ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Корреспондент. (Вместо предисловия)

Скромный обыватель Овчинной улицы, чиновник Чернилов, начинал разочаровываться в жизни, которую встречал грудами собственноручных стихотворений, любовью и проч. Стихи писались реже и реже, потому что любовь все чаще и чаще приносила свои плоды в форме ежегодно возраставшей семьи и усиливавшихся хозяйских хлопот: Чернилов начинал делаться скучным, вследствие чего на окнах его квартиры появились две довольно объемистых бутыли с наливкою. Какой результат имело бы осушение этих двух бутылей и не повлекло ли бы оно за собою постоянного подливания – сказать не решаюсь, но полагаю, что это было бы так, если бы, к счастию Чернилова, бог не послал ему утешения, дозволившего снова открыть свою лирическую душу, снова тронуть пером, и притом тронуть уже на пользу отечеству, а не для того, чтобы самому наслаждаться плодами своих рук и головы. Дело в том, что Чернилов получил от приятеля из Петербурга письмо, в котором, между прочим, говорились такие вещи: «Об изложении не заботься: мы это здесь всё пересоорудим; главное дело, подхватывай на лету факты, события в провинциальной жизни, скандальчики (N. В. Слово скандал в провинции можно относить к происшествиям, вращающимся преимущественно в области физиогномии, как то: затрещина, оплеуха и другие хорошо известные в общежитии случаи. В столице слово скандал имеет гораздо более применений, потому что народ развитее). Так, главнее всего, старайся поболее накопить таких скандалезных историй (покража казенных денег, госпожу N застали с писцом К. на Хлебной площади и проч., понимаешь?). В этом, надо сознаться, для публики главный интерес; это распространяет издание в провинциях. Но не забывай и столицы: столица всегда смотрит на вашу братию, провинцию, с нахмуренными бровями, – дескать: «Я тружусь, я думаю за вас, вы-то сами делаете ли что-нибудь?» Для сего ты в конце каждого письма прибавляй какое-нибудь известие, которое бы нашим пришлось, как говорится, по-нутру; например: такого-то числа с быстротою молнии пронеслись слухи об женской гимназии; известие это, как электрический ток, пробежало, охватило, обрадовало, и проч. и проч. в этом роде. Или рассказываешь ты, например, о том, что тогда-то и тогда-то пьяные наделали бесчинство в собрании, – ты здесь и остановись на минутку, скажи: мол, грустно, господа, в настоящее время, когда пароходы, мол, или там железные дороги; понимаешь? А в конце все-таки: с быстротою молнии пронеслись слухи о публичной библиотеке, и проч. и проч. Платить тебе будут аккуратно, и ежели не поленишься, – то что твое жалованье…»

Дня через два Чернилов уже работал, запускал руку в волоса и ерошил их, отчего вид физиономии был ужасен и заставлял домашних скрываться по углам соседних комнат и там сидеть не шевелясь. При этом, несмотря на постоянную серьезность, по лицу Чернилова иногда пробегала улыбка; в эти минуты он мысленно трунил над своим приятелем, написавшим между прочим: «Об изложении не заботься, мы это здесь всё пересоорудим…»

«Гм… – думал Чернилов: – изложение. Погляди-ко ты, какое у меня изложение». Размышляя таким образом, Чернилов писал и писал. И так как он был лирик и, кроме того, так как радость, что есть возможность писать о провинции, вытекала исключительно из желания тронуть свои лирические струны, – то поимка, например, вора с узлом изображалась пером Чернилова в такой форме: привожу один образчик.

«…Мрак заметно бежал на землю, и на небе догорали последние, позабытые закатившимся солнцем лучи, окрашивая тонкими пурпурными штрихами края облаков, когда будочник Иван Федосеев встретил на заборе хищника.

«– Стой, подлец! – энергически произнес будочник, неколеблющейся рукой хватая вора за полу, и вдали, в соседнем саду тысячами переливов зазвучало эхо: «Подлец!» – говорили деревья, обнимая друг друга… «Подлец!» – прозвучала даль… «Подлец!» – замерло далеко, среди чистого поля, среди трав и благоуханий… У забора завязалась драка, и скоро прозвучала пощечина… Этот новый звук, словно ракета, невидимо взвивающаяся ввысь и ниспадающая каскадом бриллиантовых огней, рассыпался по каждому лепестку соседнего сада, выпорхнул в беспредельное пространство, где подхватили его крылатые духи и унесли к синему морю. Все это как нельзя лучше гармонировало с картиною вечера чудного, очаровательного, когда небо как бы просилось на землю, а земля как бы хотела на небо. Не потому ли и вора тянуло на забор!..»

