ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Глава XXIII. Содержатель театра

Рано утром Мечиславский разбудил Остроухова, посылая его скорее к содержателю театра. Остроухов заикнулся было, что еще очень рано; но больной страшно рассердился и так горько заплакал, жалуясь, что никто его не любит и что одна лень его друга придумывает такие отговорки. Остроухов стал одеваться, чтоб утешить больного, который следил за каждым его движением и торопил его. Когда Остроухов вышел из комнаты, больной свободнее вздохнул и закрыл глаза; он так лежал довольно долго; стук в двери заставил его пугливо приподнять голову, и он слабым голосом спросил:

– Кто там?

– Я… доктор! – высунув голову, отвечал вчерашний доктор.

– А, пожалуйста, войдите! – И лицо больного просияло.

Доктор вошел, потер руки и потом уже подошел к кровати, на которую переложили больного. Он пощупал пульс, сделал гримасу и спросил:

– Вы принимали лекарство?

– О, как же!

– Ну, где вы чувствуете сильнее всего боль?

– Я?.. голова! и здесь!

И больной указал на левый бок.

Доктор сел писать рецепт, а Мечиславский стал разглядывать его лицо, которое не отличалось большой нежностью. Больной несколько раз раскрывал рот, чтоб говорить, но не мог – от боли или страха; наконец он тихо прошептал:

– Доктор, доктор!

– Что вам угодно? – спросил доктор, не отнимая глаз от рецепта.

Больной молчал.

– Верно, чего-нибудь кисленького, пить или кушать?.. Нельзя, нельзя!

– О нет… я хочу знать только, опасно я болен… или только так…

Доктор подошел к кровати больного, который продолжал с большой расстановкой:

– Я еще не стар…

– Вы женаты?

Мечиславский покачал головой.

– У вас есть мать, отец, дети?

– Нет! но я…

Доктор задумался и в умоляющих глазах больного, устремленных на него, казалось, искал чего-то.

– Вы, верно, сильно простудились? – спросил доктор.

Больной кивнул головой.

– Еще не огорчились ли вы чем?

Мечиславский сжал губы и простонал.

– Успокойтесь, берегите себя, забудьте всё и будьте только покойны.

– Я буду покоен, только скажите мне, скоро ли я встану? – в отчаянии лепетал больной.

Доктор взял его за пульс и сверял с часами. Мечиславский приподнял голову, прильнул запекшимися губами к руке доктора и раздирающим голосом сказал:

– Спасите, спасите меня!

Голова его упала на подушки, и он слабо заплакал. Доктор разорвал рецепт и стал писать другой, потирая себе лоб. Больной продолжал всхлипывать. Когда он замолк, доктор подошел к кровати, покачал головой и на цыпочках вышел из комнаты.

В это утро содержатель театра находился в сильном волнении: в городе ходили слухи о появлении новой труппы, которая намеревалась дать несколько представлений во время съездов на ярмарку. Богачей бывает в это время много, театры в большой моде – и вдруг, может быть, новая труппа отобьет у него всех любителей театра, а покровительство их давало ему средства иметь постоянный театр, не разъезжая по ярмаркам, как делывал он прежде, с небольшим числом актеров.

Жизнь содержателя театра немногосложна. Он был дворовый человек одного богатейшего и предоброго помещика, имевшего свой театр. По смерти труппа его попала в распоряжение Карпу Семенычу. Карп Семеныч – так звали содержателя труппы – был смышленее всех, несмотря на то что ровно не имел никакого дарования; он подбил некоторых актрис и актеров, захватил тайком костюмы и отправился на ближайшую ярмарку; здесь он дал несколько представлений в сарае, собрал много денег, из которых очень мало уделил актерам, хотя обещал делить с ними барыши поровну. Вышел спор, и труппа разделилась на две. Долго воевали между собой обе труппы, встречаясь в разных городах; наконец Карп Семеныч решился на страшную попытку, он собрал огромную труппу, дал представление в одном городе, где был его соперник, уничтожил своего врага и приобрел славу. Он тут только догадался, что гораздо выгоднее избрать город и иметь постоянный театр. Жребий пал на город NNN, в котором было много любителей театра. Они пожертвовали на сооружение здания и давали большие капиталы на обзаведение и содержание актеров. Через десять лет театр мог существовать своими доходами, и содержатель его имел уже значительный капитал.

