Шрифт
Source Sans Pro
Размер шрифта
18
Цвет фона
Глава последняя
Это был боевой вечер в нижней палате – начались отложенные на время прения, открытые Джорджем Бельвуаром, который уже два года шаг за шагом добивался благосклонности или, лучше сказать, терпеливого отношения палаты и вполне оправдывал предсказание Кенелма насчет его карьеры. Наследник благородного имени и огромных имений, чрезвычайно трудолюбивый, очень сведущий, он не мог не пробиваться вперед. В этот вечер он говорил довольно умно, помогая памяти частыми обращениями к своим запискам. Его вежливо слушали и приветствовали облегченным: «Слушайте, слушайте!», когда он кончил.
Потом палата постепенно редела до девяти часов, а там стала вновь быстро наполняться. Торжественно поднялся министр, разложил перед собой на столе целую груду печатных материалов и в том числе объемистую Синюю книгу. Облокотясь о красный барьер своей ложи, он начал с внушительной фразы:
– Сэр, я не согласен226 с достопочтенным джентльменом, выступавшим от противной стороны. Он говорил, что это не вопрос партий. Я это отрицаю. Правительство ее величества требует рассмотрения вопроса.
Тут раздались одобрительные восклицания, такие громкие и такие редкие при выступлениях этого министра, что он очень смутился и долго откашливался, прежде чем мог снова поймать нить своей речи. Потом он говорил плавно, но снотворно, читал длинные выписки из газет, заставил палату выслушать целую страницу из Синей книги, кончил рядом цветистых и банальных фраз, взглянул на часы, увидел, что затратил именно столько времени, сколько министру, не имеющему притязания на ораторство, приличествует затратить, и сел.
На спикера устремили взор несколько нетерпеливых лиц, из которых он, как заранее было условлено в партийных верхах, выбрал одно – молодое лицо, смелое, умное, бесстрастное.
Мне не нужно говорить, что это было лицо Гордона Чиллингли.
Его положение в этот вечер требовало искусного построения речи и тонкого такта. Обычно он поддерживал правительство. Его речи до сих пор были в пользу правительства. Теперь же он был не согласен с правительственной точкой зрения. Несогласие это было известно вождям оппозиции, и потому устроили так, чтобы он в первый раз говорил после десяти часов и первым отвечал министру. Это такое положение, при котором молодой член парламента может упрочить или навсегда испортить свою будущность. Гордон Чиллингли говорил из третьего ряда, позади правительственной ложи.
Майверс предостерег его, чтобы он не разыгрывал самонадеянной независимости или горячей приверженности к ультралиберальным мнениям, сев дальше от прохода. Если он станет говорить с такого места, среди гущи сторонников министерства, то всякое мнение, несогласное с речами рупоров министерской скамьи, непременно прозвучит более сенсационно, чем из рядов мятежных голов, отделенных проходом от более дисциплинированных элементов.
Его первые краткие фразы приковали внимание палаты, умиротворили сторонников министерства, встревожили оппозицию. Вся речь была составлена удачно и ловко. Направленная против правительства в целом, она в то же время отражала мнение сильной группы кабинета. Эта группа пока была в меньшинстве, но, так как она увлекалась «новыми идеями», прогресс века легко мог привести к такому положению, когда ставка честного Гордона на победу этой группы над остальными коллегами была бы вполне оправданна.
Но вот Гордон кончил, и одобрительные крики его слушателей, искренние и дружные, как всегда, когда оратор блещет умом, показали галерее и представителям прессы, какое большое впечатление произвела его речь. Лидер оппозиции шепнул соседу:
– Хотел бы я привлечь на нашу сторону этого человека.
Министр, которому Гордон отвечал, более довольный комплиментами по своему адресу, чем огорченный нападением на те меры, которые он по обязанности вынужден был защищать, шепнул своему лидеру:
– Мы не должны упустить этого человека.
Два человека в галерее спикера, сидевшие там с самого начала прений, теперь встали со своих мест.
