ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Глава шестая. Сердце сердцу весть подает

Обедал Курбский вместе с царевичем за гетманским столом. Домашний повар Мнишка, сопровождавший его и на походе, был великий мастер по своей части. В описываемый день, когда к гетманскому столу было приглашено все запорожское начальство, искусник-повар приложил особенные старания, и обед, точно, вышел на славу. Но душевное настроение Курбского было такое угнетенное, что он не сумел оценить чудеса кулинарного искусства, к концу же обеда, когда началась общая попойка, встал из-за стола и, под предлогом головной боли, ушел к себе. Здесь он с недоумением увидел на подоконнике целую груду медовых пряженцов. Он ударил в ладоши. Верный казачок его Петрусь Коваль не замедлил предстать перед ним; на открытом лице его играла лукавая улыбка.

– Что это такое? – спросил Курбский, указывая на пряженцы.

– Сластены, гостинцы.

– Вижу, что не ржаной хлеб. Но для кого это?

– Для тебя, милый княже, все для тебя. Отведай-ка: во рту тают.

Чтобы не обидеть мальчика, Курбский отломил кусок печенья и сунул в рот.

– Ну, что, невкусно разве? – спросил Петрусь с той же усмешечкой.

– Очень даже вкусно. Спасибо, братику. Но с чего тебе вдруг вздумалось?

– Не мне вздумалось.

– А кому же?

– Сам не догадаешься?

– Как же мне догадаться? Никому здесь, кроме тебя, на ум не придет угощать меня сластями.

– Здесь, в лагере, пожалуй, что и нет. Ну, а по соседству, примерно в Новеграде-Северском…

Курбский так и обомлел.

– В Новеграде?.. – пробормотал он.

– Ну, да, в замке: от города-то камня на камне не осталось.

– Но и там я ни души не знаю…

– Ой ли? Не знаешь даже Марьи Гордеевны Биркиной? А она-то, голубушка, нарочно еще сама для тебя потрудилась, пекла своими белыми ручками…

Курбскому стоило не мало усилия над собой, чтобы не выдать своего душевного волненья.

– Теперь припоминаю, – сказал он с притворным равнодушием, но глубоко переводя дух. – Одно время она состояла при панне Марине Мнишек и видела меня с царевичем у старшей сестры ее, княгини Вишневецкой; а потом уехала со своим дядей, купцом Биркиным, сюда, в Северскую землю…

– Ну, вот, а прознавши, что и ты тоже здесь, – подхватил Петрусь, – прислала тебе сладкую весточку: сердце сердцу весть подает.

– Полно вздор городить! Прислала просто по доброй памяти. Но с кем! Ведь ни в замок, ни из замка никого не пускают.

– Доброй волей не пускают, а коли у кого есть своя лазейка, так кто тому запретит?

– А! Вот что! Ну, ну, говори дальше.

– Заметил ты, княже, может, молодчика, одних, почитай, лет со мной, что толкается тут меж палаток с коробом всяких сластей: пряников, рожков, орехов, винных ягод? Трошкой звать.

– Нет, не приметил.

– Где ж тебе, вельможе, замечать всякого смерда! А я-то с этим Трошкой давно уж дружбу свел.

– Потому что сам куда лаком до сластей?

– Оба мы с ним лакомы: я – до его сластей, а он – до моих рассказов об удальцах-запорожцах.

– Так этот-то Трошка и пробирается сюда из замка.

– Он самый. До вчерашнего дня он сказывался крестьянским сыном из ближней деревушки Дубовки: живет-де там у торговки-тетки и приходит-де оттоле каждый день со своим товаром. Ноне же отвел меня к сторонке, чтобы никто, значит, не подслушал.

– Ты, Петрусь, говорит, меня, ведь, не выдашь?

– Зачем мне, говорю, тебя выдавать? Мы же с тобой друзья-приятели.

– Дружба дружбой, говорит, а служба службой. Поклянись мне Христом Богом, окроме одного человека, никому не сказывать о том, что услышишь от меня.

– Окроме какого, говорю, человека?

– Окроме князя твоего, Михайлы Андреича Курбского. Дело-то до него касающееся.

– Коли так, говорю, – так изволь. И поклялся ему Христом Богом…

– А дальше я и сам знаю, – прервал Курбский с блещущими глазами. – Трошка твой родом, может, и из Дубовки, да служит у Биркина. Так ведь?

– Так.

– Биркин же – купец оборотливый: не залеживаться же его товару, коли тут, во вражьем стане, верный сбыт? И подсылает он к нам своего Трошку с товаром будто бы из Дубовки, подсылает еще в потемках ранним утром, а убирается Трошка восвояси поздним вечером тоже в потемках, чтобы не подглядели.

