ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

XL. Русские в Галиции и в Литве

Одиннадцатого марта 1654 года государь послал в Белую Церковь приказ Шереметьеву и Бутурлину возвратиться в Москву, а на их место приехали боярин Василий Васильевич Бутурлин и стольник князь Григорий Григорьевич Ромодановский, с тем чтобы идти с гетманом Богданом под литовские города.

Богдан долго медлил, но потом собрал большую силу и выступил в июле месяце в поход.

Еще до выступления он писал наказному атаману Золотаренко: «И прошлого года многого доброго бы сделалось, если бы около курятников (городков) не замешкались, а то только людей и наших и московских потеряли».

В конце же письма он присовокупил: «Промышляйте над головой, а с хвостами после управитесь».

В походе своем с Бутурлиным он поступил точно так: как лава, войска их потекли массою, нигде не останавливаясь, и только на полпути один сильный отряд под начальством Петра Потемкина и Данилы Выговского отправлен в Люблин.

Несколько недель спустя главные наши силы были уж в Галиции. Галичане встретили русских восторженно – они выходили к ним навстречу с хлебом-солью и без выстрела сдавали города, как это делала, впрочем, по пути вся Волынь.

Узнав об этом вторжении, коронный гетман галицийский Потоцкий собрал огромные силы, вышел из Львова и укрепился в Гродке, или Грудке.

Позиция здесь очень сильна, и в случае неудачи Потоцкий мог отступить к Кракову.

Соединенные войска были под начальством опытных полководцев, а поэтому, не дав Потоцкому укрепиться и стянуть большие силы, они стремительно ударили на укрепленный лагерь: коронный гетман не выдержал натиска и, оставив весь обоз, много убитых и раненых, стремительно бежал в Краков, оставив беззащитною всю Галицию.

Победители пошли тогда на близлежащий Львов.

Оставленный здесь польский воевода не хотел сдавать города, и началось правильное обложение и осада.

Богдан Хмельницкий из стремительности перешел вдруг к медленности, и когда Бутурлин потребовал от него, чтобы разослать отряды для занятия и привода к присяге русскому царю всей страны, то он отговорился тем, что этого нет в инструкции и что сказано только идти им под литовские города, и что они в Галицию вошли лишь для того, чтобы разбить Потоцкого, который мог бы им вредить в Литве.

Дело, таким образом, клонилось лишь к тому, что Богдан вошел в переговоры с польским воеводою о контрибуции с города Львова.

Ошибка Бутурлина заключалась в том, что он должен был разойтись с Богданом и предоставить ему действовать по своему усмотрению, а самому оставаться в Галиции, как это сделал в Могилеве Воейков, когда разошелся с Поклонским, изменившим нам.

Из Галиции Бутурлину не нужна вовсе была помощь Богдана, в особенности после одержанной ими победы под Грудком, потому что в это время Ян Казимир, низложенный шведским королем Карлом X, бежал в Силезию, и Карл, провозгласив себя королем Польши, овладел всею старою Польшею и имел столько работы, что ему было не до Галиции и что почти вся Литва была в наших руках.

Люблин же присягнул России. Князь Семен Иванович Урусов и Барятинский были под Брестом; князь же Волконский, выехав на лодках из Киева, успел покорить все белорусские города по течению Днепра и его притоков – Припяти и Горыни.

Сама Галиция была тогда более русская, чем теперь, – немцы, евреи и поляки наводнили ее уже впоследствии.

Минута тогда была самая благоприятная для воссоединения ее с остальною Россиею, так как в Галиции были тогда воспоминания об ее самостоятельности и язык был ближе к нам, чем язык Малой Руси.

Понял это хитрый и лукавый Богдан, понял, что если утвердится Бутурлин во Львове, то и Подолия и Волынь будут его, и что тогда, быть может, и значение Малороссии как главной союзницы Руси потеряется, а поэтому заупрямился он и, взяв со Львова ничтожную контрибуцию в 60 тысяч злотых, то есть девять тысяч рублей, отступил восвояси.

Выговский же прямо писал львовцам, чтобы они не отдавались в подданство русскому царю, так как Москва обманет их так, как обманула Малороссию. Бутурлин отступил с гетманом, и потом долго галицийские русины это отступление приписывали прямой измене обоих полководцев русскому делу.

И действительно, это отступление нанесло сильный удар всей тогдашней русской войне и русскому делу, так как при отступлении казаки и с легкой их руки и русские ограбили все города и деревни, через которые возвращались домой, так что долго галичане, Волынь и Подолия не могли после того поправиться.

В то время, когда успешно, но вместе с тем так вредно шли наши дела на западе, царь Алексей Михайловича в начале весны выехал в Смоленск и издал приказ по войскам или, как тогда называли его, «сказку», в которой он объявил, что если польский король не исполнит его требование, то он будет продолжать войну и зимою, причем под страхом строжайших наказаний он запретил жечь и истреблять имущество жителей и производить бесчинства.

