Шрифт
Source Sans Pro
Размер шрифта
18
Цвет фона
Побеждает лучший
Он заслонил мне свет, но я был слишком занят, чтобы обратить на это внимание.
– Что тебе нужно? – спросил я.
– Прошу прощения, это ты куешь мечи?
Бывают моменты, когда нужно сосредоточиться. Это был один из них.
– Да. Уходи. Придешь позже.
– Я не сказал тебе, что я…
– Уходи. Придешь позже.
Он ушел. Я закончил то, над чем корпел. Позже он вернулся. За это время я сделал третий сгиб.
Кузнечная сварка – отвратительная процедура, и я терпеть ее не могу. Я ненавижу все многочисленные стадии изготовления готового изделия; некоторые из них чрезвычайно трудны, некоторые утомительны, некоторые очень-очень скучны, а многие – и то, и другое, и третье одновременно, и все вместе – совершенный микрокосм человеческих стараний. Но я получаю удовольствие от чувства, возникающего, когда после многочисленных манипуляций все выходит хорошо. В целом свете нет ничего лучше.
Третий сгиб – это… ну, это та стадия изготовления меча, когда вы в третий раз сгибаете материал. Первый сгиб – вы берете много тонких прутьев, одни железные, другие стальные, скручиваете вместе, нагреваете добела и выковываете одну толстую ленту. Затем вы скручиваете ее, сгибаете – и проделываете все снова. Опять скручиваете, сгибаете – и проделываете все снова. Третий раз обычно самый легкий; большинство мусора из материала выбито, флюс остается, и работа на этом этапе спорится. Тем не менее это ужасная работа. Кажется, она длится вечно, а ведь за одно мгновение невнимательности можно уничтожить все сделанное, если пережжете материал, или переохладите его, или слишком сильно ударите, или молотом занесете в него немного шлака. Нужно не только смотреть, но и слушать, дожидаясь единственного в своем роде свистящего звука, который скажет, что материал начинает портиться, но еще не погиб; это единственное мгновение, когда одна стальная полоска сливается с другой, образуя неразрывное целое – и разговаривать при этом невозможно. Поскольку большую часть времени я провожу за кузнечной сваркой, то прослыл человеком необщительным. Я не спорю. Такова уж моя натура: стань я пахарем, не сделался бы приветливее.
Он вернулся, когда я сгребал древесный уголь. Сгребая уголь, я могу разговаривать, так что ничего страшного.
Он был молод. Я бы дал ему года двадцать три или двадцать четыре; высокий бастард (все высокие – бастарды; мой рост – пять футов два дюйма) с вьющимися, точно влажное руно, светлыми волосами, с плоским лицом, блекло-голубыми глазами и девичьим ртом. Он мне сразу не понравился: не люблю рослых красивых мужчин. Для меня первое впечатление много значит. Но мои первые впечатления почти всегда неверны.
– Что тебе нужно? – спросил я.
– Я хотел бы заказать меч.
Голос его мне тоже не понравился. В первые решающие пять секунд голос для меня даже важнее внешности. Что весьма разумно, если хотите знать. Некоторые принцы похожи на крысоловов, некоторые крысоловы похожи на принцев, хотя людей обычно выдают зубы. Но стоит человеку сказать несколько слов, и вы можете определить, откуда он и насколько состоятельными были его родители; это точные данные, верные факты. Парень явно был из мелкой знати – слой, куда входят все – от излишне честолюбивых фермеров до младших братьев герцогов. Это легко определить по гласным, – я, как услышу, скриплю зубами, словно в хлебе песок попался. Знать я терпеть не могу. Большинство моих заказчиков знать, а большинство людей, с которыми я встречаюсь, – это мои заказчики.
– А как же, само собой, – сказал я, выпрямляясь и кладя лопату на край горна. – Зачем он тебе?
Он посмотрел на меня так, словно я только что похотливо пожирал глазами его сестру.
– Э… чтобы сражаться.
Я кивнул.
– На войне?
– Когда-нибудь, наверно, и на войне.
– Я бы на твоем месте не стал этого делать, – сказал я и нарочито неторопливо смерил его взглядом сверху донизу. – Ужасная жизнь, к тому же очень опасная. На твоем месте я бы остался дома. Приносил пользу.
Мне нравится смотреть, как они это принимают. Назовите это чутьем мастера. Приведу в пример одну из операций, которые проделывают, изготовляя действительно хороший меч, – испытывают: сгибают в кольцо; зажимают хвостовик клинка в тисках и сгибают его, пока острие не коснется плеч, потом отпускают, и он должен разогнуться и полностью выпрямиться. Почти все хорошие мечи не выдерживают подобного обращения; такому испытанию подвергают только лучшие. Жестоко проделывать такое с прекрасной вещью, но это единственный способ проверить ее норов.
Кстати, о норове: он посмотрел на меня и пожал плечами.
– Прости, – сказал он. – Ты слишком занят. Обращусь к кому-нибудь другому.
Я рассмеялся:
– Позволь, я разберусь с огнем и тогда буду к твоим услугам.
Огонь управляет моей жизнью, как ребенок – матерью. Его надо кормить, иначе он погаснет. Его нужно поить – обливать края гнезда горна из ложки, иначе он прожжет гнездо. После каждого прогрева его нужно обдувать, и вот я «дышу» за него и не могу ни на минуту отвернуться. С того мгновения, как утром, за час до восхода солнца, я разожгу его, до той поры, когда поздно вечером брошу его умирать от голода, я всегда первым делом думаю о нем. Он словно нарочито затаился на краю поля зрения, он словно преступление на вашей совести: вы не всегда смотрите на него, но всегда о нем помните. При малейшей возможности, он вас предаст. Иногда мне кажется, что я женат на этой проклятой штуке.
Вот уж действительно. У меня никогда не было времени на жену. Предложения поступали – не от женщин, от их отцов и братьев: он, пожалуй, стоит пару шиллингов, говорили они себе, а наша Дориа моложе не становится. Но человек, у которого в кузнечном горне горит огонь, не может втиснуть жену в свой повседневный обиход. Я пеку себе хлеб на угольях, плавлю сыр на хлебе, дважды в день грею воду в котелке, чтобы запить еду, и рядом с огнем сушу свои рубашки. Иногда вечером, когда я чересчур устану, чтобы пройти десять ярдов до постели, я сажусь на пол спиной к горну да так и засыпаю, а утром просыпаюсь с затекшей шеей и с головной болью. Причина, по которой мы с горном не ссоримся, в том, что он не умеет говорить. Ему это не нужно.
Мы с огнем мирно уживаемся уже двадцать лет, с тех пор как я вернулся с войны. Двадцать лет. В некоторых странах за убийство дают меньше.
– Слово «меч», – сказал я, рукавом сметая со стола пыль и угли, – может означать самые разные вещи. Выразись точнее. Садись.
Он осторожно сел на скамью. Я налил сидра в две деревянные чашки и одну поставил перед ним. На поверхности сидра плавала пыль – как всегда. Все в моей жизни покрыто темно-серой зернистой пылью – по милости огня. Ей-ей, он очень старался сделать вид, что никакой пыли нет, и отпил небольшой глоток, как девушка.
– Есть мечи, предназначенные для верховой езды, – сказал я, – и тридцатидюймовый ручной меч, есть меч для боя со щитом: либо с приплюснутой ромбовидной частью – в армии его называют типом пятнадцать, – либо с желобком по всей длине, тип четырнадцать; есть меч для еды, скорее напоминающий нож; есть длинный меч, большой меч, тип восемнадцать, настоящий бастард, большой боевой меч, который держат обеими руками, но это узкоспециальные виды оружия, так что вряд ли тебе нужен один из них. И это только основные виды подобного вооружения. Потому я и спросил, зачем тебе меч.