Выйдя в кулуары, они смешались с толпой членов парламента, которые после речи Гордона тоже покинули свои места, чтобы поговорить о ее достоинствах у буфета с апельсинами и содовой водой. Среди них был и Джордж Бельвуар, который, увидев младшего из двух джентльменов, вышедших из галереи, подошел к нему с дружеским приветствием.
– А, Чиллингли, как поживаете? Не знал, что вы в Лондоне. Весь вечер были здесь? Да, очень интересные прения. Как вам понравилась речь Гордона?
– Ваша понравилась мне гораздо больше.
– Моя? – вскричал Джордж, очень польщенный и не менее удивленный. – Ах, моя – это пустяк, простое изложение причин, почему я намерен голосовать так, а не иначе. А вот речь Гордона – это совсем другое. Вы не разделяете его мнений?
– Я не знаю его мнений. Но его идеи мне не нравятся.
– Я вас не совсем понимаю. Какие идеи?
– Новые, которые показывают, как быстро великое государство может стать ничтожным.
Тут Бельвуара отвел в сторону его товарищ, чтобы поговорить о важном деле, которое будет обсуждаться в комитете по промыслу лосося, где они оба состояли, а Кенелм и его спутник, сэр Питер, покинули многолюдные кулуары и удалились. Выйдя на широкую площадь с величественной часовой башней, сэр Питер остановился и, указывая на старое аббатство, на которое, перемежаясь с тенью, ложились спокойные лунные лучи, сказал:
– Это здание говорит мне о длительной истории народа, когда она согласуется с инстинктом бессмертия в человеке, когда почетная гробница назначается в награду за труды и опасности благородной жизни. Сколь многое из истории Англии Нельсон выразил простыми словами: «Победа или Вестминстерское аббатство!»227
– Превосходно сказано, дорогой отец, – коротко ответил Кенелм.
– Я случайно слышал твое замечание о речи Гордона и согласен с ним, продолжал сэр Питер. – Она была чрезвычайно умна, а между тем мне было бы неприятно, если бы произнес ее ты. Не такие чувства делают Нельсонов великими. Если подобные чувства станут национальными, восклицать будут не «Победа или Вестминстерское аббатство!», а «Поражение и трехпроцентная рента!»
Довольный своим необычным воодушевлением и чуть заметной сочувственной улыбкой на молчаливых губах сына, сэр Питер затем перешел непосредственно к предметам, тяготившим его сердце.
Успех Гордона в парламенте, сватовство его к Сесилии, поддерживаемое, как сэр Питер узнал, ее отцом, хотя и отвергаемое пока самой Сесилией, – все это как-то смешивалось в мыслях и словах сэра Питера, когда он старался разжечь дух соперничества в сыне. Он начал распространяться об обязанностях, возлагаемых страной на своих граждан, особенно на молодое и сильное поколение, которому вверяется судьба последующих, и с этими суровыми обязанностями он сочетал все веселые и милые представления, которые английский общественный деятель связывает с английским домом: представление о жене, чья улыбка смягчает заботы мужа, чей ум разделяет его надежды, представление о жизни, которая должна пройти в неустанных трудах для достижения славы. Таким образом, во всем, что говорил старый баронет, он сливал воедино – точно их нельзя было разделить – успех и Сесилию.
Сын не прерывал его ни единым словом. Сэр Питер в своем увлечении не заметил, что Кенелм увел его с людной улицы и остановился посреди Вестминстерского моста, перегнувшись через массивные перила и рассеянно глядя на освещенную звездами реку. Далеко вправо тянулся величественный законодательный дворец народа, столь новый по времени постройки, столь продуманно-древний в каждой детали своих форм, простиравшийся в сторону низких и беспорядочно нагроможденных кровель нужды и преступлений. Пусть они и будут близки к залам законодательного дворца народа, ибо близка сердцу каждого законодателя должна быть великая проблема, как увеличить блеск и добродетель нации и как уменьшить нужду и преступления.