Написав это, автор позвал жену и детей, желая насладиться их изумлением.

– Идите папашу слушать! – говорила мать, сзывая ребят. – Читать будет…

Разыгравшиеся на дворе ребята с изумлением стояли около стола во время чтения папенькиного сочинения… Кто-то из них нерешительно сапнул носом и был награжден ужаснейшим взглядом матери, которая искривленными и сжатыми губами словно говорила: «задеру». Другой, перепугавшись и не зная, что тут такое, потянулся к матери и тоскливо произнес: «мама-а, боюсь…», вследствие того был значительно заушен. Таким образом, чтение кончилось при совершенном внимании.

– Каково? – спросил автор…

– Хорошо, – сказала жена, не понимая в чем дело. Потом, спустя минуту, она прибавила: – Ты, смотри, чего дурного не напиши…

– Не!..

– То-то… Тогда тебе самому в шею-то накладут…

Муж улыбался только и запихивал письмо в конверт.

Приятеля он на первый раз просил, вместо высылки денег, выхлопотать ему, Чернилову, награду за отличие…

* * *

Через две с половиной недели приятель писал между прочим:

«Совсем не то; нужны факты. Для того, чтобы были они в твоих письмах, нужно искать их, самому натыкаться на них… Вор – это самое микроскопическое явление будничной жизни тем более, что правосудие, схватив его за полу, тотчас же прекратило существование злостного поступка, и благосостояние общества не нарушено… Вследствие всего этого советую выбирать явления крупнее, с участием лиц осанистых; подсматривай, подслушивай, подглядывай за фактом в щель, наблюдай на улице, в трактире, в салоне, – ежели это возможно… Излагай по возможности сухо и кратко; в прошлый раз, упоминая о синем море, – ты увлекся и не подумал, что подобного моря нет во всей вселенной… Избегай этого и в конце, как говорил я уже, – не забудь о пароходах и железных дорогах…»

Чернилов приуныл. Работа отрицала всякую возможность подхватывать говор ветра, подсматривать, как луна целовала землю, и проч. и проч. Нужно было натыкаться на факты…

«Как я на них буду натыкаться?» – недовольно думал Чернилов…

Положение неприятное.

«Бросить разве?» – размышлял он опять, – но практическая сторона работы тянула к себе, и Чернилов продолжал тосковать, как взяться за нее…

Делать нечего, как-нибудь надо…

В один день он собрался наблюдать…

«В салоне»! – соображал он. – Это что такое… А чорт его знает, что такое… про это не нужно… «Наблюдай в трактире»… Это, пожалуй, ничего… можно… Все-таки, чай, надо выпить, закусить… С женой воевать придется… Избави, господи, лихова лиходея! Не нужно и этого… Стало быть, только «на улице» да «в щель»… Гм…»

Напившись вечером чаю, Чернилов напялил шинелишку, – вышел на улицу наблюдать…

Слякоть, тьма, с крыш каплет, – дождь только что шел; ни души… Смерть царит кругом.

Чернилов послушал эту тишину и произнес вслух:

– Хоть бы что-нибудь, хоть бы караул закричал кто… А ни-ни…

Еще послушал…

– Тьфу!.. чтоб вам…

Кому? Неизвестно… и зашагал по грязи…

– Пойду… авось наткнусь на что-нибудь.

Чернилов прошел маленький переулок и очутился в другой улице.

Та же тьма… Только издали, с самого конца улицы доносится чей-то голос:

– Я те, шкурья порода, бока те поправлю… Жила! Чортова кукла!..

– Сам съешь, – едва внятно доносилось с другого конца улицы. – Сам съешь!..

И опять смерть…

– Тут хоть что-нибудь… Но все-таки – что же это… Это не годится… Впрочем, подожду…

Опять постоял, послушал: мертвая тишина, – даже страшно.

