ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Часть вторая. Палачи и жертвы. [Наброски к теории палачества]

Свидетель

Смотрю знаменитый фильм К. Ланцмана «Шоа» (1985): на фоне безмятежного сельского ландшафта постепенно начинает утверждать себя скрытое, давно исчезнувшее лагерное пространство местечка Аушвиц. Вокруг того, что было, выстраиваются несвязанные между собой серии свидетельств, их три: так называемых палачей-немцев, свидетелей-поляков, жертв-евреев; их признания не сообщаются друг с другом, они лишь очерчивают то, что случилось Невозможное – случилось то, что не должно было произойти. Тому, что произошло, по-человечески нет приемлемого объяснения; оставаясь человеком, нельзя допустить этого в качестве даже представимого. В чем уникальность абсолютного Зла? О его существовании не догадываются даже будущие жертвы, а оно совсем рядом… Те, кто свидетельствует, создают из своих рассказов что-то вроде невидимой конструкции происшедшего, хотя она невидима, но она в этих людях и их словах. Реальный ландшафт Освенцима сегодня – это несколько сонная и цветущая долина. Однако постепенно из произносимых слов, их перепутанности и смешанности в фильме повисает, словно в новеллах Кафки, гнетущая атмосфера преступления. Конечно, катастрофа Освенцима предполагает свидетелей, чье свидетельство может быть принято во внимание и всё-таки отвергнуто: например, свидетельства жертвы и палача. Жертва располагается на ближайшей дистанции от события, даже «слишком близко», к тому же если учесть, что жертва жертве рознь. Может быть, истинным свидетелем преступлений нацистов является тот, кто мертв до собственной смерти: «невыживший». Есть и другие жертвы, выжившие, – те из них, кто продолжает свидетельствовать, на их свидетельства опираются Адорно и Ланцман. Палач в качестве свидетеля может быть отведен по многим соображениям, его палаческие функции (добровольно или принудительно принятые – здесь неважно), как это ни парадоксально, освобождают его от ответственности за чудовищное злодеяние. Именно приказ, как полагает палач, дает ему шанс отказаться от личной вины и представить себя чуть ли не такой же жертвой, как та, которую он убивал. И жертва, и палач подчинялись преступным приказам, и подчиняться им «беспрекословно» было единственно возможным способом выжить в лагерях смерти. Палач не признает свое «осознанное» участие в преступлении, но и жертва, возможно, свидетельствует из чувства мести, – выжить и отомстить за себя и других, «не выживших». Таким образом, свидетельства как жертвы, так и палача не то чтобы сомнительны, они недостаточны. Или, другими словами, зло, признанное абсолютным, не может найти аутентичного свидетельства, ибо это Зло всех. Такое абсолютное зло всегда будет бесконечно избыточным по отношению к любому свидетельству. То, о чем свидетельствуют, невозможно. Конечно, концепция Зла абсолютного (радикального) – только одна из точек зрения на природу человека и на его нравственные возможности.

Фильм Ланцмана – чисто адорнианский, ведь он свидетельствует о том, о чем нельзя свидетельствовать. С точки зрения нацистской мифологизированной рациональности «окончательное решение» (еврейского вопроса) кажется необходимым, в то время как с точки зрения общечеловеческой позиции именно эта рациональность больше всего напоминает садистическое безумие расовой идеологии. Вот что подталкивает к вопросу: нет ли в логике простых объяснений, которая способствовала укреплению западноевропейского культа рациональности, трансгрессивного начала? Формула тоталитарного – возможно всё может быть понята рационально, как повтор гегелевского «всё разумное действительно», и может читаться так: то, что прошло проверку разумом, действительно (т. е. актуально существует). Тогда нет никакой реальности вне избранного типа рациональности, ее общепринятой нормы. Аргумент Лиотара: нет никаких разумных объяснений тому, что мы называем именем «Освенцим», конечно, не был бы принят постмарксистом Адорно, для которого именно позднебуржуазный миф о рациональности и стал основанием будущих «освенцимов». Вот что позволяет ему отделить метафизику кантовского разума от «европейской рациональности», приведшей к этой чудовищной всечеловеческой катастрофе, и возобновить мысль заново, но уже с учетом времени после Освенцима.

