ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Глава СХХ

Рандаль Лесли поздно вечером в тот день, как оставил Лэнсмер-Парк, пришел пешком к дому своего отца. Он сделал длинное путешествие посреди мрака и тишины зимней ночи. Он не чувствовал усталости, пока неурядный, бедный дом не напомнил ему о его безвыходной бедности. Он упал на постель, сознавая свое ничтожество, сознавая, что он самая жалкая развалина среди развалин человеческого честолюбия. Он не рассказал своим родственникам о всем произшедшем. Несчастный человек – ему некому было вверить свои горести, не от кого было выслушать строгую истину, которая могла бы принести ему утешение и возбудить в нем раскаяние. Проведя несколько недель в совершенном унынии и не произнося почти ни слова, он оставил отцовский дом и возвратился в Лондон. Внезапная смерть такого человека, как Эджертон, даже в те беспокойные времена, произвела сильное, хотя кратковременное впечатление. Подробности выборов, сообщавшиеся в провинциальных листках, перепечатывались в лондонские журналы; сюда вошли заметки о поступках Рандаля Лесли в заседании комитета с колкими обвинениями его в эгоизме и неблагодарности. Весь политический круг, без различия партий, составил себе о бедном клиенте государственного человека одно из тех понятий, которые набрасывают тень на весь характер и ставят неодолимую преграду честолюбивым стремлениям. Важные люди, которые прежде оказывали, ради Одлея, внимание Рандалю и которые при малейшем покровительстве со стороны судьбы, могли бы возвысить его карьеру, проходили мимо его по улицам, не удостоивая его поклоном. Он не осмеливался уже напоминать Эвенелю об обещании его поддержать его при последующих выборах за Лэнсмер, не смел мечтать о занятии вакансии, открывшейся со смертию Эджертона. Он был слишком сметлив, чтобы не увериться, что все надежды его на представительство за местечко исчезли. Теряясь в обширной столице, как некогда терялся в ней Леонард, он точно также подолгу стоял на мосту, глядя с тупым равнодушием на поверхность реки, как будто манившей его в свои влажные недра. У него не было ни денег, ни связей – ничего, кроме собственных способностей и познаний, чтобы пробивать дорогу к той высшей сфере общества, которая прежде улыбалась ему так благосклонно; а способности и познания, которые он употребил на то, чтобы оскорбить своего благодетеля, навлекали за него только более и более явное пренебрежение. Но и теперь судьба, которая некогда осыпала своими благами бедного наследника Руда, послала ему в удел совершенную независимость, пользуясь которой, при неутомимых трудах, он мог бы достигнуть если не самых высоких мест, то по крайней мере такого общественного положения, которое заставило бы свет руководствоваться его мнениями и, может быть, даже оправдать его прежние поступки. 5,000 фунтов, которые Одлей завещал ему партикулярным актом, с тем, чтобы поставить эту сумму вне законных условий, были выплачены ему адвокатом л'Эстренджа. Но эта сумма показалась ему столь малою в сравнении с неумеренными надеждами, которых он лишился, и дорога к возвышению представлялась ему теперь такою длинною и утомительною после того, как он был раз у её исхода, что Рандаль смотрел на это неожиданно доставшееся ему наследство, как на предлог не принимать на себя никакой обязанности, не избирать никакой серьёзной деятельности. Уязвляемый постоянно тем резким контрастом, который его прежнее положение в английском обществе составляло с настоящим положением, он поспешил уехать за границу. Там из желания ли развлечься, прогнать томившую его мысль, или по ненасытной жажде узнать ближе, изведать достоинство незнакомых предметов и неиспытанных наслажденний, Рандаль Лесли, бывший до тех пор равнодушным к обыкновенным удовольствиям молодости, вступил в общество игроков и пьяниц. В этой компании дарования его постепенно исчезали, а направление их к интригам и разным предосудительным предприятиям только унижало его в общественном мнении. Падая таким образом шаг за шагом, проматывая свое состояние, он совершенно был исключен из того круга, где самые отъявленные моты, самые безнравственные картежники все-таки сохраняют манеры и тон джентльменов. Отец его умер, заброшенное имение Руд досталось Рандалю, но кроме расходов на приведение его в какой бы то ни было порядок, он должен был выплатить деньги, причитавшиеся брагу, сестре и матери. За тем едва ли что могло остаться в его пользу. Надежда восстановить фамилию и состояние предков давно для него миновала. Он написал в Англию, поручая продать все свое имущество. Ни один из богатых людей не явился, впрочем, на аукцион, не ценя высоко продававшегося имения. Все оно пошло частями в разные руки. Самый дом был куплен на своз.

