ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Глава XLVI

Смело и твердо шел Леонард по большой дороге к великому городу. День был тихий и солнечный. С отдаленных гор, покрытых синеватым туманом, прилетал легкий прохладный ветерок. С каждой милей, которую проходил Леонард, его поступь становилась тверже и лицо его значительнее. О, какая радость, какое счастье для юноши находиться наедине с своими повседневными мечтами! Какую удивительную бодрость ощущает он в сознании собственных сил своих, даже и тогда, еслиб предстояло бороться с целым миром! Удаленный от холодной, оледеняющей все чувства счетной конторы, от влияния повелительной воли покровителя-эгоиста, без друзей, но поддерживаемый юношескою бодростью, молодой авантюрист чувствовал новое бытие. И вот перед этим-то человеком явился гений, так долго от него отстраняемый, – явился перед ним при первом дыхании злополучия, чтобы утешать… нет, впрочем! этот человек не нуждался в утешении… явился воспламенять, одушевлять, приводить его в восторг. Если есть в мире создание, заслуживающее нашей зависти, то создание это не какой нибудь пресыщенный сластолюбец, не великий литератор или художник, уже увенчанный лавровым венком, которого листья столько же годятся для отравы, сколько и для украшения: совсем нет! это – юный ребенок, одаренный предприимчивым духом и беспредельною надеждой. Чем пустее кошелек этого юноши, тем богаче его сердце и обширнее владения, в которых витает его фантазия, в то время, как сам он гордо и смело подвигается к своей будущности.

Не ранее вечера наш авантюрист уменьшил свой шаг и начал помышлять об отдыхе и подкреплении сил. И вот перед ним, по обеим сторонам дороги, расстилаются обширные пространства незагороженной земли, которые в Англии часто обозначают близкое соседство деревни. Спустя несколько минут, перед ним открылись два коттэджа, потом небольшая ферма, с её дворами и амбарами. Еще немного дальше он увидел вывеску, качавшуюся перед постоялым двором, с некоторыми претензиями на городскую гостиницу, – двором, часто встречаемым на протяжении длинной станции между двумя большими городами и обыкновенно называемым «Перепутьем». Впрочем, главное здание постоялого двора расположено было в некотором расстоянии от дороги. Перед ним расстилался зеленый луг, с огромным столетним буком по средине (к которому прикреплялась вывеска) и с летней беседкой сельской архитектуры, так что дилижансы, которые останавливались у этого постоялого двора, заранее сворачивали с дороги и подъезжали к нему сбоку. Между нашим пешеходом и постоялым двором стояла открытая для взора и одинокая приходская церковь. Предки наши никогда не выбирали для церкви открытого места; следовательно, эта церковь сооружена была новейшим поколением, в новейшем готическом вкусе, прекрасная на глаз неопытный в атрибутах церковной архитектуры, – весьма непривлекательная для опытного взора. Так или иначе, но только церковь эта носила какой-то холодный, сырой вид. Она имела чересчур огромные размеры для разбросанного селения. В ней не было заметно тех принадлежностей, которые придают особенную, невыразимую, внушающую благоговение прелесть церквам, в которых несколько поколений, следовавших одно за другим, падали ниц и поклонялись. Леонард остановился и окинул здание не взором знатока в архитектуре, но взором поэта: оно не понравилось ему. В то время, как он рассматривал церковь, мимо него медленным шагом прошла девочка, отворила дверь, ведущую на кладбище, и исчезла. Леонард не успел заметить лица этой девочки; но в движениях её было столько невыразимой печали и невнимания ко всему окружающему, что сердце его было тронуто. Что она делала там? Леонард тихонько подошел к невысокой ограде и устремил через нее внимательный взор.

На кладбище, подле свежей могилы, без всякого на ней памятника, девочка бросилась на землю и громко заплакала. Леонард отворил дверцы и тихо подошел к ней. Сквозь горькия рыдания он услышал несвязные выражения, напрасные, как и все человеческие скорби, изливаемые над могилой потерянного друга.

– Батюшка! неужели ты и в самом деле не слышишь меня?.. О, как я одинока…. как несчастна я!.. Возьми меня к себе…. возьми!

И лицо её скрылось в глубокой траве.