Он посмотрел на меня, потом демонстративно отпил моего жуткого пыльного сидра.
– Чтобы сражаться, – сказал он. – Прости, но я мало об этом знаю.
– Деньги у тебя есть?
Он кивнул, сунул руку под рубаху и достал маленький холщовый мешочек. Мешочек потемнел от пота. Он раскрыл его и выложил на мой стол пять золотых монет.
Разновидностей монет не меньше, чем мечей. Это были безанты, девяносто пять процентов чистого золота, гарантированные печатью императора. Я взял одну монету. Чеканка на безанте ужасна – грубая, некрасивая. Это потому, что безант не меняется уже шестьсот лет, его вновь и вновь копируют невежественные и неграмотные чеканщики; он не меняется, потому что ему доверяют. Мастера копируют надписи, не зная букв, так что получаются только общие очертания. Вообще же существует правило: чем красивее монета, тем меньше в ней золота, и, напротив, чем уродливее, тем лучше. Я знавал некогда одного фальшивомонетчика; его поймали и повесили, потому что он работал слишком хорошо.
Я поставил свою чашку на одну монету, а остальные отодвинул к нему.
– Согласен?
Он пожал плечами:
– Мне нужен лучший меч из всех возможных.
– Тебе он ни к чему.
– Пусть так.
– Отлично. Ты получишь лучший меч. Ведь, когда ты умрешь, он перейдет к другому и рано или поздно попадет в умелые руки. – Я улыбнулся. – Скорее всего, в руки твоего противника.
Улыбнулся и он.
– Ты хочешь сказать, я награжу его за то, что он убьет меня.
– Трудящийся достоин награды за труды свои, – ответил я. – Ладно. Так как ты не представляешь, что тебе нужно, я должен решить за тебя. За свой золотой безант ты получишь длинный меч. Знаешь, что это такое?
– Нет. Прости.
Я почесал за ухом.
– Клинок длиной три фута, – сказал я, – два с половиной дюйма шириной у рукояти и сужается в острие-иглу. Рукоять длиной с твою руку от локтя до кончика среднего пальца. Весит не больше трех фунтов и будет казаться гораздо легче, потому что я добьюсь идеального баланса. Он предназначен скорее для того, чтобы колоть, а не рубить, потому что бой выигрывает острие, а не лезвие. Настоятельно рекомендую меч с желобком – знаешь, что это?
– Нет.
– Ну, все равно его получишь. Пойдет?
Он смотрел на меня так, словно я свалился с луны.
– Я хочу лучший в мире меч всех времен, – сказал он. – Могу заплатить больше, если нужно.
Лучший в мире меч всех времен. Глупо звучит – но я могу его сделать. Если дам себе труд. А могу сделать и обычный меч и сказать ему, что именно это лучший меч всех времен. Откуда ему знать, что это не так? Не больше десяти человек на свете способны об этом судить. Я и еще девять.
С другой стороны, я люблю свое дело. Вот передо мной молодой глупец, почему бы не развлечься за его счет? И, конечно, моя работа и через тысячу лет будет жить, почитаемая и уважаемая, с моим именем на рукояти. Лучший в мире – лучший меч всех времен; если его не сделаю я, сделает кто-то другой, и моего имени на нем не будет.
Я подумал об этом, наклонился, прикрыл пальцами еще две монеты и пододвинул их к себе, как пахарь тащит плуг по глине.
– Согласен?
Он пожал плечами:
– Ты знаешь лучше меня.
Я кивнул.
– И это действительно так, – сказал я и взял четвертую монету. Он не шелохнулся. Его это словно не интересовало. – Но это только за сам меч, – сказал я. – Я не полирую его, не украшаю, не делаю резьбу, чеканку или инкрустации. Я не украшаю рукоять драгоценными камнями, потому что они натирают руку и выпадают. Я даже не делаю ножны. Сможешь украсить его позже, если захочешь, но это тебе решать.
– Мне прекрасно подойдет просто меч, – сказал он.
И это меня озадачило.
У меня большой опыт общения со знатью. Этот юнец вел себя как все прочие, и я мог бы поручиться за него так, как если бы знал его всю жизнь. Одежда без украшений, но добротная, не новая, но бережно сохраняемая, хорошая обувь, хотя я бы сказал, что сапоги великоваты, может, потому что достались по наследству. Пять безантов – очень даже немало, но мне показалось, что больше у него не было.
– Позволь высказать догадку, – сказал я. – Твой отец умер, и твой старший брат получил дом и землю. Твоя доля – пять золотых. Ты принял это как должное, но обижен. Ты думаешь: закажу лучший в мире меч, и пойду на войну, и заработаю состояние, как Роберт Лис или Боэмунд. Что-то в этом роде…
Еле заметный кивок.
– Что-то в этом роде.
– Отлично, – сказал я. – Некоторые легко расстаются с деньгами. Если проживешь достаточно долго, чтобы в тебя вколотили толику здравого смысла, получишь больше, чем четыре золотых за меч, и тогда сможешь купить себе отличную ферму.
Он улыбнулся:
– Значит, все в порядке.
Мне нравятся люди, не замечающие, что я им грублю.
– Мне можно смотреть? – спросил он.
Такой вопрос может стать источником крупных неприятностей – в зависимости от обстоятельств. По примеру мужчины и женщины, о которых вы сейчас подумали, я обычно отвечаю «Нет».
– Если хочешь, – сказал я. – Почему бы и нет? Ты можешь стать свидетелем.
Он нахмурился:
– Странный выбор слова.
– Как пророк в Писании, – сказал я. – Когда Он превращает воду в вино, или воскрешает мертвых, или произносит заповеди, сидя в горящем кусте, кто-то ведь должен это видеть, иначе какой смысл?
(Потом я припомнил эти свои слова.)
Он кивнул:
– Чудо.
– Что-то вроде. Но чудо – это то, чего не ждешь.
И снова о войнах. Мы говорили о «войнах» так, будто это место: выезжай из Перимадеи по северной дороге, на перекрестке повернешь налево, потом направо и мимо старой разрушенной мельницы – пропустить невозможно. Самое меньшее – страна со своим языком, обычаями, особой национальной одеждой и местными блюдами. Но теоретически каждая война столь же не похожа на прочие, как уникален каждый человек; у каждой войны есть родители, которые ее воспитали, но, вырастая, она идет своей дорогой сообразно своей природе и порождает собственное потомство. Но мы говорим о народе в целом: об элианах, мезентинцах, розенхольтах – как будто миллион отдельных индивидов можно свести воедино, как я скручиваю и бью молотом пучок прутьев, превращая его в одно целое. Когда стоишь среди них, все они разные. Но отступи на триста ярдов и увидишь один объект, например, наступающую армию. Мы называем этот объект «врагом»; это дракон, которого надо убить, чтобы победить и стать героями. Но, дойдя до нас, объект распадается на множество индивидов, и мы встречаемся, человек с человеком, который размахивает копьем, чтобы причинить нам вред, сам в совершеннейшем ужасе от происходящего, точь-в-точь как мы.