Вдова, Оливер и Джульета поселились в каком-то провинциальном городке другого графства. Джульета вышла за муж за молодого офицера и вскоре умерла от родов. Мистрисс Лесли немногим пережила ее. Оливер поправил свое маленькое состояние женитьбою на дочери какого-то лавочники, который накопил несколько тысяч фунтов капитала. Долго после продажи Руда не было никаких слухов о Рандале; говорили только, что будто он выбрал себе для жительства или Австралию, или Соединенные Штаты. Впрочем, Оливер сохранял такое высокое мнение о дарованиях своего брата, что не терял надежды, что Рандаль когда нибудь воротится богатым и значительным, как какой нибудь дядюшка в комедии; что он возвысит падшую фамилию и преобразит в грациозных леди и ловких джентльменов тех грязных мальчишек и оборванных девчонок, которые толпились теперь вокруг обеденного стола Оливера, предъявляя аппетит совершенно несоразмерный их росту и дородству.

В один зимний день, когда жена и дети Оливера вышли из за стола и сам Оливер сидел, попивая из кружки плохой портвейн, и рассматривал несовсем утешительные денежные счеты; тощая лягавая собака, лежавшая у огня на дырявом тюфяке, вскочила и залаяла с остервененим. Оливер поднял свои мутные голубые глаза и увидал прямо против себя в оконном стекле человеческое лицо. Лицо это совершенно касаюсь стекла и от дыхания смотревшего узоры, нарисованные морозом, постепенно исчезали и стекла более и более тускнели.

Оливер, встревоженный и рассерженный, приняв этого непрошенного наблюдателя за какого нибудь дерзкого забияку и мошенника, вышел из комнаты, отворил наружную дверь и просил незнакомца оставить его дом в покое; между тем собака еще менее учтиво ворчала на незнакомца и даже хватала его за икры. Тогда хриплый голос произнес: «Разве ты не узнаешь меня, Оливер? я брат твой Рандаль! Уйми свою собаку и позволь мне взойти к тебе.» Оливер отступил в изумлении: он не смел верить главам, не мог узнать брата в мрачном, испитом призраке, который стоял перед ним. Наконец он приблизился, посмотрел Рандалю в лицо и, схватив его руку, не произнося ни слова, привел его в свою маленькую комнату.

В наружности Рандаля не осталось и следа того изящества и благовоспитанности, которые отличали прежде его личность. Одежда его говорила о той крайней ступени нищеты, на которую он низошел. Лицо его было похоже на лицо бродяги. Когда он снял с себя измятую, истертую шляпу, голова его оказалась преждевременно поседевшею. Волосы его, некогда столь прекрасные цветом и шелковистые, отсвечивали каким-то железным проблеском седины и падали неровными, сбитыми прядями; за челе и лице его ложились ряды морщин; ум его по-прежнему довольно резко выказывался наружу, но это был ум, который внушал только опасение – это был ум мрачный, унылый, угрожающий.

Рандаль не отвечал ни на какие вопросы. Он схватил со стола бутылку, в которой оставалось еще немного вина и осушил ее одним глотком.

– Фу, произнес он, отплевываясь:– неужели у вас нет ничего, что бы по больше согревало человека?

Оливер, действовавший как будто под влиянием страшного сна, подошел к шкапу и вынул оттуда бутылку водки, почти полную. Рандаль жадно ухватился за нее и приложил губы к горлышку.

– А, сказал он после некоторого молчания: – это другое дело, это удовлетворяет. Теперь дай мне есть.

Оливер сам поспешил служить брату: дело в том, что ему не хотелось, чтобы даже его заспанная служанка видела его гостя. Когда он воротился с кое-какими объедками, которые можно было достать на кухне, Рандаль сидел у камина, расправив над потухающим пеплом свои костлявые пальцы, похожие на когти коршуна.

Он с необыкновенною прожорливостью съел все, что было принесено из остатков обеда, и почти осушил бутылку. Но это нисколько не прогнало его уныния. Оливер стоял возле него в каком-то тупом удивлении и страхе; собака от времени до времени недоверчиво скалила зубы.