– Бедный ребенок! сказал Леонард, в полголоса. – Его нет здесь! обратись лучше к небу!

Несчастная девочка не оказала Леонарду ни малейшего внимания. Одной рукой он нежно обнял стан её; девочка сделала жест, выражавший досаду и гнев, но при этом она не повернулась к нему лицом, а еще крепче прильнула к могиле.

После светлых, солнечных дней всегда обильнее выпадает роса; так точно и теперь, вместе с захождением солнца вся зелень окрестных полей подернулась синеватым паром, который, удаляясь к горизонту, поднимался слоем густого тумана. Леонард сел подле сироты и старался отвлечь ее от излияния горести и успокоить ее на своей груди; но она с негодованием оттолкнула его от себя и отвернулас. В глубине своей непорочной, поэтической души, он понимал всю скорбь несчастного ребенка и не хотел отстать от него, не сказав ему ни слова в утешение. Леонард встал. Наступило молчание.

Леонарду первому пришлось нарушить его.

– Пойдем вместе домой, дитя мое, и дорогой поговорим о нем.

– О нем! Да кто вы такой? Вы не знали его! сказала девочка, все еще с заметным гневом. – Уйдите отсюда…. зачем вы пристали ко мне? И, кажется, никому не делаю вреда. Уйдите…. отстаньте от меня.

– Но ты себе делаешь вред, и это будет сокрушать его, если он увидит, вон оттуда. Пойдем домой, дитя мое!

Девочка взглянула на Леонарда сквозь слезы, и его лицо как будто смягчило её горесть и успокоило ее.

– Оставьте меня! сказала она, плачевным голосом, но уже без гнева. – Я пробуду здесь еще одну минуту. Мне так много еще нужно высказать.

Леонард оставил кладбище и за оградой начал дожидаться. Перез несколько минут сирота также вышла оттуда, и когда Леонард хотел подойти к ней, она сделала знак, чтоб он не приближался, и почти бежала от него. Он следовал за ней в некотором расстоянии и увидел, что предмет его сострадания скрылся во внутренние пределы постоялого двора.

– Гип-гип-гип…. ура!

Вот звуки, которыми встречен был наш молодой путешественник при входе в трактир, – звук радостный, выражающий веселье: но он отнюдь не согласовался с чувствами, которые ребенок, рыдая на могиле отца, испытывал в душе. Этот звук вылетал из внутренних покоев и сопровождался громким криком, топаньем ног и брянчаньем стаканов. Сильный табачный запах поражал обоняние Леонарда. Он остановился на минуту на пороге. Перед ним, на скамейках, под буком и внутри беседки, группировались мужчины атлетических форм: они пили и курили. Хозяйка дома, проходя по коридору в буфет, заметила Леонарда и тотчас подошла к нему. Леонард все еще стоял в нерешимости. Он, может быть, пошел бы дальше, еслиб не встреча с этой девочкой: она сильно заинтересовала его.

– У вас, кажется, очень много гостей, сказал он. – Могу ли я приютиться у вас на ночь?

– Почему же нельзя! мои;но, отвечала хозяйка, весьма учтиво: – на ночь я могу дать вам комнату, а до того времени решительно не знаю, куда вас поместить. Две комнаты, столовая и кухня битком набиты народом. В окрестностях происходила большая ярмарка рогатым скотом, и я полагаю, что у нас остановилось теперь до полу-сотни фермеров да столько же погонщиков.

– Не беспокойтесь, ма'м: я могу посидеть в комнатке, которую вам угодно будет отвести мне на ночь, и если не составит вам большего труда подать мне туда чаю, я был бы очень рад; впрочем, я могу подождать: для меня, пожалуете, не беспокойтесь.

Хозяйка дома была тронута такой вежливостью, которой она не привыкла видеть от грубых, по большей части угрюмых посетителей.

– Вы говорите, сэр, так приятно и учтиво, что мы готовы сделать для вас все лучшее; только не будьте взыскательны. Пожалуйте сюда!

Леонард спустил с плечь чемоданчик, вступил в коридор, с некоторым затруднением пробрался сквозь толпу плечистых, в огромных сапогах или в кожаных штиблетах, гигантов, которые беспрестанно входили и выходили из буфета, и пошел за хозяйкой, по лестнице, в маленькую спаленку, в самом верху дома.