Двадцать четвертого мая выступил царь из Смоленска и в начале июля прибыл в Шклов; отсюда воинство разбилось на отряды: Поповича, Матвея Васильевича Шереметьева, Федора Юрьевича Хворостинина, Якова Черкасского и Золотаренко.

Узнав, что царь с главными силами своими движется на Вильно, Радзивилл и Гонсевский стянули туда коронные и гетманские войска. За городом, в полумиле от него, устроили они сильный укрепленный лагерь, откуда могли действовать не только артиллерия и пехота, но и кавалерия.

Разъезды же их и пикеты шли верст на пятьдесят вперед, так что достигали деревни Крапивны.

Оттуда дали знать, что главные силы царя движутся на Крапивну, но к удивлению поляков, с двух совершенно противоположных сторон, 28 июля к вечеру появились князь Черкасский с русскими и Золотаренко с казаками. После ничтожной перестрелки, по случаю наступления темной ночи, войска наши заварили пищу.

Радзивилл понял это так: дескать, пришли передовые отряды, с тем чтобы дождаться главных сил, а потому нужно на них напасть и разбить.

С рассвета поляки открыли страшную канонаду по русскому лагерю; казаки испугались и, сев на коней, видимо, ушли, а русские начали тоже отступать.

Но, к ужасу поляков, они вдруг увидели к шести часам казаков в самом тылу своем за обозом.

С гиком казаки бросились на обоз и начали рубить обозную прислугу; в это время русские с Черкасским ударили во фланг.

Поляки смутились, но оба гетмана решились дорого рассчитаться с казаками и русскими. Огромное их войско дралось мужественно, и сражение длилось до самой ночи. Одна ночь спасла их: небольшой остаток воинов переправился через реку Вилию и ушел в лес.

На другой день Золотаренко и князь Черкасский вступили в Вильно и заняли его именем царя.

Когда пришла эта весть, государь почти не верил такому счастью; он полагал, что будет лично иметь дело с петушившимися Радзивиллом и Гонсевским или, как он их называл, с хвастунишками, которые отговаривали короля польского мириться, обещаясь или полонить юного царя, или сделать прогулку в Москву.

Царь тотчас отслужил молебен и принимал поздравления, а виленская шляхта и горожане, явясь с повинною, были угощаемы царем.

Государь послал в Москву гонца с извещением об этом радостном событии и испрашивал у патриарха разрешения прибавить к своему титулу «Великий князь литовский» и к слову самодержец присовокупить: «И Белыя Руси».

Когда была получена эта весть в Москве, все сорок сороков загудели и во всех церквах пошли молебны, в Успенском соборе служил соборне патриарх.

В тот же день отправлен ответ патриарха, что он благословляет его принять титулы Великия, Малые, Белые России, Литвы, Волыни и Подолии Самодержец, но как будто предчувствуя этот успех еще в день битвы, он писал царю из Москвы и умолял его на этом не останавливаться, а взять Варшаву и Краков и провозгласить себя королем Польши.

Этому как будто все благоприятствовало: в течение августа сдались русским Ковно и Гродно.

Но едва заняли русские Вильно, как Гонсевский прислал к князю Черкасскому с вопросом: не желает ли царь мириться?

Узнав об этом, гетман Радзивилл арестовал Гонсевского, а король польский отрешил гетмана Радзивилла от должности и назначил на его место Павла Сапегу.

Но тут с Польшею случилось обстоятельство, которое в Европе до Наполеона совершалось только с Польским государством: придравшись к польскому королю Яну Казимиру за ошибку в титуле шведской короны, Карл, сын Христины, напал на него, выгнал в Силезию и, овладев старою Польшею и Варшавою, провозгласил себя королем польским.

Поляки не были довольны этим, так как они были католики, а тот – протестант; один только Радзивилл, как кальвинист, был этим доволен и, признав его королем, принял титул гетмана литовского и шведского.

Очевидно, что при таких событиях царь должен был исполнить требование Никона, и немедля, после взятия Вильно, идти на Варшаву и Краков, то есть не на поляков, а на шведов, так как поляки из одной ненависти к лютеранизму провозгласили бы русского царя, своего освободителя, королем польским.

Но Алексей Михайлович медлил, начал было переговоры с Сапегою, потом с Радзивиллом и испортил этим все дело, между тем как патриарх предупреждал царя еще 19 июля: с Радзивиллом никогда ни в какие соглашения не входить; «Радзивилла-де не призывать, – писал он, – его и так Бог предаст».

Медленность царя наделала то, что шведы вскоре очутились в Гродно и затем в Друе и Дриссе, а известия получены еще, что шведский король переписывается и с Хмельницким и Золотаренко об измене русским.

В это время, то есть в октябре, приехали в Москву от германского императора послы как посредники для примирения воюющих.

Это заставило царя, в ноябре месяце, возвратиться в Москву.