– Я тебе расскажу свою историю, произнес наконец Рандаль нехотя. Она не длинна. Я думал нажить состояние – и разорился, у меня нет теперь ни пенни и ни малейшей надежды на возможность поправиться. Ты, кажется, сам беден, следовательно не можешь помогать мне. Позволь, по крайней мере, пожить у тебя несколько времени, иначе мне негде будет преклонить голову и придется умереть с голоду.

Оливер прослезился и просил брата поселиться у него.

Рандаль жил несколько недель в доме Оливера, ни разу не выйдя за порог; он, казалось, не замечал, что Оливер снабдил его новым готовым платьем, хотя надевал это платье без зазрения совести. Но скоро присутствие его сделалось нестерпимым для хозяйки дома и стеснительным для самого хозяина. Рандаль, который некогда был до того воздержным, что самое умеренное употребление вина считал вредным для рассудка и воображения, теперь получил привычку пить крепкие напитки во всякий час дня. Но хотя они приводили его иногда в состояние опьянения, никогда, впрочем, не располагали его сердца к откровенности, никогда не прогоняли мрачной думы с чела его. Если он потерял теперь прежнюю остроту ума и дар наблюдательности, зато вполне сохранил способность притворяться и лицемерить. Мистрисс Оливер Лесли, бывшая с ним сначала осторожною и молчаливою, вскоре сделалась суха и холодна, потом стала позволять себе неприятные намеки, насмешки, наконец стала высказывать грубости. Рандаль немного оскорблялся всем этим и не давал себе труда возражать; но принужденный смех, которым он заключал всякую подобную выходку, так нестерпимо звучал в ушах мистрисс Лесли, что она раз прибежала к мужу и объявила, что или она сама или брат его должен оставить их дом. Оливер старался ее успокоить и утешить; через несколько дней он пришел к Рандалю и сказал ему с робостью:

– Ты видишь, что все, чем я владею, принадлежит собственно жене моей, а ты между тем не хочешь с нею поладить. Твое присутствие делается тебе столь же тягостным, сколько и мне. Я бы желал тебе помочь как нибудь, я думал тебе сделать предложение…. только с первого взгляда это покажется слишком ничтожным перед…

– Перед чем? прервал Рандаль с наглостью: – перед тем, что я был прежде или что я теперь? Ну, говори же!

– Ты человек ученый; я слыхал, что ты очень хорошо рассуждаешь о науках; может быть, ты и теперь в состояния возиться с книгами; ты еще молод и мог бы подняться…. и….

– Фу, ты, пропасть! Да говори же скорее то или другое! вскричал Рандаль грубым тоном.

– Дело в том, продолжал бедный Оливер, стараясь сделать предложение свое не столь резким и странным, каким оно представлялось ему первоначально:– что муж нашей сестры, как ты знаешь, племянник доктора Фельпема, который содержит очень хорошую школу. Он сам не учен и занимается более преподаванием арифметики и бухгалтерии, но ему нужно учителя для классических языков, потому что некоторые из молодых людей идут в коллегии. Я написал к нему, чтобы разузнать об условиях; я конечно не называл твоего имени, не будучи уверен, согласишься ли ты. Он, без сомнения, уважить мою рекомендацию. Квартира, стол, пятьдесят фунтов в год…. одним словом, если ты захочешь, ты можешь получить это место.

При этих словах Рандаль затрепетал всем телом и долго не мог собраться отвечать.

– Хорошо, быть так; я принужден на это согласиться. Ха, ха! да, знание есть сила! Он помолчал несколько минут. – Итак, наш старый Голд не существует, ты сделался торгашом провинциального городка, сестра моя умерла, и я отныне – никто другой, как Джон Смит. Ты говоришь, что не называл меня по имени содержателю пансиона, пусть оно и останется для него неизвестным; забудь и ты, что я некогда был одним из Лесли. Наши братские отношения должны прекратиться, когда я оставлю твой дом. Напиши своему доктору, который смыслит одну арифметику, и отрекомендуй ему учителя латинского и греческого языков, Джона Смита.

Через несколько дней protégé Одлея Эджертона вступил в должность преподавателя одной из обширных, дешевых школ, которые приготовляют детей дворян и лиц духовного сословия к ученому поприщу, с гораздо значительнейшею примесью сыновей торговцев, предназначающих себя для службы в конторах, лавках и на биржах. Там Рандаль Лесли, под именем Джона Смита, живет до сих пор.