Мы говорим «войны», но открою секрет. Война лишь одна. Она никогда не кончается. Она течет, как разогретый добела металл под моим молотом, и сливается с предыдущей войной и со следующей, образуя одну непрерывную ленту. Мой отец не раз ходил на войну, я не раз ходил на войну, мой сын будет не раз ходить на войну, а после его сын, и это будет то же самое место. Это как отправиться в Бок-Бохек. Мой отец ходил туда до того, как разрушили Белый Храм, когда Форгейт еще был зелеными полями. Я ходил туда, когда Форгейт стал рыночной площадью. Когда туда пойдет мой сын, Форгейт уже застроят домами, но место все равно останется Бок-Бохеком, а война останется войной. То же место, тот же язык, те же обычаи, слегка измененные преобладающими модами на доблести и злосчастье; но все повторяется вновь и вновь. На моей войне рукояти были изогнутыми, а навершия – круглыми или каплевидными. Сегодня рукоять – обычный прямой крест, а навершие как флакон для духов, что сто лет назад казалось бы нелепостью. Во всем есть своя мода. Прилив приходит и уходит, но море – всегда море.
Моя война была в Ультрамаре; это не название места, просто по-элиански «ультрамар» означает «за морем». Ультрамар, где мы сражались, не был ни землей, ни географической областью. Это была идея – царство Божие на земле. Ее не найти на карте, сейчас-то уж точно; мы заблудились, и все знакомые места теперь называются иначе, на каком-то другом языке, который мы не потрудились изучить. Мы, конечно, были там не ради идеи, хотя, вероятно, для своего времени она была хороша. Мы отправлялись туда, чтобы награбить сокровищ и вернуться домой принцами.
Есть места, которые не обозначены на картах, но все знают, как их найти. Просто следуй за другими, и окажешься на месте.
– Пока смотреть особенно не на что, – сказал я ему. – Можешь ненадолго куда-нибудь пойти.
– Ничего. – Он сел на запасную наковальню и стал грызть мое яблоко, которым я его не угощал. – Что вы собираетесь делать со всем этим хламом? Я думал, вы начнете ковать меч.
Я сказал себе: он много платит, вероятно, отдает все, что у него есть; он имеет право быть глупым, если хочет.
– Это, – сказал я, – не хлам. Это твой меч.
Он заглянул через мое плечо.
– Вовсе нет. Это горсть старых подков и сбитых напильников.
– Сейчас да. Просто смотри.
Не знаю, что такого особенного в старых подковах; никто этого не знает. Большинство считает, что дело в постоянных ударах о каменистую землю, но это не так. Однако лучшие мечи делают из подков. Я нагрел их до вишнево-красного цвета, бросил на наковальню и сплавил большим молотом, расплющивая и ударяя по ним; кусочки ржавчины и нагара разлетелись по кузнице – это грязная работа, и ее нужно делать быстро, прежде чем железо остынет до серого цвета. К тому времени как я закончил, у меня были длинные стержни квадратного сечения, толщиной в четверть дюйма. Я отложил их в сторону и проделал то же самое с напильниками. Они из стали, которую можно сделать тверже, а подковы из железа, оно всегда остается мягким. Если их смешать, слить воедино твердое и мягкое, получится материал для хорошего меча.
– Что это должно быть? Вертела?
Я забыл, что он здесь. Терпеливый парень, скажу я вам.
– Мне еще предстоит много часов работы, – сказал я. – Почему бы тебе не уйти? Придешь утром. До тех пор ты ничего интересного не увидишь.
Он зевнул.
– Мне идти некуда, – сказал он. – Я ведь тебе не мешаю?
– Нет, – солгал я.
– Я все еще не понимаю, какое отношение имеют эти куски прутьев к моему мечу.
Какого дьявола. Я могу и отдохнуть. Плохо работать, когда устал. Можно ошибиться. Я бросил лопату угля в огонь, разровнял и сел на выправитель.
– Как ты думаешь, откуда приходит сталь?
Он почесал голову.
– Из Пермии?
Не такой уж невежественный ответ, как может показаться. В Пермии есть жилы природной стали. Размалываешь железную руду, плавишь, и вытекает готовая к использованию сталь. Но она стоит буквально своего веса в золоте, а с начала войны с Пермией получить ее очень трудно. К тому же я считаю такую сталь слишком хрупкой; ее нужно правильно закалить.
– Сталь, – сказал я, – это железо, неоднократно кованное в горячем виде в огне от древесного угля. Никто понятия не имеет, как это происходит, но это происходит. Два сильных человека должны работать целый день, чтобы получить стали на один маленький напильник.
Он пожал плечами:
– Дорого. Ну и что?
– И она получается слишком хрупкой, – сказал я. – Брось ее на пол, и она разобьется, как стекло. Поэтому нужно ее закалить, чтобы она могла гнуться и вновь распрямляться. Такая сталь хороша для зубил и напильников, но не годится для мечей и серпов: для них нужна бо́льшая упругость. Поэтому мы сплетаем ее с железом, мягким и податливым. Железо и сталь восполняют недостатки друг друга, и ты получаешь то, что тебе нужно.
Он посмотрел на меня:
– Сплетаете?
Я кивнул.
– Смотри.
Берешь пять прутьев и укладываешь их в ряд, плотно, чтобы соприкасались: сталь, железо, сталь, железо, сталь. Прочно связываешь их, словно строишь плот. Укладываешь в огонь, краем вниз, не плоско; когда они раскалятся добела и начнут шипеть, как змея, достаешь и начинаешь ковать. Если все сделано верно, получишь снопы белых искр и увидишь, что металл сплавляется: своего рода черную тень под сверкающей белой поверхностью, текучую, как жидкость. Что оно такое, я не знаю и, не питая склонности к мистике, предпочитаю не разглагольствовать об этом попусту.
Потом нагреваешь только что выкованную пластину, которая приобретает желтый цвет, зажимаешь один конец в тисках и изгибаешь ее, а потом куешь, снова делая плоской; нагреваешь, изгибаешь и расплющиваешь. Проделать все это пять раз – не больше. Если ты все делал правильно, получишь прямой плоский брусок в дюйм шириной, в четверть дюйма толщиной, без швов и расслоений; из пяти получается один прочный предмет. Потом нагреваешь его, вытягиваешь, сгибаешь и снова куешь. Теперь понятно, почему я говорю о слиянии? Больше нет ни железа, ни стали, и никакая сила на свете не сможет их разъединить. Но сталь по-прежнему тверда, а железо податливо; поэтому готовый клинок, закрепив в тисках, можно согнуть, если готов рискнуть.
Когда кую, я теряю представление о времени. Останавливаюсь, когда все сделано, но не раньше, и тогда понимаю, насколько устал: промок от пота, страшно хочется пить, угли во многих местах прожгли одежду, и на коже у меня волдыри. Радость не в ковке, а в ее завершении.
Куешь, как правило, в полумгле, чтобы видеть, что происходит в сердце огня и горячего металла. Я посмотрел в ту сторону, где, как я знал, была дверь, но за пределами огненного горна все тонуло в темноте. Хорошо, что у меня нет соседей, иначе они лишились бы сна.
Он спал, несмотря на шум. Я легонько пнул его в ступню, и он сел.
– Я что-нибудь пропустил?
– Да.
– А.
– Но ничего страшного, – сказал я. – Мы еще только начинаем.
Логика подсказывает, что у меня была жизнь и до того, как я отправился в Ультрамар. Должно быть, это верно; я отправился туда девятнадцати лет и вернулся двадцати шести. Мне кажется, я помню большой удобный дом в долине, собак, и соколов, и лошадей; отца и двух старших братьев. Насколько мне известно, они все еще могут там быть. Я сам так туда и не вернулся.
Семь лет в Ультрамаре. Большинство не выдерживает и первого полугодия. Очень немногие, загрубевшие здоровяки – таких трудно убить, – живут три года; к концу этого срока кажется, что ветер и дождь стерли их почти до материнской породы, что на их щеках теперь русла рек и соленые сталактиты; это старые старики, трехгодовалые мальчики, и я не видел ни одного старше двадцати пяти.