– Так, так! – подтвердил снова Петрусь. – А знаешь ли, княже, что мне на ум сейчас вспало.

– Что?

– Да ведь коли у Трошки есть этакий потайной лаз из замка, так почему бы и тебе не пробраться туда тем же лазом в гости к Биркиным?

Курбский точно даже испугался такой возможности.

– Что ты, что ты! Господь с тобой!

– Да почему же нет? А уж Марья-то Гордеевна как была бы рада свидеться с тобой…

– Говорю тебе, что дело нестаточное, – резко прервал Курбский. – Я-то, может быть, с нею и видеться не желаю.

– Твоя воля, милый княже. А лазейку-то Трошкину, не погневись на меня, я все же выслежу.

– Это для чего?

– Не для тебя, так для себя.

– Но тебе-то на что?

– Мне-то?.. Ведь я, княже, как ни как казак, запорожец…

– Ну?

– И запорожцы мне братья старшие. Вот я и проведу их темной ночью той лазейкой в замок, как волков в овчарню; захватим стрельцов спящими врасплох: «Здорови булы, панове москали, як се маете?» Вот так штука! Знай наших!

Юный запорожец от удовольствия защелкал пальцами и залился звонким смехом. Но господин его, к его удивлению, ни мало не разделял его восторга.

– Ты этого не сделаешь, – решительно объявил он. – Ты поклялся Трошке не выдавать его…

– Да он и знать не будет, что я его выследил.

– А все-таки ты чрез него погубишь других русских, стало быть будешь перед ним Иудой-предателем, да и меня сделаешь таким же предателем перед Биркиными: кабы Маруся… то бишь Марья Гордеевна не доверяла мне, то ни за что бы не дала мне весточки.

– Экое горе! – вздохнул Петрусь и всею пятерней почесал у себя в загривке. – А у меня было так знатно надумано! Ведь одолеть-то русских нам когда-нибудь да надо?

– Надо, но в открытом, честном бою, а не предательством.

– У нас, на Запорожье, признаться, на это не так строго смотрят…

– То на Запорожье, а моя совесть иная. Разве сам ты, Петрусь, не понимаешь, что предательство подло?

– Понимаю, милый княже, как не понять?.. Ох, ох! Ну, что ж, нечего, значит, об этом и толковать. А как же нам быть с Трошкой? Ведь он ждет от тебя ответа Марье Гордеевне.

– Да какой же ей ответ?

– Ну, хоть спасибо, что ли, сказать ей за добрую память.

– Пускай, конечно, скажет… Дай Бог ей всякого благополучия…

– И только?

– А то еще что же?

– Она тебя не забыла присылкой, так и ты бы в отплату чем-нибудь ее уважил. Зачем обижать?

В Курбском происходила видимая борьба.

– Есть у меня, пожалуй, образок Андрея Первозванного… – начал он с запинкой.

– Из Святой Земли?

– Из самого Иерусалима. Привезли его оттуда еще моему покойному родителю (царствие ему небесное!), и он до кончины своей с ним не расставался. С тех пор я ношу его и никогда еще не снимал с себя.

– Знамо, снимать его уже не приходится.

– И не снял бы до своей смерти. Но перед вчерашним боем нашла на меня вдруг такая смертная тоска, что на поди. Либо царевичу, либо мне самому, думал, несдобровать.

– Тебя ведь и ранили…

– Какая ж это рана? Так, царапина. А на душе у меня и доселе не полегчало. Чую я беду неизбывную.

Одному Богу ведомо, что меня еще ждет. Всякий день ведь может быть опять смертный бой, и в жизни своей никто из нас не волен. Так вот, на случай, что мне не суждено вернуться с поля битвы, возьми-ка ты, Петрусь, на хранение мой образок…

При этих словах Курбский снял с себя маленький старинный образок и, набожно поцеловав, вручил его своему казачку.

– У тебя он сохраннее, – продолжал он. – Умру, так перешлешь его через своего Трошку Марье Гордеевне: может, он принесет ей счастья…

– Нет, княже, – объявил Петрусь, – никому в руки, окромя самой Марьи Гордеевны, я его не отдам. Не нонче – завтра Басманов, хошь не хошь, отворит царевичу ворота замка…

– Ну, и ладно. Тогда сам ты разыщешь там Биркиных. А до времени, смотри, береги мой образок…

– Как зеницу ока. Будь покоен, милый княже. Точно теперь все счеты его с этим миром были сведены, прежнее состояние глухого раздраженья сменилось у Курбского почти полной апатией. Свои служебные обязанности он, правда, исполнял до вечера с обычной аккуратностью; а когда царевич, заметив его усталый, убитый вид, уволил его до утра, он заглянул на всякий случай еще в лазарет, после чего уже возвратился к себе. Здесь, к некоторому его удивлению, было совсем темно, тогда как расторопный Петрусь встречал его обыкновенно еще на пороге с зажженной свечой.