– Ужь извините, эта комната мала, сказала хозяйка, стараясь оправдаться перед Леонардом. – У нас есть и внизу комнаты, но они все заняты заблаговременно. Мы ждем четырех фермеров, которые приедут издалека. Впрочем, здесь вам будет покойнее: вы не услышите шума.

– Ничего не может быть лучше этой комнатки. Но позвольте, сударыня… извините меня – и Леонард, взглянув на платье хозяйки дома, заметил, что на ней и нитки не было траурной. – Маленькая девочка, которую я видел на кладбище, где она так горько плакала, скажите, она родственница ваша? Бедняжка! мне кажется, такой глубокой горести нельзя испытывать в её возрасте.

– Ах, сэр! отвечала хозяйка, прикладывая к глазам уголок передника. – Это очень печальная история. Я не знаю, что мне делать теперь. Отец её, проезжая в Лондон, захворал, остановился в нашем доме, и вот четыре дня, как мы похоронили его. У этой бедной девочки, по видимому, ни души нет родственников, – и куда она, бедняжка, пойдет теперь! Судья Джонс говорит, что мы должны отправить ее в Мэрибонский приход, где отец её проживал в последнее время; но что же будет с ней тогда? Право, сердце так и обливается кровью, как только подумаешь об этом.

В эту минуту поднявшийся внизу ужасный крик ясно говорил, что там завязалась сильная ссора. Хозяйка дома поспешила внести туда свое благодетельное влияние.

Леонард, задумавшись, сел подле окна. Здесь, под одной кровлей с ним, находилось такое же одинокое создание, как и он сам. Положение сироты было еще печальнее в сравнении с его положением. У неё не было непоколебимого сердца мужчины, чтоб бороться с судьбой своей, не было золотых рукописей, которые бы служили ей магическими словами к приобретению сокровище Алладина. Через несколько минут хозяйка дома снова явилась к Леонарду, с чайным прибором, и Леонард не замедлил начать свои расспросы.

– Так вы говорите, что у неё ни души нет родственников? сказал он. – Неужели и в Лондоне нет никого, кто бы приютил ее? Разве отец не сделал перед смертью никаких распоряжений?… Впрочем, может статься, он и не мог их сделать….

– Точно так, сэр. Он был в памяти до последней минуты. Когда я спросила его, нет ли у него чего нибудь на душе, он сказал, что есть. Я опять спросила его: «верно, что нибудь насчет дочери?» Он отвечал мне: «да» и, Склонив голову на подушку, тихо заплакал. Я не могла более говорить с ним, не могла видеть эти тихия, но горячия слезы. Муж мой в этом отношении потверже меня: «полноте плакать, мистер Дигби – сказал он – не унывайте: грешно! Не лучше ли написать что нибудь к вашим друзьям.

«– К друзьям – сказал джентльмен, таким тихим, печальным голосом – у меня один только друг, и к нему я скоро отойду! Мне нельзя взять ее с собой!» При этом слове он внезапно вспомнил о чем-то, велел подать свое платье и долго искал в карманах чьего-то адреса, но не мог найти его. По видимому, он был очень забывчивый джентльмен, и руки у него были такие неловкия, что из них все валилось. После этого он вздохнул. «Позвольте – сказал он – позвольте! я совсем забыл, что у меня не было его адреса. Все равно: потрудитесь написать к лорду Лес….» Он сказал что-то похожее на имя лорда Лестера, но никто из нас не расслышал этого имени. Он не мог кончить своих слов, потому что сильно закашлялся, и хотя через несколько минут он успокоился, узнавал всех нас и свою маленькую дочь, кротко улыбался нам до последней минуты, но говорить не мог ни слова.

– Несчастный человек, сказал Леонард, утирая глаза. – Но, вероятно, маленькая девочка помнит имя, которого не мог кончить её отец?