Между тем как, так называемое, поэтическое правосудие развивалось из планов, в которых Рандаль Лесли истощил свой изобретательный рассудок и преградил себе дорогу к счастью, никакие видимые признаки воздаяния не обнаруживались в отношении злейшего из интригантов, барона Леви. Ни разу падение фондов не успело потрясти здание, возведенное им из развалин домов других людей. Барон Леви все тот же барон Леви, только сделался миллионером; впрочем, в душе своей он едва ли не сознает себя более несчастным, чем Рандаль Лесли, школьный учитель. Леви человек, внесший сильные страсти в свою житейскую философию; у него не такая холодная кровь, не такое черствое сердце, которые бы делали его организм нечувствительным к волнениям и страданиям. Лишь только старость настигла великосветского ростовщика, он влюбился в хорошенькую оперную танцовщицу, которой маленькие ножки вскружили ветряные головы почти всей парижской и лондонской молодежи. Ловкая танцовщица держала себя очень строго в отношении к влюбленному старику и, не поддавалась его страстным убеждениям, заставила его жениться на ней. С этой минуты дом его, Louis Quinze, стал наполняться более, чем когда нибудь толпами высокородных дэнди, которых сообщества он прежде так жадно добивался. Но это знакомство вскоре сделалось для него источником неизъяснимых мучений. Баронесса была кокетка в полном смысле этого слова, и Леви, в котором, как нам уже известно, ревность была господствующею страстью – испытывал непрерывную тревогу. Его неуважение к человеческому достоинству, его неверие в возможность добродетели – только содействовали развитию в нем подозрения и вызывали, как нарочно, опасности, которых он наиболее боялся. Вдруг он оставил свои великолепный дом, уехал из Лондона, отказался от общества, в котором мог блестеть своим богатством, и заперся с женою в деревне одной из отдаленных провинций; там он живет до сих пор. Напрасно старается он заняться сельским хозяйством; для него только тревоги жизни в столице, со всеми её пороками и излишествами, представляли некоторую тень отрады, некоторое подобие того, что он называл «удовольствием». Но и в деревне ревность продолжает преследовать его; он бродит около своего дома с блуждающим взором и осторожностью вора; он стережет жену точно пленницу, потому что она ждет только удобного случая, чтобы убежать. Жизнь человека, отворившего тюрьму для столь многих людей, есть жизнь тюремного сторожа. Жена ненавидит его и не скрывает этого. Между тем он раболепно расточает ей подарки. Привыкнув к самой необузданной свободе, требуя постоянных рукоплесканий и одобрения как чего-то должного, будучи без всякого образования, с умом дурно направленным, выражаясь грубо и отличаясь самым неукротимым характером, прекрасная фурия, которую он привел в свой дом, превратила этот дом в настоящий ад. Леви не смеет признаться никому, сколько он тратит денег, он жалуется на неудачи и нищету с тем, чтобы извинить себя в глазах жены, которую он лишил всех удовольствий. Темное сознание воздаяния пробуждается в душе его и рождает раскаяние, которое еще более терзает его. Раскаяние это есть следствие суеверия, а не религиозного убеждения; оно не приносит с собою утешения истинного раскаяния. Леви не старается облегчить свои страдания, не думает искупить свои проступки каким нибудь добрым делом. Между тем богатства его растут и принимают такие размеры, что он не может совладеть с ними.

Граф ди-Пешьера не ошибся в расчете, показав вид раскаяния и прибегнув к великодушию своего родственника. Он получил от щедрого герцога Серрано ежегодную пенсию, соответствовавшую его званию и ему снова дозволен был въезд в Вену. Но на следующее же лето, после пребывания его в Лэнсмере, каррьера его внезапно окончилась.

В Баден-Бадене он начал ухаживать за богатой и хорошенькой собою полькой, вдовой. Репутация, которой она пользовалась, отогнала от нее всех поклонников, исключая молодого француза, который был стол же смел как Пешьера и влюблен сильнее его. Соперники предложили друг другу дуэль. Пешьера явился на место поединка с обычным хладнокровием, напевая опорную арию, и смотрел с таким веселым видом на дуло пистолета, что нервы француза расстроились, несмотря на его храбрость. Спустив курок прежде, нежели он успел прицелиться, француз, к величайшему удивлению, попал графу в сердце и убил его миновал.