Я выдержал эти три года и сразу подписался на три следующих, а потом еще на три, но из них прослужил только год, и меня с позором отправили восвояси. Из Ультрамара не возвращаются домой; туда отправляет судья, если вы убили кого-то и повешение для вас слишком мягкое наказание. Там нужен каждый человек, какого можно залучить, и эти люди стремительно гибнут – так фермер в дурной год тратит запасы корма для скота. Говорят, враги собирают с полей битв наши кости и перемалывают в муку; будто бы поэтому у них так отлично родится пшеница. Обычная кара за непростительное преступление в Ультрамаре – отправка на фронт; нужно иметь смягчающие вину обстоятельства и глубоко раскаиваться, чтобы вместо этого получить петлю. Меня, однако, с позором отправили домой, потому что никто ни мгновения не хотел меня видеть. И, говоря по справедливости, я не могу их за это упрекнуть.
Я мало сплю. В деревне говорят, это потому, что у меня кошмары, но на самом деле мне просто некогда. Стоит начать ковку, и ты уже не останавливаешься. Сковал середину – хочешь заняться краями, потом сковать края с серединой, а потом работа сделана и кто-то пристает к тебе, заставляя начать новую работу. Я сплю, когда очень уж устаю, а это бывает примерно раз в четыре дня.
На случай, если у вас сердце кровью обливается от жалости ко мне; когда работа сделана и мне заплатили, я бросаю монеты в старый бочонок, который привез с войны. Думаю, первоначально в нем держали наконечники стрел. Понятия не имею, сколько там денег. Примерно половина бочонка. Я хорошо зарабатываю.
Я уже говорил, что, работая, теряю представление о времени. И вдобавок забываю обо всем, в том числе о людях. Я начисто забыл о парне, но, когда о нем вспомнил, он по-прежнему был тут, сидел на запасной наковальне, и лицо у него почернело от пыли и сажи. Он завязал тряпкой нос и рот, и мне это понравилось, потому что он перестал говорить.
– Тебе больше нечем заняться? – спросил я.
– Нечем. – Он зевнул и потянулся. – Думаю, я начинаю кое в чем разбираться. Например, что несколько нитей, связанных вместе, прочнее одной. Как государство.
– Ты что-нибудь ел? С тех пор, как стащил мое яблоко?
Он покачал головой:
– Не хочу.
– А деньги на еду у тебя есть?
Он улыбнулся:
– У меня есть целый золотой безант. Могу купить ферму.
– Не здесь.
– Да, тут отличная пахотная земля. Там, откуда я пришел, можно купить целую долину.
Я вздохнул.
– Внутри есть хлеб и сыр, – сказал я. – И кусок грудинки.
Это хоть ненадолго избавило меня от него, я закончил гибку и решил, что нужно отдохнуть. Слишком долго смотрел на раскаленный добела металл и почти ничего не видел, кроме меняющей цвет заготовки.
Он вернулся с ломтем хлеба и всем моим сыром. По-хозяйски сказал:
– Угощайся.
Я не говорю с набитым ртом, это невежливо, поэтому сперва прожевал.
– Так откуда ты?
– Фин-Мохек. Слыхал о таком?
– Это большой город.
– Ну, точнее, десять миль от Фина.
– Когда-то я был знаком с человеком оттуда.
– В Ультрамаре?
Я нахмурился:
– Кто тебе это сказал?
– Кто-то в деревне.
Я кивнул:
– Хорошее место – эта долина Мохек.
– Если ты овца, пожалуй. И мы жили не в долине, а выше, у болот. Там только вереск и скалы.
Я бывал в тех краях.
– Значит, – сказал я, – ты покинул дом в поисках богатства.
– Едва ли. – Он выплюнул что-то, вероятно, кусок шкурки с грудинки. О нее можно сломать зубы. – Я сразу вернусь туда, если для меня что-то еще осталось. А где ты был в Ультрамаре? Где именно?
– Да в разных местах, – сказал я. – Если тебе так нравится Мохек, почему ты оттуда ушел?
– Чтобы прийти сюда. Увидеться с тобой. Купить меч. – Определенно принужденная улыбка. – Зачем же еще?
– Зачем тебе меч в холмах Мохек?
– Я не собираюсь использовать его там.
Эти слова вырвались у него стремительно, как выплескивается из кружки пиво, когда в пивной кто-нибудь толкнет вас под руку. Он набрал побольше воздуха и продолжил:
– Во всяком случае не думаю, что буду.
– Правда?
Он кивнул:
– Я убью им человека, который убил моего отца, но не думаю, что он живет где-то там.
Я занялся этим делом случайно. Я сошел с корабля из Ультрамара; в пятидесяти ярдах от пристани стояла кузница. У меня в кармане лежали талер и пять медных стюверов, одежда, которую последние два года я носил под доспехами, и меч, который стоил двадцать золотых ангелов, но который я бы никогда, ни при каких обстоятельствах не продал. Я пошел в кузницу и предложил кузнецу талер за то, что он научит меня своему ремеслу.
– Убирайся, – сказал он.
Со мной так не говорят, поэтому я истратил талер на подержанную наковальню, несколько непригодных молотов, рашпиль, стуловые тиски и ведро и таскал все это – три центнера – с собой, пока не нашел за сыромятней полуразвалившийся сарай. Я предложил хозяину сыромятни три стювера в качестве арендной платы, на стювер купил груду ржавых напильников и два ячменных каравая и стал учиться, решив за год оставить того кузнеца без заказчиков.
На самом деле мне понадобилось полгода. Если честно, я знал об этом ремесле немного больше, чем можно было бы подумать на основании предыдущих событий; дома я холодными утрами сидел в кузнице и смотрел, как работает наш кузнец, а учусь я быстро; к тому же в Ультрамаре выучиваешься самому разному, особенно чинить и совершенствовать оружие и доспехи, большая часть которых достается нам от врага, обычно с дырами. И когда пришло время выбирать свой профиль, мне предстоял выбор между мастером, кующим мечи, и мастером, кующим доспехи. Я бросил монету. Мне не повезло, и вот я здесь.
Я говорил, что у меня есть свое водяное колесо? Я сам его построил и горжусь им. Я строил его, опираясь на то, что знал об одном колесе, которое видел (заметил, осмотрел, а потом сжег) в Ультрамаре. Оно с двенадцатифутовым желобом, а вода поступала из ручья, стекающего по крутому склону там, где холм начинает понижаться. Колесо приводит в действие мой точильный камень и хвостовой водяной молот, единственный хвостовой молот к северу от Воссина; его я тоже построил сам. Я многое умею делать.
Ковать хвостовым молотом невозможно: нужно видеть, что ты делаешь, и чувствовать, как плывет металл. Во всяком случае, я этого не могу; я не совершенен. Но этот молот – идеален для придания формы законченному изделию, он принимает на себя все усилие, хотя приходится сосредоточиваться: необходимо легкое прикосновение. Головка этого молота весит полтонны. Я так поднаторел в обращении с ним, что могу разбить этим молотом скорлупу вареного яйца.
Я изготовил также особую установку для проделывания желобков и профилирования лезвий. Если угодно, это жульничество; но я называю это точностью и совершенством. Благодаря хвостовому молоту и установке я делаю прямые, ровные, плоские, заостренные мечи, которые не сворачиваются штопором при закалке, ведь каждый удар молотом – точно такой же силы, как предыдущий, а установка не ошибается, что неизбежно, если работать на глаз.