– Ничего… Пойду дальше…

Третья улица, и третье царство смерти. Где-то вдали чуть ухнули сани, донеслись едва внятно два-три аккорда гармоники.

– Ну что же? будет ли что-нибудь? – спрашивал Чернилов себя и мертвое царство…

– Ничего не будет, – отвечал кто-то: будто и сам Чернилов, будто и само мертвое царство…

– Господи! – вздохнув, произнес Чернилов, подобрал полы шинели и зашагал дальше.

Недолго странствовал он… Через полчаса Чернилов сердито скидывал калоши в своей маленькой передней и ворчал:

– Натыкайся! Вот и наткнулся!

Жена, сидевшая в соседней комнате, сочла нужным испугаться и подумала: «Господи? что там такое? не пьян ли?..»

– И наткнулся! – сердито произносит муж, швыряя шапку через всю комнату… – Черти!

Жена взглянула на него и обмерла…

– Где это тебя угораздило? Царица небесная!

Муж стоял к жене спиной и молча срывал с себя сюртук, жилет и проч.

– Думал, на факт, ан на пьяного наткнулся… Чтоб вам всем издохнуть, – говорил Чернилов, сердитыми руками надевая халат, схватил свечку и торопливо вышел в сени…

«Ну! втюрился!.. – размышляла жена: – истинно, как это говорится: сухо, по самое ухо…» Из сеней муж воротился спокойнее…

– Ну, в другой раз будешь умней, – сказала жена.

– Теперь ты меня хоть озолоти, – так я ни-ни-ни, боже мой, на это дело не пойду…

Чернилов говорил это без особенного сердца и развешивал около печки свое грязное платье.

Дня через два успокоившийся Чернилов решился в последний раз попробовать удачи посредством последнего источника для наблюдений – щели… И задумал совершить это тихонько от жены… Случай представлялся отличный: в гостинице остановился уездный чиновник, и множество канцелярской мелкоты хлынуло к нему за поживой… Это уж факт – настоящий… Чернилов рад был, что подкараулил, наконец, врага; вот он у двери… Глаза его прищуриваются в щель и видят множество беззаконий…

– Вы, Егор Кузьмич, нам уж поровну, – а то ему два целковых, а мне всего шесть гривен… – говорит мелкота приезжей поживе.

– Тебе-то за что?

– А как же-с?..

– Вот тебе еще двугривенный…

– Да как же это можно? – говорит мелкота обиженным тоном.

– Не пикни!

– Нет, пикну! Всем по целковому да по два, а мне – восемь гривен. Хуже я кого?.. Не пикни.

– Замолчи, – вон выгоню…

– Их, батюшка мой! какие приужасные ужасти, – издевается канцелярская мелкота, чувствуя обиду: – кто бы попробовал…

Пожива грозно вскакивает со стула, мелкота стремится к двери…

«Это факт, можно сказать…» – думает Чернилов и вслед за тем кубарем стремится с длинной лестницы трактира, страдая под напором собственной тяжести…

«…можно сказать, положительнейший факт!..» – додумывала голова, очутившись на улице, и более думать на эту и вообще на какую бы то ни было тему не продолжала, потому что это была уже вовсе не та голова, которая размышляла на плечах Чернилова за минуту перед тем: от верхнего края до нижнего – на физиономии воздвиглись рубцы, по числу ступеней лестницы, и всю эту ужасную сцену разрушения освещали несколько фонарей, разместившихся в изобилии на лбу, висках и проч. и проч.

На улице ходил народ, и поэтому Чернилов тотчас же вскочил на ноги и устремился куда потемнее…

«…И разрази меня гром… ежели я… хоть единожды… – слышалось жалобно из тьмы. – И с детьми и с женой лучше по миру буду, нежели… Провались я сквозь землю… Ах ты, владычица!..»

Чернилов бормотал это, обтираясь наскоро и по возможности приводя себя хоть сколько-нибудь в порядок.

Придя домой, он прямо стал против жены и сказал:

– Каково?