– О, нет. Она говорит, что, должно быть, отец её хотел назвать джентльмена, с которым они не задолго перед тем встретились в Парке, – который был очень внимателен к её отцу и действительно назывался лордом; но что имени его она не помнит, потому что всего только раз и видела его; отец же в последнее время вообще очень мало говорил с нею. По её словам, мистер Дигби надеялся отыскать добрых друзей в Скрюстоуне и потому вместе с ней отправился туда из Лондона. Она полагает, однако, что старик обманулся в своих ожиданиях, потому что в тот же день отправился вместе с ней обратно в Лондон. На дороге он захворал и – умер. Постойте! что это такое? Я думаю, что она не может услышать нас. Мы говорим, кажется, очень тихо. её комната подле вашей, сэр. Мне послышалось, как будто она плачет. Слышите?

– её комната подле моей? Я ничего не слышу. С вашего позволения, сударыня, перед уходом отсюда, я поговорю с ней. Скажите, пожалуста, осталось ли хоть сколько нибудь денег у её отца?

– Какже, сэр, осталось несколько соверенов. Из них заплатили за похороны, но и затем осталось столько, что можно свезти маленькую девочку в Лондон. Муж мой человек равнодушный, сэр, однако, и тот жалеет бедную сиротку; а ужь про себя я не хочу и говорить.

– Позвольте мне вашу руку, сударыня. Бог наградит за это и вас и вашего мужа.

– Благодарю вас покорно, сэр. Нам говорил то же самое и доктор Дозвелл, хотя и не так откровенно, как вы. «Не беспокойтесь о моем счете – говорил он – только, пожалуста, в другой раз не поднимайте меня в шесть часов утра, не узнав сначала людей, к которым зовете.» А надобно признаться, сэр, я никогда не слышала, чтобы доктор Дозвелл отказался от счета. Он говорил, что это была шутка другого доктора, который хотел подсмеяться над ним.

– Какого же это другого доктора?

– Предобрейшего джентльмена, сэр. Он вышел из катеты вместе с мистером Дигби, когда тот захворал, и пробыл у больного до утра. Наш доктор говорит, что его зовут Морганом, и что он живет в Лондоне, и не то, чтобы доктор, а называется как-то иначе – какое то длинное, не английское название. Отъезжая, он оставил для маленькой девочки крошечные-прекрошечные шарики и велел ей дать, когда она будет слишком много плакать; однакожь, они нисколько не помогли ей… да и согласитесь сами, могут ли помочь такие пустяки?

– Крошечные шарики! о, теперь я понимаю: это был гомеопат. И вы говорите, что этот доктор был очень вниматетелен к ним и добр; быть может, не согласится ли он помочь ей. Писали ли вы к нему?

– Да мы не знаем его адреса а ведь Лондон, вы сами знаете, большой городок.

– Я сам иду в Лондон и постараюсь отыскать этого человека.

– Ах. сэр, вы очень добры, и ужь если ей нужно идти в Лондон…. да и то сказать, что она станет делать здесь? для тяжелой работы она не годится… так я бы желала, чтоб она отправилась с вами.

– Со мной! сказал изумленный Леонард: – со мной! Почему же нет! я очень буду рад.

– Я уверена, что она из хорошей фамилии, сэр. Еслиб мы видели её отца, так вы бы сказали, что это настоящий джентльмен. Он умер так тихо и до последней минуты такой был учтивый, как будто ему совестно было, что он беспокоит нас: ужь можно сказать, что это был настоящий джентльмен. Да вот хоть бы и про вас сказать, сэр: вы тоже не какой нибудь простой человек. Я умею отличать благородных людей, сказала хозяйка дома, приседая: – я знаю, что значит джентльмен. Я служила ключницей в лучших фамилиях здешнего округа, хотя не могу сказать, что служила в Лондоне. А так как благородные люди знают друг друга, то я нисколько не сомневаюсь, что вы найдете её родственников…. Ах, Боже мой! опять за мной идут.

При этом на крыльце раздались призывные крики, и хозяйка поспешила уйти. Фермеры и погонщики начинали расходиться и дожидались расчета. В этот вечер Леонард больше уже не видел хозяйки дома. Раздалось последнее гип-гип… ура! Быть может, это был заключительный тост за здоровье провинциальных властей, и комната, находившаяся под комнатой Леонарда, огласилась громким криком. Мало но малу тишина сменяла невнятные звуки внизу. Телеги и кареты укатились, стук лошадиных копыт прекратился; слышен был только один глухой стук от железных запоров и задвижек, невнятный шум нескольких голосов в нижних комнатах да неровные шаги по лестницам, сопровождаемые икотой и глупым смехом – признаки, по которым можно было заключить, что провожали на покой какого нибудь побежденного поклонника Бахуса.