Будь я склонен верить в богов, я, вероятно, обожествил бы хвостовой молот, хотя сам его сделал. Причины. Во-первых, он гораздо сильнее меня и вообще любого человека и неутомим, а это и есть основные качества бога. Его грохот – голос бога, он заглушает все остальное, вы не услышите даже собственных мыслей. Во-вторых, он творец. Он создает вещи, превращает полоски и стержни сырья в распознаваемые предметы, предназначенные для чего-либо и наделенные собственной жизнью. В-третьих, и это самое важное, он наносит удары, неутомимо, подавляюще, бьет дважды за время, которое уходит у моего сердца на один удар. Он сокрушитель, а именно таковы боги, верно? Они бьют, и бьют, и продолжают бить, пока вы не примете нужную форму или не превратитесь в кровавую кашу.
– И все? – спросил он.
Я видел, что на него это не произвело впечатления.
– Он не готов. Его еще нужно отшлифовать.
Мой точильный камень высотой с меня – плоский круглый, как головка сыра, песчаник. Его вращает река, и это хорошо – сам я не сумел бы. Нужны великая осторожность, деликатнейшие прикосновения. Они съедают металл и нагревают его, так что стоит отвлечься на долю секунды, и вы отпустите сталь, а меч изогнется, словно полоска свинца. Но благодаря этому точильному станку я настоящий художник. Я закрываю нос и рот шарфом в три слоя, чтобы не задохнуться от пыли, и надеваю толстые перчатки – если коснуться камня, когда он вращается, он обдерет до кости, прежде чем успеешь отдернуть руку. Шлифуя, нужно следить за потоками белых и золотых искр. Они прожигают кожу, поджигают рубашку, но нельзя позволить таким мелочам отвлекать тебя.
Все, что я делаю, требует сосредоточенности. Вероятно, именно поэтому я выбрал такую работу.
Я – противник затейливой отделки. Я говорю: если тебе нужно зеркало, иди купи зеркало. Но у моих мечей такие острые лезвия, что ими можно бриться, а еще мои мечи должны сгибаться и упруго распрямляться.
– Неужели это необходимо? – спросил он, когда я зажимал острие в тисках.
– Нет, – сказал я и потянулся за разводным ключом.
– Просто если ты его сломаешь, тебе придется все начать сначала, а я хочу поскорее закончить.
– Лучший в мире, – напомнил я, и он неохотно кивнул.
Для этой работы я использую особый инструмент. Этакую массивную вилку, которой можно малевать по стали орнаменты, если таково ваше представление о полезной и плодотворной жизни. Нужны все мои силы до последней капли (а я не слабак), чтобы провести испытание, способное загубить вещь, отнимавшую у меня жизнь и душу на протяжении последних десяти дней и ночей, испытание, которое клиент вряд ли оценит и от которого у меня все переворачивается внутри. Вы сгибаете клинок, пока его острие не коснется тисков, а потом осторожно отпускаете. Он выходит из тисков, и вы кладете его на идеально ровную, плоскую поверхность наковальни. Опускаетесь на колени и высматриваете тонкий волосок света между краем лезвия и наковальней. И, если находите, клинок отправляется на свалку.
– Вот, – сказал я, – подойди и посмотри сам.
Он опустился рядом со мной.
– На что именно смотреть?
– Ни на что. Этого здесь нет. В том все и дело.
– Можно теперь встать?
Идеально прямой; такой прямой, что даже свет не может протиснуться в щель. Мне ненавистны все шаги на пути к совершенству, усилия, и шум, и жара, и пыль, но, когда ты этого достиг, ты радуешься жизни как ребенок.
Я прикрепил эфес, рукоять и навершие, согнул клинок в тисках и отрихтовал хвостовик, так что он теперь оканчивался аккуратной маленькой пуговкой. Потом достал меч из тисков и протянул парню рукоятью вперед.
– Готово, – сказал я.
– Все?
– Все. Он твой.
Помню одного малого, которому сделал меч; это был графский сын, семи футов ростом и сильный, как бык. Я протянул ему законченный меч, он покрепче взял его в руку, взмахнул над головой, изо всех сил ударил по рогу наковальни и отрубил кусок. Меч отскочил на фут, клинок оставался неповрежденным. Я ударил его, отшвырнул на другой конец мастерской. «Ты, шут, – сказал я, – посмотри, что ты сделал с моей наковальней!» Встал он в слезах. Но годы спустя я простил его. Когда впервые берешь в руки добрый меч, тебя охватывает непередаваемое волнение. Меч тянет тебя за руку, как пес, который просится на прогулку. Тебе хочется размахивать им и рубить направо и налево. В крайнем случае заработаешь несколько порезов и ушибов под предлогом, что проверяешь балансировку оружия и удобство рукояти.
Но он просто взял меч, словно я протянул ему прейскурант.
– Спасибо, – сказал он.
– Не за что, – ответил я. – Что ж, прощай. Теперь можешь идти, – добавил я, видя, что он не двигается с места. – Я занят.
– Есть кое-что еще, – сказал он.
Я уже повернулся к нему спиной.
– Что?
– Я не умею фехтовать.
Он рассказал, что родился в амбаре, на болоте возле отцовского дома в полдень Иванова дня. Мать, которой следовало бы проявить большее благоразумие, настояла на том, чтобы вместе со своей служанкой поехать в тележке, запряженной собаками, на обед во время соколиной охоты. Начались роды, а вернуться в дом не было времени, но рядом оказался амбар, в нем было полно чистого сена, а неподалеку протекал ручей. Отец, возвращаясь с охоты с соколом на руке, увидел, как она лежит на сене с ребенком на коленях. Мы славно поохотились, сказал он. Добыли четырех голубей и цаплю.
Отец не хотел отправляться в Ультрамар, но он подчинялся герцогу, а герцог пошел на войну, и у отца не осталось выбора. Герцог умер от тифа через неделю после высадки. Отец парня продержался девять месяцев; потом в бессмысленной драке в таверне его убил лучший друг. Отцу было двадцать два, когда он умер.
– Я сейчас в том же возрасте, – сказал парень.
– Печальная история, – сказал я. – Вдобавок очень глупая. Кстати, если хочешь знать, все истории про Ультрамар глупые.
Он мрачно посмотрел на меня.
– Возможно, в мире слишком много глупости, – сказал он. – Может, я хочу как-то это изменить.
Я кивнул:
– Ручаюсь, ты можешь значительно уменьшить ее количество, если умрешь. Но, наверно, это слишком дорогая цена.
Глаза у него были холодные и яркие.
– Человек, который убил моего отца, еще жив, – сказал он. – Пустил корни, процветает и счастлив, у него есть все, чего ни пожелает. Он вернулся из кошмара Ультрамара, и теперь мир для него снова полон смысла, а сам он полезный член общества, им восхищаются, его уважают и равные, и те, что выше его.
– И ты задумал перерезать ему горло?
Он покачал головой.
– Вряд ли, – сказал он. – Это было бы убийство. Нет, я хочу сразиться с ним на мечах. Я побью его, докажу, что я лучше. Затем я его убью.
Я тактично помолчал. Потом сказал:
– И ты ничего не знаешь о бое на мечах?
– Нет. Меня должен был обучить отец, как обычно делают отцы. Но он погиб, когда мне было два года. Я не знаю даже самых азов.
– Но собираешься бросить вызов старому солдату и доказать, что ты лучше. Понятно.
Он смотрел прямо мне в глаза. В таких случаях я всегда испытываю неловкость, хотя большую часть жизни смотрел на раскаленный металл.
– Я расспрашивал о тебе, – сказал он. – Люди считают, что ты был великим мечником.
Я вздохнул:
– Кто тебе это сказал?
– Это правда?
– «Был» означает, что дело прошлое, – сказал я. – Кто рассказал тебе про меня?
Он пожал плечами:
– Друзья отца. По-видимому, в Ультрамаре ты был легендой. Все слышали о тебе.