«Верно, ушел проведать своих братьев-запорожцев, да там и застрял», – сообразил Курбский и сам высек огня. В подсвечнике оказался только маленький огарок.

«Да он, может, со скуки просто заснул?»

Курбский захлопал в ладоши; потом окликнул Петруся; но и оклик остался без ответа.

«Сердце сердцу весть подает», – вспомнились ему тут слова хлопца, и кровь хлынула ему в голову. – «Чего доброго, ведь, не спросясь, все-таки, собрался с этим Трошкой в замок к Биркиным? Его, головореза, на это станет…»

Схватив опять шапку и накинув на плечи кунтуш, он отправился на розыски головореза.

Благодаря зажженным там и сям кострам, он выбрался без затруднений из польского стана к становищу запорожцев, откуда еще издали доносились нескладные песни, грубый хохот и дикие визги. Чем ближе, тем явственнее становился этот нестройный гомон. Можно было уже расслышать бренчание бандуры, слова песен и забористую казацкую брань.

Закопавшись в снегу, запорожцы укрепили свой стан кругом повозками в форме огромного четырехугольника. Внутри стана дымились костры, двигались человеческие тени. Но попасть туда можно было только сквозь небольшие проходы, оставленные нарочно между повозками, – по одному с каждой стороны четырехугольника. Подойдя к такому проходу, Курбский вынужден был остановиться, потому что перед самым проходом столпилась целая кучка так называемых «сиромашни», забубенной казацкой голытьбы. Занята она была своеобразным торгом – продажей друг другу и обменом оружия и платья, снятого с мертвецов на поле битвы.

– Эх, ты, вавилонский свинопас! – орал один. – Свиньи от гуся отличить не умеешь, немецкой аркебузы от простой пищали!

– Сам ты иерусалимский браварник (пивовар)! – огрызался «свинопас». – Не видал я, что ль, аркебузы?

– Некрещеный ты лоб, чертов сват и брат! – бранился третий. – Экий кафтан отдать на онучи!

– Оце добре! Да ведь что за онучи – цареградский шелк. Гляди, что ли, татарский ты сагайдак (козел)!

И для вящего убеждения покупателя продавец совал ему под нос действительно шелковую, но уже куда не новую онучу.

– На-ка, ощупай. Татарка так, поди, в меня и вцепилась, ни за что бы не отдала, кабы я ее не пристукнул.

Омерзение, чуть не ненависть внушали Курбскому эти одичавшие, озверевшие люди. Стоявший у прохода караульный казак, узнав молодого князя, без всякого опроса, с поклоном пропустил его внутрь стана. Бражничавшие же здесь около ближайшего костра запорожцы даже не оглянулись на подошедшего: все внимание их было поглощено рассказом одного из бражников, видимо крепко захмелевшего, старого казака. Чтобы не прерывать их удовольствия, Курбский выждал конца рассказа.

– Ну, вот и привели меня эти ляхи к своему королю, – продолжал рассказчик. – «Ты, говорит, что ль, тот самый казак, что хвалился привести ко мне в полов всю татарву?» – «Тот самый, ваше королевское величество». – «Так поди-ка, приведи их ко мне, а уж я тебя награжу». Что тут поделаешь? Не давши слова – крепись, а давши – держись. Пошел я к татарве; как гаркну: «Эй вы, поганое отродье! Ступай-ка все за мной». Хвать хана их за шиворот халата, очами этак сверкнул, ногой притопнул, поволок раба Божия, а другие, как овцы за бараном, все за ханом потекли. «Пожалуйте, ваше королевское величество: вся татарва аккурат».

– Ай да дид! Ха-ха-ха! – загрохотали кругом слушатели. – Ну, и чем же он тебя наградил?

– Чем наградил! Чверткой горилки.

Тут и Курбский не мог уже удержаться от смеха.

– Гай, гай, и ты здесь, любый княже! – обратился к нему рассказчик-дед. – Послушать старика тоже захотелось, аль на фортецию запорожскую взглянуть? Милости прошу к нашему шалашу, – гость будешь.

Поблагодарив, Курбский справился, не видал ли кто из пановей его щура, Петруся Коваля. Оказалось, что видели его давеча у торговых шалашей с каким-то парубком-торговцем; в «фортецию» же к ним он глаз не казал. Для Курбского не было уже сомнений, и, понурив голову, он поплелся обратно в польский лагерь с одной мыслью: от судьбы своей не уйдешь.