* * *

Свидетель – кто он? Свидетельствуют не только те, кто был там и погиб, но и выжившие – бывшие узники Освенцима или Дахау (среди них были Примо Леви, В. Франкл, Б. Беттельхейм и др.). Все другие – посторонние, нейтральные очевидцы, которыми мы можем стать, – случайно оказавшиеся на «месте», исследуют, изучают, сравнивают; но такой свидетель не знает, что такое быть палачом и что такое быть жертвой. Если свидетельствует жертва, то ее истина имеет намного большее значение по сравнению с признанием палача. Правда, не всегда. Не получается ли так, что поиски истинного свидетеля оказываются напрасными и что от него нечего ждать, кроме как повторения всё тех же слов о том, что представляется нам Невозможным и Непредставимым, всё тем же абсолютным Злом? Почему об этом нельзя свидетельствовать? Доходяга ГУЛАГа и мусульманин нацистских лагерей отражаются в единой фигуре Свидетеля. И тот и другой не знают, что их уже нет, что они – уже после; и никогда из этих медленных лагерных «сейчас-и-здесь» нельзя найти выход ни к тому, что произошло, ни к тому, что произойдет. Заложники невозможного свидетельства (как и все «исключенные», эти несчастные фармаки, которых можно убивать) и есть мусульмане в лагерном смысле, всем чужие или исключенные, те, кого в древности называли homo sacer. «Тот, кто назван sacer, несет на себе настоящее пятно, ставящее его вне человеческого общества: его обязаны избегать, но если его убьют, то не становятся убийцами. Homo sacer является для людей тем же, что и животное sacer для богов: ни тот, ни другое не имеют ничего общего с миром людей». Ведь все эти «безразличные» и «истощенные» жители лагерей – даже не зомби, они – зоо, их существование сведено или должно быть сведено к такому жуткому состоянию через депривацию, непосильный труд, голод, холод и болезни. Такое же и не менее сильное воздействие могут оказать страх пытки, побои, унижения, постоянная угроза смертью. Все то, после чего крайне трудно выжить (может быть, нельзя и пытаться?).

«Вы знаете, кого здесь называют словом "мусульманин“? – Человека, который выглядит несчастным, жалким, больным и истощенным, тот, кто не может справляться с тяжелой физической работой. Раньше или позже, обычно вскоре, каждый "мусульманин“ отправляется в газовую камеру».

И у другого автора:

«Поэтому, если говорить об опыте пребывания в концентрационном лагере, опасения вызывает тот факт, что, хотя все узники содержались в одинаковых, совершенно нечеловеческих условиях, жертвами этого режима стали не все. Шизофренические реакции стали уделом лишь тех, кто не только ощущал себя беспомощным перед сложившейся ситуацией, но и относился к случившемуся как к неотвратимой превратности судьбы. Регрессируя, они доходили практически до аутистического состояния, когда ощущение предопределенности пронизывало их насквозь и порождало уверенность в близком конце. В лагерях таких людей называли "мусульманами“, а другие заключенные сторонились их, как будто боялись заразиться. […] Это означало, что они смирились со скорой смертью и готовы ее принять, если такова воля эсэсовцев (или Аллаха). Другие заключенные, равно как и эсэсовцы, воспринимали всё это как совершенно чуждое, "восточное“ принятие смерти в отличие от "естественного“ стремления выжить и борьбы за эту жизнь».

Вопрос о свидетеле, который Дж. Агамбен называет «парадоксом Леви», звучит следующим образом: «Мусульманин – свидетель par excellence». Это действительно верно, но не с точки зрения его возможных показаний, а с точки зрения того, чем может стать человек в нацистском лагере, он сам – молчаливое и страшное свидетельство нацистских лагерей уничтожения, он – их непременная и невыносимая для взгляда вещь, этот лагерный доходяга, некое существо, что располагается между трупом и сомнамбулой. Вот ход размышлений Агамбена, устанавливающего границы парадокса: «Позвольте нам утверждать, что Освенцим – это то, о чем нельзя свидетельствовать, и позвольте нам также утверждать, что мусульманин это абсолютная невозможность свидетельства. Если очевидец свидетельствует о мусульманине, если он достигнет успеха в приведении речи к невозможности речи – если мусульманин, таким образом, конституирован в качестве цельного доказательства, – тогда отрицание Освенцима несостоятельно в своей основе. В мусульманине невозможность свидетельствования больше не является простой нехваткой. Вместо этого она становится реальной: она существует как таковая. Если оставшийся в живых свидетельствует не о газовых камерах или Освенциме, а о мусульманине, если он говорит только на основании невозможности речи, то его свидетельство не может быть не признано. Освенцим – то, о чем невозможно свидетельствовать, абсолютно и неопровержимо доказано». Или другие доводы: «Освенцим представляет собой исторический момент, когда эти процессы терпят крах, разрушительный опыт, в котором невозможное становится реальным. Освенцим – это существование невозможного, наиболее радикальное отрицание случайности; следовательно, это абсолютная необходимость. "Мусульманин“ ("живой мертвец“ лагеря), созданный Освенцимом, – это катастрофа субъекта, уничтожение субъекта как места случайностей и его сохранение как существование невозможного». Софистическая игра в онтологическое доказательство бытия Освенцима приводит Дж. Агамбена к ироническому замещению возвышенного чувства, которое будто бы испытывал Адорно, рассматривая Освенцим как конечный пункт всей европейской гуманитарной катастрофы. Если истинный свидетель тот, кто свидетельствует лично, то таких свидетелей нет, ибо те, кто мог бы свидетельствовать, не могли бы свидетельствовать просто в силу того, что они не выжили, ведь они – «мусульмане», они – «мертвые живые». Речь идет о том, что тот, кто, собственно, является продуктом нацистских лагерей смерти, по сути дела, и должен быть «первым свидетелем», но им он стать не может, – он мертв для свидетельства. Ради чего строились лагеря смерти? Ведь не для того, чтобы произвести на свет очередного доходягу или «мусульманина», а для истребления сначала одного народа («окончательное решение» еврейского вопроса), а потом и других. Не потому, конечно, что сам лагерь так был организован, напротив, даже фигура «мусульманина» была случайной, но необходимой, ибо она своей судьбой жертвы прочерчивала путь, который узник, приговоренный к смерти, должен был пройти.