– Определяющая характеристика легенды та, что это неправда, – сказал я. – Я могу сражаться – и не более. А при чем тут это?
– Ты меня научишь.
Помню один случай в Ультрамаре. Мы грабили деревню. Мы часто грабили. Это называлось chevauchée – атакой рыцарей, но ничего рыцарского в этом не было, только поджог амбаров и охота за курами. Предполагалось, что такие нападения подрывают у неприятеля волю к борьбе. Забавно, все происходило с точностью до наоборот. Так вот, я был на этой ферме, с факелом в руке, и собирался поджечь стог. И там была собака. Глупая собачонка, каких держат для охоты на крыс, сама ненамного больше крысы; она залаяла, прыгнула на меня, вцепилась в ногу и не разжимала зубов, а я не мог дотянуться и ударить ее ножом, не задев при этом себя. Я уронил факел и принялся скакать по ферме, пытаясь ударить собаку о стену, но безрезультатно. Это было нелепо, но в конце концов собачонка одолела меня. Я выбежал на улицу, и, как только я это сделал, она разжала зубы и убежала в амбар. Моему сержанту пришлось поджигать стог горящими стрелами, а я так и не мог загладить эту свою ошибку.
Я посмотрел на него. Мне было знакомо выражение этого глупого розового лица.
– Хорошо, – сказал я.
– Да. Мне нужен лучший меч и лучший учитель. Я заплачу. Можешь взять пятую монету.
Золотой безант. На самом деле его настоящее название – гиперперон, что означает «высшей пробы». Враг в Ультрамаре отобрал их у нас столько, что использовал вместо своей валюты. Такова война: враг превращается в вас, а вы – во врага, как железные и стальные стержни под молотом. Единственные безанты, которые сегодня можно увидеть, – это вернувшиеся оттуда, но сейчас они в ходу повсеместно.
– Меня не интересуют деньги, – сказал я.
– Знаю. Меня тоже. Но, если я заплатил человеку за работу и он взял деньги, он мне должен.
– Я плохой учитель, – сказал я.
– Ничего страшного, я безнадежный ученик. Справимся в два счета, быстро, как амбары горят.
Если у меня когда-нибудь будет собака, то только терьер-крысолов. Может, мне просто нравятся агрессивные твари, не знаю.
– Можешь забрать свою монету и засунуть туда, где не светит солнце, – сказал я. – Ты и так переплатил за меч. Назовем это сдачей.
Меч – не лучший вид оружия. Большинство доспехов, даже правильно подбитый джеркин, защитят от него, он слишком длинный, чтобы использовать в драке, и слишком легкий и непрочный для серьезной стычки. В серьезном бою я предпочитаю копье или топор, и вообще в девяти случаях из десяти лучше обойтись обычными сельскими орудиями: баграми, вилами, крюками, если они сделаны из хорошего материала и правильно закалены. А еще лучше, дайте мне лук и противника, скрывшегося под доспехами. Для воина на поле битвы лучший вид – вдоль стрелы на подмышку копейщика. Для самозащиты на дороге я предпочитаю дубину; для схваток на улицах и в помещениях, где часто не хватает места, лучше всего подойдет нож, которым ты бреешь бороду и чистишь яблоко. Во-первых, ты к нему привык, и ты знаешь, где он у тебя за поясом, даже не глядя.
Единственное, для чего меч поистине хорош, – это фехтование на мечах, что практически означает дуэль, что нелепо и противозаконно, или просто фехтование – игра в бой, хорошее развлечение, где никто не пострадает (но у меня другое представление о забавах), а еще рисовка. Нет надобности говорить, что именно поэтому мы отправляемся в Ультрамар, препоясавшись мечами. У некоторых прекрасные новые мечи, у самых везучих – настоящие старые мечи, семейное наследие, стоящее тысячи акров доброй пахотной земли вместе со зданиями, скотом и поселянами. Дело в том – только не говорите, что я вам это сказал, – что старые мечи не обязательно лучшие. Двести лет назад хорошей стали было еще меньше, чем сейчас, а люди были сильнее, поэтому старые мечи тяжелее, ими труднее пользоваться, они шире, и у них закругленный конец; они предназначены скорее для того, чтобы рубить противника, а не пронзать. Большинство этих молодых мечников умирает от поноса раньше, чем пустынное солнце высушит одежду, в которой они прибыли. Их вещи продадут, чтобы оплатить съеденное ими в солдатской столовой. Там, в Ультрамаре, иногда можно таким образом раздобыть уникальное оружие.
– Я не знаю, как учить, – сказал я. – Никогда этого не делал. Поэтому я буду учить тебя так, как учил меня отец, это единственный известный мне способ. Согласен?
Он не заметил, что я подобрал грабли.
– Хорошо, – сказал он, поэтому я снял с граблей поперечину с зубьями – она всегда насажена свободно – и треснул его черенком.
Я очень хорошо помню свой первый урок. Главное отличие в том, что отец использовал метлу. Сначала он черенком сильно ткнул меня в живот. Когда я согнулся, хватая воздух, он ударил по коленной чашечке, и я упал. Тогда он приставил конец черенка к моему горлу и надавил. Я едва мог дышать.
– Ты не ушел от удара, – объяснил он.
Тогда, во время первого урока, мне было пять лет, а свалить на землю взрослого человека труднее. Мне пришлось добраться до его колена с противоположной стороны, чтобы он упал. Когда он отдышался, я увидел, что он плачет, – у него действительно лились слезы.
– Ты не сумел уйти от удара, – объяснил я.
Он посмотрел на меня и тыльной стороной ладони вытер слезы.
– Я понял, – сказал он.
– Больше не допускай таких ошибок, – сказал я ему. – Отныне когда человек – любой человек – окажется так близко к тебе, что может ударить, ты должен считать, что он ударит. Держись на расстоянии или будь готов за доли секунды увернуться. Понял?
– Думаю, да.
– Никаких исключений, – сказал я. – Никогда и нигде. Твой враг, твой лучший друг, твоя жена, твоя шестилетняя дочь – никакой разницы. Иначе боец из тебя не получится.
Он несколько мгновений смотрел на меня, и я подумал, что он действительно понял. Это как сцена в старой пьесе, когда дьявол предлагает ученому мужу договор и тот его подписывает.
– Вставай.
Я опять ударил его, когда он поднялся лишь вполроста. Всего-навсего легкий толчок в ключицу: довольно, чтобы причинить сильнейшую боль, но ничего не сломать.
– Это все для моего блага, я понимаю.
– О да. Это твой самый ценный урок.
Следующие четыре часа мы посвятили работе ног: шаги вперед и назад, шаги в сторону. Каждый раз, ударяя его, я бил чуть сильнее. Он со временем приспособился.
Мой отец не был плохим человеком. Он всем сердцем любил свою семью, она значила для него больше всего. Но у него был один недостаток – вроде непрогретого места или включения, которые иногда возникают при сварке, когда металл недостаточно нагрет или в соединение попадает кусочек грязи. Отцу нравилось причинять людям боль, это его возбуждало. Только людям, не животным. Он был хороший скотовод и честный, добросовестный охотник, но ему нравилось бить людей и слушать их крики.
Я могу это понять – отчасти потому, что я сам такой же, хотя и в меньшей степени и лучше контролирую это стремление. Может, это всегда было у меня в крови, а может, это сувенир из Ультрамара; вероятно, и то и другое. Я осознаю это в терминах ковки. Можно бить раскаленный добела металл, но нельзя положить один кусок на другой и надеяться, что они сольются. Их надо долго бить, чтобы они соединились. Осторожно, рассудительно, не слишком сильно и не слишком слабо. Достаточно, чтобы металл заплакал и пролил слезы искр. Но я терпеть не могу людских слез. Это заставляет меня презирать людей, и мне трудно сдержаться. Ну, в общем, вы поняли, почему я предпочитаю держаться подальше от них. Я знаю, что со мной неладно, а знание своих недостатков – начало мудрости. Я нечто вроде фехтовальщика наоборот. Я всегда держу дистанцию; отчасти чтобы меня не могли ударить, но главным образом, потому что сам не могу ударить их.