Жена взглянула и ахнула…

Муж стоял, опустив руки в карманы…

Потрясенная жена испуганными глазами смотрела на его физиономию, перевязанную крест-накрест двумя грязными платками, узлы которых выдвигались с боков головы и напоминали рога…

– Господи! – твердила жена, не отрывая глаз…

– Наблюдал! – с горчайшей иронией произнес муж и попрежнему начал озлобленно раздеваться, стоя к жене спиной и говоря:

– Истинно дьявол попутал!.. Бога забыл! «Подсматривай»!.. Ежели бы ты мне попался, – я бы тебя не так подсмотрел…

Молчание… Муж вздыхает, укладывая платье… Жена поняла, что теперь ее очередь, и начала:

– Что я ни говорю, сколько я ни твержу, что ни советую… Никогда, ни в одном слове ты мне удовольствия не сделал. Ну, и казнись…

Молчит.

– И носись с разбитой рожей… Чиновник!

Молчит и вздыхает…

– И где это видано, чтобы под чужими дверями подслушивать? Что ты, маленький, что ли? Слава богу, не первый годок… Вот бог-то и выдал… Хотел потихонечку да чтобы не знали, – ан вот господь-то сейчас и изувечил…

Муж лежал на диване лицом к спинке и молчал: стало быть, жена правду говорила, потому что в обыкновенное время он бы не дал слова сказать… Жена помолчала и произнесла:

– Ну уж вставай… Покажи рожу-то, может я ее свешным салом вымажу…

Муж лежал лицом к стене. Слышались всхлипывания…

«Неужто плачет?» – подумала жена, и у нее из глаз хлынули слезы…

– Ну тебя!.. Вставай! – не владея собой, произнесла она.

Когда муж встал и физиономия была развязана, то жена ревмя заревела… и покатилась на стул…

– Боже мой! боже мой! боже мой! – изнеможенно твердил муж, стоя перед женой и склонив усталую голову на плечо. – Убей ты меня, ежели я хоть раз… хоть подумаю… За писанье за это…

А слезы, вырываясь из закрытых ресниц, журчали по взрытой его физиономии…

Тяжела доля физиономии провинциального писателя!

* * *

А между тем из нашего города все-таки нет вестей, все не подает он своего голоса… Скорбит столичная газета, которой только и заботы, как бы насажать в свои столбцы побольше этих «из» (из Кременчуга, из Одоева), дабы все это множество «собственных своих корреспондентов» говорило, что действительно очень заботятся умные люди об своем отечестве, что действительно и отечество пробуждается и совершенствуется: дела нет, если с разных, если не со всех концов вести состоят только в том, что солдатка такая-то родила семерых или градом хлеб выбило: умные люди сумеют узнать из этого, что отечество все вперед да вперед. И непременно только это и узнают.

Грустно столичной газете, понукает она черниловского приятеля, и шлет этот приятель письмо:

«…Ждали-ждали – хоть бы словечко; приходится заключить, что или ты не можешь с непривычки исполнить заказную работу, или действительно у вас в жизни степь сирийская или Сахара, что ли… Если так, то вот совет: пробеги письма из других городов, подумай над общей конструкцией их, – узнай пределы, рамку и по возможности несколько окрась местными красками, хоть, откровенно говоря, такой метод изложения – довольно ветх. Но это не будет особенно зазорно, – ибо все города на Руси, как форменные фраки чиновников, – одни и те же. Поэтому-то и странно, что вы не даете о себе слуху; положим, так: в благоустроенном государстве думы, побуждения, стремления провинций – одинакие; все или почти все провинции заявляют нам свои симпатии (положим), заявляют о своем существовании и проч. и проч., вы – нет!.. Что это? В благоустроенном государстве одни идут вперед, другие стоят, а третьи идут назад? Нет! Это не благоустроенное государство… Неужели наше отечество не благоустроено??!! Видишь, до каких результатов, до каких страшных слов привело нас поведение вашего города, и на этот раз особенно твое… А поэтому пиши, пиши и пиши… Пиши, не выходя из комнаты, пиши по моему совету и не забудь в конце все-таки… Понимаешь? Пароходы, мол…»

«Не выходя из комнаты? – подумал Чернилов. – Что ж! Это, пожалуй, и ничего… Тут по крайности рожи не повредишь… Это можно…»

Благое намерение Чернилова скоро имело не менее благие последствия; он тщательно высматривал план других провинциальных корреспонденций и скоро нашел, что сначала нужно несколько фраз с когда, а потом несколько фраз с тогда… Дело нехитрое; тем более, что дальнейший план писаний тысячу раз начертан петербургским приятелем.