Наружность Карпа Семеныча, казалось, не могла бы внушить доверия, каким он пользовался в жизни. Его рост был небольшой, узкие плечи, острый живот, лицо широкое, пухлое и лоснящееся. Маленькие карие глаза бегло копошились; нос широкий, даже несколько приплюснутый. Рот Карпа Семеныча был ужасный; жирная нижняя губа висела на двойном подбородке. К довершению красоты огромную его голову прикрывал чуть не детский черный парик, отчего его лоб был безобразно велик, а его жирный затылок двумя складками свешивался с галстуха, застегнутого стальной пряжкой.

– Что делать, что делать! – повторял содержатель театра, остановись против режиссера, который жался в углу, согнув спину, словно отягченный горестью своего хозяина. – И ты еще вздумал затевать ссоры? да я тебя…

– Я тут ни в чем не виноват-с. Если вам угодно принять мой совет…

– Ну что, говори, хитрец! Я ведь знаю тебя: ты горазд выдумать!.. Ну, говори, что придумал?

– Да выписать-с бы какую-нибудь столичную знаменитость.

Карп Семеныч ударил усердно себя в лоб, сказав:

– Ах я тетерев! – и, обратись к режиссеру, повелительно крикнул: – Строчи!

Режиссер исполнял и должность секретаря у своего хозяина, который владел очень дурно пером; зато слог его был превосходен. Вот образчики писем, какие он сочинял к столичным актерам:

№ 1

«Достопочтеннейший и добродетельнейший


Кузьма Петрович!

Я не в состоянии описать всех тех мук и страданий, какие я ощущаю в сию минуту. Труппа Антипова близко города нашего! Это известие чуть меня не отправило в царство Плутоново. Что мне делать несчастному?!

…Остается одно спасение: это просить вас приехать на это время в город. Всё, всё, что вы ни захотите, я на всё согласен.

Поспешите ответом, мой благодетель и спаситель, и проч.»

№ 2

«Милостивый государь,


достопочтенный и несравненный


Григорий Сидорыч!

Простите великодушно, что я до сих пор не отвечал вам на ваше предложение: тяжкая и продолжительная болезнь тому причиной. Смею умолять вас о драгоценнейшем вашем посещении на мой театр. Вы доставите мне счастье, а публике – восторг и блаженство. До кондиций со мной и не говорите. Я сам весь ваш, не говоря уже о пустом металле. Доставьте счастье тому, кто привык вас почитать и удивляться вашим высоким достоинствам и прославлять бесценное имя ваше.

Квартирку я вам приготовил… понравятся ли она только вам? При ней вы можете иметь прекрасный стол за сходную цену; хозяйка квартиры услужлива; хозяин же смирен… Они будут угождать вам; я их просил об этом чрезвычайно. Итак, спешите, спешите; всё в вашем распоряжении, даже мои разнородцы (так называл содержатель театра актеров) будут вам подвластны: журите их как вздумается… Здесь сходят с ума при одном вашем имени, и я одного только и жажду, чтоб вы прибыли к нам как можно скорее, потому что всюду только и слышишь: „Давай нам несравненного Григория Сидорыча!“ Я не знаю, как и воздать благодарность за высокое блаженство, которое мне предстоит, узреть такого знаменитого и беспримерного гостя.

С чувством невыразимого высокопочитания и благодарности

честь имею пребыть


почитатель до могилы такого гения и проч.»