Беатриче ди-Негра, после смерти брата, жила несколько лет в совершенном уединении, переселившись в монастырь, но, впрочем, не постригаась в монахини, как предполагала прежде. Дело в том, что присматриваясь к нравам и образу жизни сестер, она убеждалась, что мирские страсти и сожаления о прошлом (исключая самых редких натур) прокладывают себе дорогу сквозь железные решетки и через высокие стены. Наконец она избрала себе пребывание в Риме, где известна не только очень строгим образок жизни, но и деятельною благотворительностью. Ее не могли уговорил принять более четвертой части той пенсии, которая назначена была её брату; но у неё было и мало потребностей кроме потребности благотворения; а когда благотворительность деятельна, то она извлекает много пользы и из небольшего количества золота. Маркиза не появляется в блестящих, шумных собраниях; ее окружает небольшое, но избранное общество художников и ученых. Первым наслаждением она поставляет помогать какому нибудь талантливому юноше, особенно если он назовет своим отечеством Англию.

Сквайр и супруга его все еще проживают в Гэзельдене, где капитан Бэрнебес Гиджинботам поселился окончательно. Капитан сделался страшным ипохондриком, но он расцветает от времени до времени; когда слышит, что в семействе мистера Шэрна Кёрри есть больной, тогда он повторяет в полголоса: «если бы эти семеро дрянных ребятишек отправились на тот свет, у меня были бы большие надежды в будущем». За подобные желания сквайр делает ему обыкновенно строгий выговор, а пастор с важностью произносит увещание. Хотя капитан и отплачивает за это обоим три раза в неделю за вистом, но пастор уже не бывает постоянным партнером капитана, так как пятым садится играть по большой части старинный друг и сосед сквайра, мистер Стикторейтс. Сражаясь таким образом один, без помощи капитана, пастор с печальным удивлением замечает, что счастье повернулось к нему спиною, и что он выигрывает теперь реже, чем прежде выигрывал. К счастью, это единственная тревога – исключая припадков истерики у мистрисс Дэль, к которым он, впрочем, совершенно привык – помрачающая ясную стезю жизни пастора. Мы должны теперь объяснить, каким образом мистер Стикторейтс занял место за карточным столом в Газельдене. Франк поселился в Казино с женою, которая характером совершенно подходят к нему; жена эта была мисс Стикторейтс. Только дна года спустя после потери Беатриче, Франк начал забывать свое горе; ум его потерял прежнюю игривость и беззаботность, за то он сделался умереннее в желаниях и рассудительнее. Привязанность, хотя бы дурно выбранная и неудачно направленная, все-таки подвигает вперед воспитание человека. Франк сделался положительнее и серьёзнее; посетив однажды Гэзельден, он встретил мисс Стикторейтс на одном из деревенских балов. Молодые люди почувствовали симпатию друг к другу, может быть, именно вследствие вражды, которая существовала между их семействами. Свадьба, которая совершенно было устроилас, была отложена вследствие возникшего между родителями спора о праве на дорогу. Но к счастью прение это было прекращено замечанием пастора Дэля, что когда оба имения, вследствие предположенного брака детей, составят одно целое, то повод к тяжбе сам собою уничтожится, ибо человек не имеет обыкновения тягаться с самим собою. Впрочем, мистер Стикторейтс и мистер Гэзельден включили в контракт особую оговорку (хотя адвокаты и уверяли их, что она не может иметь законной силы), по смыслу которой, в случае неимения наследников от предположенного брака, участок Стикторейтс должен будет перейти в какому нибудь члену фамилии Стикторейтс, и право на дорогу из лесу через болото будет подлежать тяжебному разбирательству на тех же самых основаниях как и теперь. Впрочем, трудно предположить, чтобы подобная тяжба могла возникнуть с похвальною целью разорить грядущих наследников, потому что у Франка два сына и две дочери играют уже на террасе, на которой Джакеймо поливал некогда померанцовые деревья, и бегают на бельведере, на котором Риккабокка изучал некогда Макиавелли.

Риккабокка долго не мог привыкнуть к роскоши, которая снова стала окружать его, и к титлу герцога. Джемима гораздо скорее освоилась с новым положением, но удержала сердечную простоту, которая отличала ее в Гэзельдене. Крестьяне и крестьянки любят ее без ума. Она особенно покровительствует молодым, старается устроивать свадьбы и нуждающихся наделяет приданым. Герцог, продолжая острить насчет женщин и женитьбы, не менее того один из счастливейших мужей на свете. Любимое занятие его составляет воспитание сына, которого Джемима подарила ему вскоре после возвращения его на родину.