Что смущает в позиции Агамбена, так это неопределенность и предвзятость избранной темы: «мусульманин» как свидетель обвинения. Предложенная аргументация выходит за допустимые границы объяснения положения жертвы, ее правоспособности, готовности к свидетельству, ее мужества или отчаяния перед насилием и голодом. Не забудем, что те, о которых мы собираемся судить, не находятся с нами в ценностно соизмеримых мирах, они были уже в Аду, когда мы впервые их заметили. Они потрясены болью и страданием, раздавлены и уничтожены, они уже не живут, они только носят изо дня в день свою смерть за спиной, как ранец. Глубочайшее сочувствие и сострадание – вот что меня объединяет с этим образом, и ничто другое. Невольно, хотя и зная это, я делаю страдание полумертвых узников Освенцима и Гулага их человеческим определением. Собственно, я против двусмысленности в толкованиях, стремящихся постоянно «объяснять» Невозможное и Непредставимое. Здесь уместно витгенштейновское: о чем нельзя говорить, о том надо молчать. Критик нарушил обет молчания, вот что обескураживает – desacralisation of silence.

Допустимость любого насилия, но недопустимость геноцида, т. е. уничтожения другого народа как суверена, – как это понять? Где та грань между геноцидом, интернированием, депортацией или насильственным изгнанием, которую иногда трудно наметить? В мировых войнах, как мы знаем, гибли целые народы. Что такое бомбардировки союзниками Гамбурга или Дрездена, а что такое Хиросима и Нагасаки? Чрезмерное могущество победителя над терпящим поражение врагом? Азарт военной доблести, «войны до победного конца»? А что такое ГУЛАГ? Что такое Сребреница?.. Как только мы сужаем действие имени «Освенцим» и относим это имя только к Холокосту еврейского народа, мы теряем ориентацию в мире тотального террора. «Освенцим» – это и ГУЛАГ, но не только; это и все другие «места», где подобное насилие возможно; именно там оно оказывается рецидивом абсолютного Зла. Насилие – приводной ремень тотального террора, а это требует создание дорогостоящей бюрократической машины, без нее не установить «нового порядка». Как только она создана, государственное насилие лишается спонтанности и «естественности», становится монотонным автоматическим действием всей системы принуждения и контроля. Так жертвы становятся палачами, а палачи – жертвами. И те и другие освобождаются от вины и ответственности. Естественно, речь идет о тотальном применении насилия, которое не объясняет даже «продолжающаяся» гражданская война.
Поражает словоохотливость некоторых свидетелей из фильма «Шоа», особенно поляков, которые рассказывают обо всем без страха и без какого-либо заметного смущения или сострадания. Рассказ одного польского крестьянина, который вспахивал свое поле прямо перед оградой Освенцима, стараясь не поднимать головы. Все жители его деревни были предупреждены, что смотреть в сторону лагеря запрещено, иначе охранники-украинцы будут стрелять. Иногда он слышал крики, но потом все стихало, и он продолжал обрабатывать свою землю.
Известно, что Эйхман, один из нацистских палачей, категорически отказался признать свою вину в убийстве миллионов евреев. (Ланг Й. фон. Протоколы Эйхмана. Магнитофонные записи допросов в Израиле. М.: Текст, 2002).
Арендт Х. Банальность зла. Эйхман в Иерусалиме. С. 329.
Бенвенист Э. Словарь индоевропейских социальных терминов. Москва, Прогресс, 1995. С. 348. См. также: Агамбен Дж. Homo sacer. Суверенная власть и голая жизнь. М., 2011; Агамбен Дж. Homo sacer. Чрезвычайное положение М., 2011.
Франкл В. Доктор и душа. С. 172–173.
Беттельхейм Б. Пустая крепость. Детский аутизм и рождение Я. М.: Академический проект: Традиция, 2004. С. 109.
Агамбен Дж. Homo Sacer. Что остается после Освенцима: архив и свидетель. М., 2012. С. 173.
Леви Примо. Человек ли это? Москва, «Текст», 2011. С.143–149.
Я только-только начинаю понимать, что Свидетелем и единственным не могут быть ни палачи и жертвы, ни все случайные другие, но только мы сами. Именно наше непрерывное свидетельство о том, что было, как и почему, будет отказом от забвения, удержанием всего того, что прослыло Невозможным и Непредставимым в горизонте человеческого разума.