– Как странно, – сказал Кенелм, все еще склоняясь над перилами, – что во всех бесцельных скитаниях меня всегда привлекали вид и журчание бегущей воды, хотя бы ничтожного ручейка! О каких мыслях, каких мечтах, каких воспоминаниях, придающих колорит истории моего прошлого, волны ничтожнейшего ручейка могли бы поведать, если б сами волны не были такими возвышенными философами – тревожащимися, правда, у поверхности, гневающимися на преграды, мешающие их течению, но такими равнодушными ко всему, что сулит мрак или смерть людям, которые мыслят, мечтают и чувствуют на их берегах!
«Господи помилуй, – сказал про себя сэр Питер, – мальчик вернулся к своим прежним причудам и меланхолии. Он не слыхал ни слова из того, что я говорил. Трэверс прав. Он ничего не достигнет в жизни. Зачем я назвал его Кенелмом – он с таким же успехом мог бы быть назван Питером!»
Досадуя все-таки, что его красноречие было истрачено понапрасну и что желанию его сердца не суждено сбыться, сэр Питер сказал вслух:
– Ты не слышал, что я говорил, Кенелм! Ты огорчаешь меня.
– Огорчаю тебя? Тебя? Не говори этого, отец, дорогой отец. Слушал ли я тебя! Каждое сказанное тобою слово вошло в самую глубину моего сердца. Прости мой сумасбродный, бесцельный разговор с самим собой, это только привычка, только моя привычка, дорогой отец!
– Мальчик, мальчик! – воскликнул сэр Питер со слезами в голосе. – Как рад был бы я, если бы ты мог отстать от своих странных привычек. Но если ты не можешь, никакие твои поступки не могут огорчить меня, только позволь мне сказать вот что: бегущая вода имеет для тебя большое очарование, с ничтожнейшим ручейком ты связываешь мысли, мечты, воспоминания твоего прошлого. Но теперь ты остановился над могучей рекой, перед тобой высший совет государства, более обширного, чем империя Александра, за тобою рынок торговли, в сравнении с которой торговля Тира228 была жалкой. Взгляни дальше на эти убогие лачуги, сколько тут нужно изменить и улучшить! А еще дальше отсюда ее не видно – Валгалла229 нации: «Победа или Вестминстерское аббатство!» Ничтожный ручеек был свидетелем твоего прошлого, неужели эта могущественная река не сохранит следа твоего будущего! Ах, мальчик, мальчик, я вижу, что ты все еще мечтаешь. Слова бесполезны. Пойдем домой.
– Я не мечтаю, я говорю себе, что настало время заменить старого Кенелма с новыми идеями новым Кенелмом с идеями старины. Ах, может быть, мы должны во что бы то ни стало пройти через романтику жизни, чтобы постигнуть величие реального мира. Я больше не могу сетовать, что стою в стороне от целей и стремлений моих ближних, я узнал, как много общего у меня с ними, я познал любовь, я познал горе.
Кенелм на миг умолк, но только на миг, потом поднял голову и выпрямился во весь рост. Отец был изумлен переменой в его лице: губы, глаза, все черты его красноречиво выражали решительность и энтузиазм, слишком серьезные для того, чтобы быть лишь мимолетной вспышкой энергии.
– Да, да, – сказал он, – «Победа или Вестминстерское аббатство!» Жизнь – это поле битвы, где самые тяжкие ранения постигают дезертиров. Их поражают на бегу, а они сдерживают стоны, чтобы не выдать тайну пристанища, где они бесславно стараются скрыться. Боль от ран, полученных в гуще боя, почти не чувствуется за радостью служения какому-либо достойному делу и вполне вознаграждается уважением к благородным шрамам. Мой выбор сделан! Я не дезертир, а солдат в общем строю!
– И скоро будешь возвышен из рядов, мой мальчик, если будешь крепко держаться старинной мысли, выраженной в старинном боевом кличе Англии: «Победа или Вестминстерское аббатство!»
С этими словами сэр Питер взял сына под руку и гордо оперся на него. И так по заполненным толпою улицам от нового моста, перекинутого через легендарную реку, проходит Человек Молодого Поколения навстречу судьбам, скрытым за горизонтом, которым глаза моего поколения должны ограничить свой пытливый взор.