным в мире существом, чье присутствие могло вызвать улыбку на ее всегда печальном лице.

Осталось сказать лишь о Вайде и Татьяне. Чуть излечась, цыгане направились в Москву… но след Неонилы затерялся, а с нею и след княжеской дочери.

Однако Вайда не отступился. Он решил жизнь положить, но сыскать Неонилу и рассчитаться с нею, ибо картина ее хладнокровного, обдуманного предательства, с расчетом отвести от себя маломальские подозрения, сделалась ему очевидна. Конечно, он мог бы донести на Неонилу Измайловым… Но все же она была его сестрою, и он не мог предать ее так же бессердечно, как это сделала она. Да и ненависть его к князю была столь же велика, сколь и ненависть к Неониле. Поэтому он сам отправился на поиски.

Татьяна не пожелала сопутствовать ему. Внезапное уродство обернулось для нее душевною болезнью. Но и помраченным сознанием своим молодая цыганка понимала: взаимная ненависть – это беспрестанное зло, самое себя возрождающее… Однако Вайду ничто не могло остановить. Он отвез больную жену к ее матери (схоронив мужа, Марьяна покинула табор и поселилась в избушке на берегу Волги, промышляя знахарством и гаданием), а сам всецело предался поискам Неонилы и молодой княжны. Путь его растянулся на годы и наконец завершился там, где он меньше всего ожидал: в домике жены, которая после смерти матери жила одна, продолжая ее ремесло… И как тогда, в Нижнем, после встречи с Неонилою – после той встречи, когда цыган едва жив остался, почти задавленный медведем, – так и теперь Вайда ощутил в душе не тление старой мести, ставшей уже привычкой, сжившейся с ним, – но опаляющую вспышку ненависти: к Неониле, к старому князю, к этой девушке… а пуще всего – к себе самому за то, что не в силах ни побороть душевной тоски, ни утолить ее хладнокровным убийством.

То есть с контрабандистами.