Герцог постоянно желал узнать, что сделалось с Рандалем. Однажды – за несколько лет перед тем, как Рандаль определился школьным учителем – герцог, осматривая генуэзский госпиталь, с свойственною ему наблюдательностью в отношении всего, исключая его собственной особы, заметил в углу спящего человека, и так как лицо Рандаля в это время еще не очень изменилось, то посмотрев на него пристально, герцог тотчас узнал в нем несчастного питомца Итонской школы.

– Это англичанин, сказал бывший тут дежурный чиновник. – Его принесли сюда без чувств. Он получил, как мы узнали, опасную рану в голову на дуэли с известным всем chevalier d'industrie, который объявил, что противник обманывал и обирал его при всяком удобном случае. Впрочем, это не совсем правдоподобно, продолжал чиновник: – потому что мы нашли на больном лишь несколько крон, и он должен был оставить свою квартиру, не будучи в состоянии платить за нее. Он выздоравливает, но лихорадка все еще продолжается.

Герцог молча смотрел на спящего, который метался на жосткой кровати и что-то бормотал едва внятным голосом; потом он положил в руку дежурному кошелек.

– Отдайте это англичанину, но не говорите ему моего имени. Правда, совершенная правда, пословица справедлива! рассуждал сам с собою герцог, сходя с лестницы. Più pelli di rolpi che di аsini vanno in Pelliccieria (не ослиные, а лисьи шкуры попадают больше к скорняку.)

Доктор Морган продолжает прописывать пилюли от тоски и капли от меланхолии. Число его пациентов значительно увеличилось, и под его неутомимым надзором больные живут столько, сколько угодно Провидению. Ни один из аллопатов не в состоянии взять на себя большего.

Смерть бедного Джона Борлея не осталась неотмеченною в литературных летописях. Похвалы, которых он не дождался при жизни, посыпались теперь щедро, и в Кенсолл-Грине ему воздвигнут по подписке прекрасный монумент. Будь у него жена и дети, им была бы оказана необходимая помощь. Любители литературы целые месяцы рылись в библиотеках и собирали его юмористические сочинения, анекдоты, фантастические рассказы и образцы красноречия, которое некогда оглашало дымные таверны и залы грязных клубов. Леонард собрал его сочинения, разбросанные по разным повременным изданиям. Они заняли места на полках главнейших библиотек, хотя предметы, избранные автором, имели слишком мгновенный интерес и обработывались каким-то странным, причудливым образом. Эти образцы литературной деятельности не могли сделаться ходячею монетою мышления, на них любители смотрели как на своего рода редкость. Бедный Борлей!

Дик Эвенель не вышел из Парламента так скоро, как предполагал прежде. Он не мог убедит Леонарда, в котором жажда политического возвышения была утолена у источника муз, занять его место в Сенате; а он сознавал, что семейству Эвенелей необходимо иметь представителя. Он начал вследствие того употреблять большую часть своего времени на служение интересам Скрюстоуна, нежели на дела своей родины и успел уничтожить совместничество, которому должен был подвергнуться, тем, что сделал из своего соперника деятельного участника в своих интересах. Приобретя таким образом монополию в Скрюстоуне, Дик обратился к своим прежним убеждениям в пользу свободной торговли. Он делается образцом для старого поколения помещиков и во всяком случае может быт назван одним из тех просветителей деревень, которых создает тесное соединение предприимчивого ума и значительного капитала.

Права рождения Леопарда была без труда доказаны и никто не решился их оспаривать. Часть наследства, перешедшая к нему от отца, вместе с суммою, которую Эвенель выплатил ему за патент на сделанное им изобретение, и приданым, которое Гарлей назначил Гэлен против её воли, привели молодую чету к той золотой средине, которая не испытывает лишений бедности и не знает тревог и обязанностей, сопряженных с большим состоянием. Смерть отца сделала глубокое впечатление на душу Леонарда; но убеждение, что он родился от человека, пользовавшегося такою завидною славою и занимавшего такое видное место в обществе, не только не развивало, но уничтожало в нем честолюбие, которое довольно долгое время отвлекало его от любимых его стремлений. Ему не нужно было добиваться звания, которое сравняло бы его с званием Гэлен. У него не было родственника, которого любовь он мог бы снискать своими успехами в свете. Воспоминание о прежней сельской жизни, склонность к уединению – при чем привычка содействовала естественному влечению – заставляли его уклоняться от того, что человек, более привязанный к свету, назвал бы завидными преимуществами имени, дозволявшего ему доступ в высшие сферы общественной жизни.