Остроухов прекратил диктовку, войдя с поклоном в комнату. Карп Семеныч встретил его такого рода приветствием:

– А что тебе нужно, гуляка?

– Я пришел просить вас не о себе! – грубо отвечал Остроухов, но тотчас спохватился и кротче прибавил:– Мечиславский просит…

– Верно, денег? – подхватил содержатель театра.

– Да-с, Карп Семеныч!

– На что ему деньги? а? чтоб гулять с тобой? а?

– Да он болен!.. то есть не так здоров…

Остроухов совершенно потерялся; ему казалось странным: прежде слова содержателя театра, всегда равно грубые, не бесили его, а теперь он должен делать усилие, чтоб не отвечать ему такими же грубостями.

– На-ткось! что я дурак, что стану деньги больным раздавать!

– Он умирает! сжальтесь! – задыхаясь, произнес Остроухов.

– Ха-ха-ха! вот славно – человек умирает, а ему дай вперед денег… ха-ха-ха!.. да вы оба с ума спятили.

Остроухов, весь задрожав, пошел к двери, потом приостановился и произнес нетвердым голосом:

– Если он умрет, я возьму на себя его долг.

Содержатель топнул ногой и отвечал:

– Ах вы голяки, туда же! да я и тебе-то гроша не дам.

Остроухов низко поклонился и сказал с нежностью:

– Карп Семеныч, сжальтесь!

Содержатель театра закинул свою жирную голову назад и презрительно глядел на Остроухова, который потупил глаза и раболепно продолжал:

– Вы добрый человек… Карп Семеныч…

– Да, когда вам нужно, у вас Карп Семеныч делается только тогда добр, – произнес как бы про себя режиссер, но так удачно, что содержатель театра услышал. Он грозно нахмурил брови и решительно произнес:

– У меня нет жалости к таким, как ты.

Остроухов вспыхнул; глаза его засверкали, перебегая от широкого лоснящегося лица содержателя театра к злобному зеленому и испитому лицу режиссера, как бы избирая жертву. Но вдруг, махнув рукой, он кинулся из комнаты. Оставшиеся в ней свободно вздохнули, и содержатель театра нетвердым голосом сказал:

– Он, кажется, совсем рехнулся: его нельзя пускать! – И, обратясь к режиссеру, с сердцем крикнул: – Ну, строчи!

Выйдя на улицу, Остроухов не знал, что ему делать, как и где достать денег, чтоб утешить больного. Он вспомнил о Любской и пошел к ней.

Любская была больна и не вставала с постели. Она рассказала Остроухову подробно всё, как было накануне, и показала письмо от Калинского, в котором он спешил ее уведомить о гнусном заговоре, умолял ее не огорчаться и уверял, что готовит ей триумф.

Случайно или нет, письмо опоздало, и Любская прочла его только по возвращении из театра.

Остроухов, казалось, был подавлен всеми этими происшествиями. Он с ужасом сказал:

– Кажется, все сговорились его убить!

– Что такое? – тревожно спросила Любская.

– Мечиславский болен! – отвечал Остроухов.

– Я думаю, если бы кто был на моем месте, так понял бы…

Любская зарыдала.

– Не плачь! ты лучше скажи мне откровенно: принимаешь ты участье в Мечиславском?

Любская пугливо глядела на Остроухова.

– Говори!

– Я… я уважаю…

– Хочешь ли ты сделать что-нибудь для него?

Любская помертвела и воскликнула, дрожа:

– Чего он хочет от меня?

Остроухое строго взглянул на Любскую, которая потупила глаза.

– Не знаю, что вправе требовать он от тебя…

– Он не имеет права, клянусь! Если вы знаете всё…

Любская замолчала и глядела на Остроухова, который горько усмехнулся и сказал:

– Я ровно ничего не знаю и спрашиваю только небольшого одолжения; если не хочешь сделать для него, так хоть для меня!