Вследствие всего этого в непродолжительном времени совершается следующая сцена:

Вечер. Чернилов сидит за столом, склонившись над листом бумаги и запустив руку в волоса; он думает; три фразы, начинающиеся с когда, уже готовы, нужно еще одну или две, непременно… Что бы это такое? Владычица, помози…

– Васька, уйди! – произносит Чернилов, топая на сынишку, который увивается около стола…

Васька отходит, но не уходит…

«Так что же бы еще-то? про пароходы? это внизу», – думает Чернилов и еще сердитее кричит на Ваську:

– Уйди, говорю…

Васька испуганными глазами смотрит на отца и держится за край стола, не идет…

Папенькина рука описывает в воздухе полукруг, и раздается затрещина.

Васька принимается голосить, а папаша, как бы вдохновленный свыше, макает поспешно перо и выводит:

«…Когда воспитание детей не ограничивается затрещинами и основано на кротком внушении, с присовокуплением сладкого конфекта…»

«Готово!» – сияя, думает Чернилов. Васька между тем, понимая всю прелесть сладкого конфекта, в дальней комнате дерет горло, насколько возможно драть его, а на Чернилова снова сходит тоска: «что бы еще?»

Корреспондент в задумчивости принимается ходить взад и вперед…

«Нейдет! – думает он… – Необходимо тово…»

Он подходит к окну, становится на колени, нагибает бутыль… За ораньем Васьки не слышно, как булькают глотки один за другим…

Через пять минут снова коленопреклонение…

Еще через пять – снова.

Потом в течение десяти минут – пять коленопреклонений.

Потом в течение пяти минут – десять коленопреклонений.

В результате оказывается, что Чернилов плохо владеет ногами. Направляясь к столу, он натыкается на стул, и в голове его мелькает опять приятная мысль.

Кое-как улаживает он в руках перо и, помогая ему тыкающимся в бумагу носом, выводит такую фразу:

«…Когда повсеместная трезвость не ищет с фонарем своего друга, когда упившегося столь же редко видеть, сколь редко видеть… и когда…»

«Стой… сстой!.. счас это я…» – нервно думает Чернилов, напрягая пьяную голову, чтоб догнать какую-то только что мелькнувшую мысль…

Мысль, однако, нейдет…

Чернилов быстро вскакивает с дивана, быстро подходит к бутыли, выпивает; возвращаясь, он уже не чувствует никакой бодрости в ногах, натыкается на стол, опрокидывает его со всеми принадлежностями, валится сам на всю эту груду, и в комнате воцаряется тьма…

Через десять минут входят кучера с фонарями (один из кучеров захватил лом, на всякий случай), жена чиновника командует, кучера и кухарка подхватывают с земли барина и, сказав: «ну-ко, господи благослови!» – несут… Потом просят на водку…

На другой день поутру Чернилов снова переписал свое сочинение и, тоскливо думая, как его продолжать, говорил жене:

– Марфуша! как бы рассольцу!.. Доконала меня эта подлая газета!.. – И в то же время думал, нельзя ли вставить такой фразы: «Когда утро встречаем мы не рассолом и кислой капустой, а теплой, можно сказать, даже очень горячей мыслию о благе отечества…»

Через неделю Чернилов, глубже вникнувший в смысл и форму провинциальных корреспонденции, одолел-таки корреспонденцию и из нашего города… В письме этом было все как следует: несколько раз когда и несколько раз тогда, пароходы и железные дороги, публичные библиотеки и женские гимназии, просвещение и трезвость… В статье были, кроме того, все приемы петербургских фельетонистов: мы пошли, мы съели, нас тронули в висок и проч.

Все как следует…

Одним словом, скоро и столичная газета и отечество узнали и продолжают знать теперь, что и наш город – хоть куда.

* * *

Вымученная такими усиленными приемами корреспонденция, очевидно, много говорила неправды, много врала, потому что наша родная убогая сторона и до сих пор та же; наша убогая Овчинная улица попрежнему не думает ни о чем, кроме самой Овчинной улицы, и живет она, как жила пять-шесть лет тому назад. Теперь я и буду рассказывать, как именно она живет.