Когда научишься работать ногами, остальное сравнительно легко. Я научил его восьми приемам нападения и семи – защиты (я держусь семи; есть еще четыре, но это просто разновидности). Он быстро все усвоил, теперь, когда понимал главное: не позволяй себя ранить, и далее – обезвредь его.
– Лучший способ сделать человека безвредным, – говорил я, – ранить его. Боль сразу остановит его. Убийство останавливает не всегда. Ты можешь заколоть, и всякая надежда для него будет потеряна, но он все равно может очень опасно ранить тебя, прежде чем упадет на землю. А вот если ты парализуешь его болью, он больше не опасен. Можешь убить его или отпустить – как захочешь.
Я показывал: обходил его меч и бил парня в живот концом черенка грабель – это один из худших ударов, но он оставался на ногах. Потом я ударил его по колену, и он упал.
– Убийство бесполезно, – говорил я. – Схватку выигрывает боль. Конечно, если ты решил разрубить его до пупка, это другое дело – тогда это мелодрама, в которой тебя тоже убьют. В бою рань противника и переходи к следующему. В дуэли побеждай и будь милосерден. Меньше проблем с законом.
Как вы, вероятно, догадались, мне понравилось учить. Я передавал ценные знания и умения, что само по себе дело стоящее, я демонстрировал свое мастерство и при этом мог бить отпрыска благородного семейства – ради его же блага. Как это может не понравиться?
Лучше всего учишься, когда измучен, в отчаянии или тебе больно. Этому меня научил Ультрамар. Я муштровал малого с рассвета до заката, а потом мы зажигали лампу и занимались теорией. Я учил его линии и кругу. Подсознательно вы стремитесь в бою оставаться на линии: вперед – нападать, назад – обороняться; парировать, делать выпад, снова парировать. Все неверно. Идиотизм. Вместо этого вы должны идти по кругу, отступая в сторону, чтобы уйти от удара врага и в то же время нанести ему удар. Никогда не ограничивайтесь защитой, всегда контратакуйте. Каждый ваш удар должен либо убить противника, либо остановить. И на каждое движение руки – движение ноги; ну вот, я открыл вам все тайны и загадки фехтования, и мне ни разу не пришлось вас ударить.
– Почти всякая схватка, – сказал я ему, давая возможность вытереть кровь с глаз, прежде чем мы продолжим, – в которой хоть один из участников знает, что делает, длится от одной до четырех секунд. Если дольше, это уже основа для эпоса. – Решив, что он не готов, я нанес ему мандиритто (удар справа налево) по виску. Он отступил не задумываясь, опустил оружие, и мое сердце возрадовалось, когда я ушел от его прямого выпада и парировал его в третьей позиции. До сих пор он ни разу меня не ударил, к некоторому моему разочарованию, но за шесть часов он четырежды едва не достал меня. Весьма многообещающе. Ему просто не хватало инстинкта убийцы.
– Пятая защита, – продолжал я, и он сделал выпад. Я едва не ошибся с его истолкованием, потому что он замаскировал «клык кабана» как «железные врата»; я смог только очень быстро отступить и выбить палку у него из руки. Потом ударил его за то, что он помешал мне говорить. Он едва не ушел от удара, но я хотел его ударить, и у него не вышло.
После этого ему пришлось подниматься с земли. Я сделал длинный шаг назад, провозглашая перемирие.
– Думаю, пора подвести предварительные итоги, – сказал я. – Сейчас ты уже очень хорош. Не лучший в мире, но способен побить девяносто пять бойцов из ста. Хочешь на этом остановиться и избавить себя от дальнейшей боли и унижения?
Он медленно встал и промокнул подбитый глаз.
– Я хочу быть лучшим, – сказал он. – Если ты не возражаешь.
Я пожал плечами.
– Не думаю, что у тебя получится, – сказал я. – Чтобы стать лучшим, надо слишком много потерять. Оно того просто не стоит. Станешь лучшим – превратишься в чудовище. Оставайся просто хорошим и будешь гораздо счастливей.
Он являл жалкое зрелище, весь в порезах и синяках. Но под всей этой кровью и потемневшей плотью оставался красивым, полным надежд мальчиком.
– Думаю, я бы поучился еще, если не возражаешь.
– Как хочешь, – ответил я и позволил ему поднять палку.
На самом деле он очень напоминал мне меня в его возрасте.
В Ультрамар я отправился дерзким, выводящим из терпения мальчишкой. Я с самого начала знал, что земли мне не видать: у моих старших братьев отменное здоровье. Вероятно, это всегда вызывало у меня негодование. Думаю, из меня вышел бы хороший фермер. Я никогда не боялся тяжелой работы, считал, что дела нужно делать не завтра, или когда выдастся свободный часок, или когда кончится дождь, а сейчас, немедленно, прежде чем упадет дерево, поддерживающее крышу, и амбар рухнет; прежде чем столбы изгороди повалятся и овцы убегут в болота; прежде чем овес погибнет прямо в поле, прежде чем мясо протухнет на жаре; пока еще есть время, пока еще не поздно. Вместо этого я видел, как хозяйство постепенно разваливается – а упадок и разложение всегда этакие мирно-постепенные; траве нужно столько времени, чтобы прорасти меж булыжниками, что это перемены незаметные и потому не кажутся угрожающими. Но отец и братья не разделяли моей точки зрения. И мне очень хотелось уйти от них. Хотелось взять меч и отсечь для себя от мира жирный кусок. В Ультрамаре хорошие земли, сказали мне, потрудись в поте лица, и они станут лучшими в целом свете.
Самое лучшее – эта концепция всю жизнь летела передо мной, не даваясь в руки. Сейчас я, конечно, лучший из лучших – на одном малом участке одной узкой специализации. Я застрял, придавленный своим превосходством – так балка падает вам на ногу в горящем доме.
Но не важно; я отправился в Ультрамар, намереваясь стать фермером. Прибыв туда, я увидел то, что осталось после семидесяти лет непрерывных chevauchée, и сразу это узнал. Это было то, что ждало земли отца на родине, но в глобальном масштабе. Все амбары обрушились, все ограды повалились, весь скот перебит, все добрые пастбища заросли шиповником и крапивой; покой и леность плодоносили здесь быстрее и изобильнее (как ускоряют рост всходов, накрывая их соломой) под действием войны. Оттяпать себе кусок этого? – спросил я себя. К чему стараться? Поэтому я стал причинять боль людям.
А штука в том, что, если делать это на войне, вас за это превозносят. Странно, но правда.
У войны такой размах, что можно позволить себе выбирать. Можно ограничиться тем, что причиняешь вред врагу, которого вокруг полно и становится вдвое больше, как только покончишь с тем, что у вас на тарелке. Я выжил в Ультрамаре, потому что это было лучшее время моей жизни – до поры.
Странные ребятки эти фермеры: они любят свою землю и свой скот, свои постройки, изгороди, деревья, но дайте им возможность разорить чужую землю, убить чужой скот, сжечь чужие дома, повалить чужие изгороди, вырубить чужие деревья – и после недолгих колебаний они охотно этим займутся. Думаю, это инстинкт мщения: получай, хозяйство, будешь знать! Добровольцы для chevauchée? Моя рука взлетела вверх, прежде чем я успел подумать.