– Скажите, я всё готова сделать, – нетерпеливо отвечала Любская.

Остроухов медленно начал:

– Он вчера заболел, и опасно…

– Я сама чуть не умерла от стыда.

– Я призвал доктора, целую ночь не спал, и ему пришла блажь к деньгам: раным-ранешенько послал меня к Карпу Семенычу. Ну он, разумеется, не дал!.. Так я боюсь прийти с пустыми руками: опять станет…

– Так нужны деньги? – поспешно вскакивая с постели, сказала Любская и кинулась к туалету, из ящика которого достала портфель, и в отчаяния воскликнула: – Боже мой, у меня только пятьдесят рублей!

Остроухов тяжело вздохнул.

Любская смотрела на него вопросительно; с минуту они оставались так; но вдруг Любская радостно вскрикнула: «ах!» – и стала шарить в ящиках. Собрав из них несколько футляров с вещами, она подала их Остроухову, говоря:

– Вот, заложите, продайте, делайте всё, что знаете, только исполните его желание. Завтра я постараюсь достать еще денег.

– У кого? – печально спросил Остроухов, разглядывая браслеты и серьги.

Любская не отвечала: она как бы приискивала в голове человека, к кому бы могла прибегнуть, и наконец произнесла:

– У Калинского!

– Глупенькая! это слишком дорого будет тебе стоить. Нет, лучше пусть поплачет он; ты не знаешь, что каждое одолжение твое есть шаг… Нет, он еще сильнее огорчится, если узнает. Не надо; я вывернусь!

– Вот еще шаль! возьмите и ее…

– Спасибо.

И он вышел.

Остроухов избегал чуть не весь город с вещами Любской и выручил за них пустую сумму. Первым словом больного при входе Остроухова был вопрос о деньгах.

Остроухов кивнул головой.

– Дай, дай мне их сюда!

И больной протянул свои дрожащие руки. Остроухов подал ему двести рублей и сказал:

– На днях обещался еще дать.

– Боже мой, мне нужно еще, и скорее! – жалобно перебил его больной.

– Да на что тебе?

– Я… я снесу ей… они хотят ее погубить… Дай мне сюда весь мой гардероб… Где мои часы…

Глаза у больного засверкали, щеки запылали.

– Ляг, ляг, Федя: я тебе всё подам! – пугливо кидаясь к постели, говорил Остроухов. Он передал больному весь гардероб его. Мечиславский кашлял и не мог говорить, а только жестами показывал, какое платье он хочет.

– Дай мне ножик.

– На что тебе, Федя?

– Дай! боже мой! не расскажешь ему?

– Что ты хочешь делать?

– Я… я хочу спороть галун…

Остроухов нерешительно подал ножницы: больной схватил их и занялся отпарыванием галуна от камзола. Казалось, слабость исчезла; он бодро сидел и всё что-то бормотал тихо. Остроухов побежал за доктором. Тогда больной вдруг вскочил с постели и стал шарить у себя в комоде; он связал узел, положил в него часы, деньги, отпоротые галуны, пуговицы и, заслышав шум за дверью, как вор, пугливо кинулся на кровать с узлом, который спрятал под одеяло, и притворился спящим.

Доктор велел скорее класть ему льду на голову, поставить на затылок мушку. В продолжение этого времени больной то смеялся, то плакал, болтая несвязные фразы. К вечеру он как бы успокоился и лежал смирно.

Остроухов весь погрузился в разгадку, что за тайна была между Любской и Мечиславским, который никогда в не заикался ему, что знавал ее прежде. Вдруг Остроухова озарила мысль: раз они порядком развеселились, и Мечиславский рассказал ему историю, вспоминая которую Остроухов пришел теперь к некоторым темным догадкам.

И мы, оставив ненадолго нить романа, перенесемся в прошедшее и прослушаем рассказ Мечиславского, сохраненный памятью Остроухова.