Наконец все замолкло, почти в то самое время, когда на церковной башне пробило одиннадцать.

Между тем Леонард рассматривал свои рукописи. Первая из них заключала проэкт об улучшении паровых машин, – проэкт, зрело обдуманный, и которому начало было положено вместе с первыми познаниями о механике, почерпнутыми из маленьких брошюрок, купленных у странствующего медника. Он отложил его в сторону. Чтобы вполне рассмотреть этот проэкт, требовалось особенное напряжение рассудка – усиленное напряжение. Не так быстро пробежал он собрание статей но различным предметам. Некоторые из них, по его мнению, не заслуживали особенного внимания, другие он считал довольно интересными и хорошо выполненными. Наконец Леонард остановился над собранием стихов, написанных лучшим его почерком, – стихов, написанных под влияпием первого вдохновения, пробужденного в душе его чтением грустных воспоминании Норы. Эти стихи служили собранием ощущений его сердца и мечтаний, тои глубокой, никем неподмеченной борьбы, которую юность, одаренная чувствительной и восприимчивой душой, переносит при медленном, едва заметном переходе в мужество, хотя редко кто из юношей решается передавать этот замечательный кризис. И эта первая, слабая, неопытная, неправильная борьба с убегающими воздушными призраками, которые наполняют темные палаты юношеского ума, становилась с каждым новым усилием действительнее и могучее, так что призраки исчезали наконец или останавливались под обаянием здравого рассудка, теряли свою невещественность и принимали видимые, доступные для осязания формы. Взглянув на это последнее свое усилие, Леонард чувствовал, что наконец в нем все предвещало великого поэта. Это было творение, хотя вполовину еще неконченное, но вышедшее из под твердой руки; оно уже не было похоже на тень, дрожащую и принимающую уродливые формы на зыблющейся поверхности вод, на тень, которая служит одним только тусклым отражением и подражанием какого нибудь светлого ума: нет! это было творение оригинальное, создание творческого ума, проникнутое дыханием той жизни, от которой оно получило свое существование. Во время пребывания Леопарда в доме мистера Эвенеля, творение это остановилось и если получало легкое движение вперед, то это случалось очень редко, и то украдкой, по ночам. В эту минуту Леонард пробегал его свежим взором и с тем странным, невинным восхищением, вовсе непроистекающим из эгоистического чувства, понятным одним только поэтам, – восхищением, которое составляет для них чистый, искренний восторг и часто служит им единственной наградой. И за тем, с более горячим и более земным биением сердца, он, на крыльях послушной мечты, упосился в великий город, где все притоки славы встречаются не для того, чтрбы иссякнуть и исчезнуть, но чтобы снова разделиться и с новыми силами, с громкими названиями протекать по обширному пространству, называемому светом.

Леонард свернул свои бумаги и открыл окно, что, по обыкновению, делал он перед отправлением ко сну. Надобно заметить, что Леонард имел привычку смотреть на небо во время молитвы. Его душа, по видимому, покидала на время свою земную оболочку, витала по воздуху, с быстротой молнии уносилась в пределы недосягаемых миров – к престолу Предвечного, – между тем как дыхание его смешивалось с дыханием ветра, и его взоры останавливались на звездах, мириадами рассеянных по темно голубому небу.

Так точно и теперь молился одинокий юноша; и, намереваясь, по окончании молитвы, закрыть окно, он ясно услышал вблизи тихое рыдание. Леонард остановился притаил дыхание, потом выглянул из окна; ближайшее к нему окно было также открыто. Кто-то смотрел из него и, быть может, подобно ему, также молился. Еще внимательнее он начал вслушиваться, и до него долетели нежные, тихия слова:

– Батюшка! батюшка!.. теперь все тихо здесь!.. Слышишь ли ты меня в эту минуту?