А потом я набедокурил, и мне пришлось возвращаться домой. Я плакал, когда объявили приговор. Презираю мужчин, которые плачут. Мне объявили помилование – с учетом лет моей доблестной и почетной службы. Я думаю, дело было в другом. Полагаю, они просто лопались от злости.
Наступил момент – внезапно, – когда все было кончено, и я достиг успеха. Я собрался ударить его – сначала атака с верхним финтом, потом удар понизу, но его просто не оказалось на месте, и я не смог его ударить; потом мое ухо обожгло болью, и пока я в замешательстве отвлекся, он черенком метлы ткнул меня в живот.
Он не был таким, как я. Сделал длинный шаг назад и дал мне возможность прийти в себя.
– Прости, – сказал он.
Мне потребовалось время, чтобы отдышаться и сказать:
– Никогда не извиняйся, что бы ты ни сделал. – Потом я принял первую позицию. – Еще.
– Правда?
– Не валяй дурака. Еще раз.
Я подпустил его поближе – так нападать гораздо трудней. Читая его, как открытую книгу, я живо шагнул в сторону и уклонился, но, когда тяжело проскочил мимо него, он ударил меня по локтю, а потом толкнул черенком метлы в спину. Я потерял равновесие и упал.
Он помог мне подняться.
– Думаю, я начинаю кое-что понимать, – сказал он.
Я напал на него. Больше всего на свете мне хотелось побить его. Но я не мог до него добраться, а он продолжал бить меня, осторожно, только чтобы доказать свое умение. После десятка выпадов я опустился на колени. Силы покинули меня, словно один из его осторожных тычков пробил мне сердце.
– Сдаюсь, – сказал я. – Ты победил.
Он смотрел на меня с некоторым смущением.
– Не понимаю.
– Ты побил меня, – сказал я. – Теперь ты лучший.
– Правда?
– Чего ты хочешь? Чертово свидетельство? Да.
Он медленно кивнул.
– Что делает тебя лучшим в мире учителем, – сказал он. – Спасибо.
Я отбросил черенок граблей.
– Не стоит. А теперь уходи. Нам больше нечего делать вместе.
Он продолжал смотреть на меня.
– Значит, я действительно лучший в мире фехтовальщик?
Я рассмеялся:
– Об этом я ничего не знаю, но ты лучше меня. А значит, действительно хорош. Надеюсь, ты доволен, поскольку что касается меня, это было бессмысленное упражнение.
– Нет, – сказал он, да так, что заставил на себя посмотреть. – Не забудь, все это делалось неспроста.
Собственно говоря, я об этом забыл.
– Ах да, – сказал я, – чтобы ты смог убить человека, убившего твоего отца. – Я покачал головой. – Ты не передумал?
– О нет.
Я вздохнул:
– А я-то наделся, что вбил в тебя немного здравого смысла, – сказал я. – Послушай, ты же должен был чему-то научиться. Подумай об этом. Чего ты этим добьешься?
– Мне станет легче.
– Ладно. Не думаю, что у тебя получится. Я убил бог знает сколько людей, сплошь врагов, и поверь, это никогда не приносило мне облегчения. Это только ожесточит тебя, как ковка краев клинка.
Он улыбнулся:
– А твердое – это хрупкое, да, знаю. Уверяю тебя, от меня не ускользнул смысл этой метафоры.
Теперь боль немного отпустила, и я дышал почти нормально.
– Что ж, – сказал я, – наверное, ты должен выпустить это на волю, а потом сможешь жить нормально. Действуй, и удачи тебе.
Он неловко улыбнулся:
– Значит, ты меня благословляешь?
– Дурацкая формулировка, но, если угодно – да. Благословляю тебя, сын мой. Этого ты хотел?
Он рассмеялся:
– Хоть и ненадолго, ты заменил мне отца. – Это была цитата, только не помню откуда. – Думаешь, я смогу победить его?
– Не вижу, почему бы нет.
– Я тоже, – сказал он. – Во второй раз всегда легче.
Не могу сказать, что я медленно соображаю. Но признаюсь, тут до меня дошло не сразу. И вдруг он сказал:
– Ты так и не спросил, как меня зовут.
– И что?
– Меня зовут Эмерик де Пегильян, – сказал он. – Моего отца звали Бернхарт де Пегильян. Ты убил его в пьяной драке в Ультрамаре. Разбил ему голову каменной бутылкой. – Он бросил черенок метлы. – Подожди здесь. Я возьму мечи и сразу вернусь.
Я рассказываю вам эту историю, поэтому понятно, что произошло.
У него был лучший в мире меч, и я научил его всему, что знал, и под конец он превзошел меня; он всегда был лучше меня, в точности как его отец. Почти все лучше меня во многих отношениях. Одним из его преимуществ передо мной было отсутствие инстинкта убийцы.
Но сражался он превосходно, надо отдать ему должное. Хотел бы я наблюдать за этой схваткой, а не участвовать в ней; это было изумительное развлечение, и оно пропало втуне, потому что никто этого не видел. Естественно, мы потеряли счет времени, но, полагаю, сражались мы минут пять, а это целая вечность, и от начала до конца между нами ни на волосок не было разницы. Все равно как если бы я сражался со своей тенью или со своим отражением в зеркале. Я читал его мысли, он читал мои. Продолжая скучную развернутую метафору, это была кузнечная сварка в наилучшем виде. Что ж, оглядываясь в прошлое, я вижу это именно в таких понятиях, словно смотрю на свои лучшие завершенные вещи; я получаю огромное наслаждение, закончив, но ненавижу каждую минуту работы.
Когда я просыпаюсь ночью весь в липком поту, то говорю себе, что победил, – ведь он споткнулся о камень или подвернул ногу, и этого крошечного преимущества было достаточно. Но это неправда. Я победил его справедливо и честно благодаря запасу жизненных сил, инстинкту убийцы и просто стремлению победить. Я создал крошечную возможность, изобразив ошибку. Он поверил – и обманулся. Это был совсем крошечный шанс, выбирать не приходилось; лишь на долю секунды его горло оказалось открыто, и я мог дотянуться до него острием меча – такой удар мы называем stramazone. Я перерезал ему горло и отскочил, чтобы он не забрызгал меня кровью. Потом я похоронил его в мусорной куче вместе со свиными костями и домашним сором.
Должен был победить он. Конечно, он. Это был, в общем, славный малый, и, если бы он выжил, все с ним было бы более или менее хорошо; во всяком случае, он жил бы не хуже моего отца и уж точно лучше меня. Я люблю говорить себе: он умер очень быстро и не узнал, что проиграл.
Но в тот день я показал себя лучшим, а ведь именно в этом суть боя на мечах. Это простая, но надежная проверка, экзамен, и он его провалил, а я выдержал. Лучший всегда побеждает, потому что определение слова «лучший» таково: все еще живой в финале. Можете не соглашаться, но вы неправы. Мне самому это не нравится, но это единственное разумное определение.
Каждое утро я выкашливаю черную сажу и серую грязь – дар огня и точильного камня. Кузнецы долго не живут. Чем трудней работа, чем лучше вы ее делаете, тем больше вдыхаете ядовитой грязи. Моим преимуществом станет смерть в один из грядущих дней.
Я продал его меч герцогу Скона – забыл, за сколько; во всяком случае, это была несуразно огромная сумма, но герцог хотел купить самый лучший меч и получил то, за что заплатил. Кстати, мой бочонок с золотом теперь почти полон. Не знаю, что я сделаю, когда он совсем заполнится. Какую-нибудь глупость, вероятно.
У меня могут быть все пороки мира, но по крайней мере я честен. Нельзя не отдать мне должного.