Встреча была устроена на Лобном месте: здесь была вся Москва, патриарх и все духовенство.

Торжественно въехав при колокольном звоне верхом в сопровождении бояр, окольничих, стольников и стряпчих, и сопровождаемый воинами, царь Алексей Михайлович прямо направился к Лобному месту и здесь, сойдя с лошади, поклонился образу, который был в руках патриарха, и, поцеловав крест, имевшийся у него в руках, указал спросить весь народ о здоровье. Весь народ пал на колени и запел «Многая лета».

Две недели спустя царь принял германское посольство. Оно поднесло ему: две склянки святого мира Николая Чудотворца, два золотых кувшинца, осыпанные жемчугом, две обьяри цветные, обьярь серебряную, часы золоченые, две коробки аромату, две коробки сахару составного, то есть конфет.

Целую неделю вся Москва говорила о богатстве подарков, но этим дело и кончилось, вопрос о мире отложили в долгий ящик.

Между тем отступление Бутурлина и Богдана от Львова тотчас отразилось на ходе нашего дела в Польше: Ян Казимир явился во Львов, утвердил вновь Сапегу гетманом литовским и стал сражаться одновременно со шведами и с русскими…

Так застал русских 1655 год.

Никон выходил из себя: все планы, все усилия его рушились, несмотря на то, что все благоприятствовало делу, но на каждом шагу являлись непредвидимые препятствия, а неистовство князя Урусова, когда он занимал Луцк и Брест, до того озлобили против русских литовцев, что Сапега прямо заявил нашему посланнику, что нечего и думать о подданстве Литвы.

Никон тогда понял, что нужно победить Польшу не одною силою своего оружия, но и своим образованием, еще с большим усердием взялся он за исправление церковных книг и за образование народа.

Занятый этими мыслями и делами, он отправился в Андреевский монастырь. Федор Михайлович Ртищев был уже в это время окольничим и в царской милости и продолжал дело просвещения народа. Монастырь его, вместе с Епифанием Славенецким, содействовал присоединению Малороссии к России, и переводу богослужебных книг, и введению у нас церковного пения.

Приехав в обитель, Никон не велел тревожить братию и отправился прямо в рабочую комнату Епифания. Он застал там и Ртищева. Никон повел беседу жалобою, что все его планы расстраиваются непредвиденными обстоятельствами, что самые благие его намерения истолковывают Бог знает как.

– Кто бы мог подумать, – воскликнул он, – что гетман Богдан выкинет такую штуку; пройдет с большим войском победоносно более тысячи верст для того, чтобы взять с Львова девять тысяч и отступить… Кто бы мог думать, что князь Урусов будет разорять литовские города хуже татарина… ведь это было запрещено под страхом смертной казни… А вот киевские чернецы, – обратился он к Епифанию, – отличились: пишут они к литовской братии, что будто бы я заставляю себе присягать как всемирному патриарху и что будто бы хочу всех перекрещивать… Что скажешь насчет этого, отец Епифаний?

– Остается только скорбеть, – заметил тот. – Но отчасти и наши бояре виноваты, они до грабежа повадны, и в войске нет строгости и послушания… Ведь в Малороссии они хотят устраивать московские порядки; то же самое и в занятых нами областях – Белоруссии и Литвы. Это невозможно – мы грубее и невежественнее тех.

– Да ведь с боярами ничего не поделаешь: велишь им делать одно, они делают другое, – горячился Никон. – Но это в сторону, – продолжал он, – твои старцы, Федор Михайлович, должны бы написать в Киев всю правду: что я-де не домогаюсь сделаться всемирным патриархом, а что желаю, чтобы восточное исповедание, в которое верует митрополит Киевский, сделать всеобщим не силою оружия, а убеждения; что я не перекрещиваю, а напротив, хотел бы окрестить и себя и церковь, пасомую мною, Святым Духом, который имеется в преданиях святой киевской церкви. Объясни им это хорошенько и напиши, что у меня плохая надежда на силу нашего оружия – один в поле не воин, и что мы, духовные братия, должны составить свое духовное ополчение для того, чтобы соединить весь русский народ воедино, и для этой цели я с будущего года буду строить Новый Иерусалим, в пятидесяти верстах от Москвы. Надобности тогда не будет именоваться мне патриархом Великой, Малой и Белой Руси, а буду я патриархом Новоиерусалимским, или проще «русским», и буду пасти духовное стадо мое с братскою любовью и смирением. Царствие наше несть от мира сего, и отделим мы, по святому Евангелию и постановлению Вселенских соборов, наши дела от дел мира и будем распространять свет христианского учения и любви.

– Аминь, – сказал Епифаний, – этим путем скорее достигнуть единения русского народа, чем оружием и насилием.

После того Никон встал и благословил присутствующих.

Епифаний и Ртищев проводили святейшего к его колымаге: он поехал в типографию Арсения Грека.