Леонард отпер свою дверь и тихо приблизился к двери, ведущей в соседнюю комнату: его первым и весьма натуральным побуждением было – войти туда и принести с собой утешение. Но едва только рука его коснулась ручки замка, как он быстро отдернул ее. Хотя ребенок и находился под влиянием глубокой горести, но тем священнее должна быть скорбь его, в его беззащитном положении. Что-то особенное – в своем юношеском неведении, он не знал, что именно – удаляло его от порога. Переступить через него в эту минуту казалось ему преступлением. Поэтому он воротился в свою комнату; в течение нескольких часов рыдания все еще долетали до его слуха, наконец замолкли, и беспечная юность покорилась могущественному обаянию сна.

На другое утро, услышав движение в соседней комнате, Леонард тихо постучался в дверь. Ответа не было; но Леонард решился войти. Вчерашняя печальная незнакомка сидела на стуле по средине комнаты; её руки свисли на колени, её взоры без всякого выражения устремлены были на пол. Леонард подошел к ней и начал говорить.

Гэлен находилась в сильном унынии и оставалась безмолвною. её слезы, по видимому, иссякли; и прошло несколько минут прежде, чем она заметила присутствие Леонарда. Наконец он успел обратить на себя её внимание, и первыми признаками этого успеха были движение её губ и выступившие на глазах крупные слезы.

Мало по малу он вкрался наконец в её доверчивость: печальная история была рассказана. Кроме горького одиночества сироты, Леонард всего более был тронут тем, что она, по видимому, не понимала, не чувствовала своего беззащитного положения. Она оплакивала человека, которого нянчила, лелеяла, наблюдала за каждым шагом которого; для покойного отца своего она скорее была защитница, чем слабое создание, требующее защиты. Касательно друзей и будущих видов Леонард не узнал от неё более того, что было рассказано хозяйкой дома; впрочем, она позволила ему пересмотреть некоторые вещи, оставшиеся после отца. Между ними находилось множество очищенных векселей на имя капитана Дигби, старые, пожелтевшие от времени лоскутки нот для флейты, выписки ролей из тетради суфлёра, комические роли из водевилей, в которых герои так благородно обнаруживают презрение к деньгам; вместе с этими бумагами находилось несколько билетов на заложенные вещи и два-три письма, не сложенные гладко, но измятые и скомканные, как будто они вложены были туда дряхлыми, слабыми руками, дрожавшими от сильного негодования. В надежде, что эти письма наведут его на следы родственников сироты, Леонард попросил позволения прочитать их. Гэлен согласилась молча, одним лишь наклонением головы. Оказалось, что письма эти были не иное что, как коротенькие, холодные ответы, по видимому, дальних родственников илй прежних друзей, к которым покойный обращался о предоставлении ему какого нибудь занятия. Содержание этих писем и тон, в котором они были написаны, произвели в душе Леонарда уныние. Ни один из документов, оставленных мистером Дигби, не сообщал никаких сведений о родственных или дружеских связях покойного. Леонарду оставалось только пробудить в памяти Гэлен имя нобльмена, которое было произнесено её отцом в последние минуты его жизни; но и тут оказалась неудача. Надобно заметить, что лорд л'Эстрендж, предлагая мистеру Дигби принять от него небольшую сумму денег и, впоследствии, обращаться к нему в дом мистера Эджертона, по весьма естественной деликатности, удалил от себя невинную дочь старого воина, с тем, чтобы она не имела даже и малейшего подозрения насчет милостыни, поданной её отцу. Кроме того Гэлен говорила правду, что мистер Дигби в последнее время не говорил ни слова о своих делах. Быть может, она и расслышала имя лорда, произнесенное отцом перед самой кончиной, но не считала за нужное сохранить его в памяти, Все, что она могла сообщить Леонарду, заключалось в том, что, при встрече, она узнала бы этого джентльмена и его прекрасную собаку. Заметив, что дитя совершенно успокоилось, Леонард собрался оставить комнату, с тем, чтобы переговорить с хозяйкой дома; но едва только сделал он первое движение, как Гэлен встала и тихо взяла его за руку. Она не сказала ни слова: её движение красноречиво говорило за нее.

– Сирота, сказал Леонард, наклоняясь над ней и цалуя ее в щоку: – согласишься ли ты идти со мной?… У нас обоих один отец. Он будет руководить вами на земле. Я такой же сирота, как и ты: у меня тоже нет отца.

Гэлен устремила на Леонарда свои взоры, долго глядела на него и потом доверчиво склонила голову на сильное плечо ноши.