Леонард видел прекрасный памятник, воздвигнутый на могиле Норы, и надпись, сделанная на нем, оправдывала бедную женщину во мнении людей. Он с жаром обнял мать Норы, которая с удовольствием признала в нем внука; даже сам старый Джон особенно расчувствовался, видя, что тяжелая тоска, лежавшая на сердце жены его, теперь рассеялась. Опираясь на плечо Леонарда, старик уныло глядел на гробницу Норы и говорил в полголоса:

– Эджертон! Эджертон! «Леонора, гордая супруга достопочтенного Одлея Эджертона!» А я подавал за него голос. Она выбрала себе настоящий цвет, какой следовало. Неужели это то самое число? Неужели она умерла так давно? Правда! правда! Жаль, что её нет с нами. Но жена говорит, что мы увидимся скоро с нею; я всегда то же думал сам, вольно ей прежде было спорить. Благодарю вас, сэр. Я человек бедный, но слезы эти не тяготят меня; напротив, не знаю почему, но я чувствую себя особенно счастливым. Где моя старуха? Я думаю она не знает, что я теперь только и толкую, что про Нору. А! вот она. Благодарю вас, сэр; а лучше возьмусь на руку моей старухи, я больше привык к ней, и…. жена, скоро ли мы пойдем к Норе?

Леонард привел мистрисс Ферфильд повидаться с своими родными и мистрисс Эвенель приветствовала ее с особенною нежностью. Имя, начертанное на гробнице Норы, расположило сердце матери в пользу оставшейся дочери. Бедный Джон повторял часто: «Теперь она может говорить о Норе» и в самом деле при подобных разговорах, она сама и дочь её, которую она оставляла так долго в пренебрежении, убедились, сколько между ними было общего. Так, когда вскоре после женитьбы с Гэлен, Леонард уехал за границу, Джэн Ферфильд осталась жить с стариками. После смерти их, которая последовала в один и тот же день, она отказалась, может быть, из самолюбия, поселиться с Леонардом, но наняла себе квартиру вблизи от дома, который он впоследствии купил себе в Англии. Леонард оставался за границею несколько лет. Будучи спокойным наблюдателем обычаев и умственного развития народов, глубоко, внимательно изучая памятники, которые живо говорят нам о прошлом, он собрал обильные материалы для истории человечества и понятия его о высоком и прекрасном развились в нем, под родным небом, в усладительное служение искусству.

Леонард окончил сочинение, которое занимало его так много лет, – сочинение, на которое он смотрит как на верхнее звено своего духовного развития и на котором он основывает все надежды, соединяющие человека современного с будущими поколениями. Сочинение его отпечатано; в боязливом ожидании он едет в Лондон. Теряясь в громадной столице, он хочет видеть собственными глазами, как примет свет новую связь, которую он провел между суетливою городскою жизнью и своим трудом, свершенным в тиши уединения. Сочинение вышло из типографии в недобрый час. Публика занята была другими предметами; публике некогда было обратить внимание на новое творение, и книга не проникла в обширный круг читателей. Но свирепый критик напал на нее, истерзал, изорвал, исказил ее, смешал достоинства и недостатки её в одно уродливое целое. Достоинства никто не нашелся выказать должным образом, недостатки не нашли беспристрастного защитника. Издатель уныло покачивает головою, указывает на полки, которые гнутся под тяжестью непроданных экземпляров, и замечает, что сочинение, которое выражало самые светлые, утешительные стороны человеческой жизни, не соответствует современному вкусу. Огорченный, обиженный, хотя и стараясь казаться твердым, Леонард возвращается домой, и там на пороге встречает его утешительница. Голос её повторяет ему любимые места из его сочинения, говорит ему о его будущей славе, и все окружающее, под влиянием улыбки Гэлен, как будто проясняется, облекается в радужный колорит надежды. И глубокое убеждение, что небо ставят человеческое счастье вне светского одобрения или пререкания, овладевает существом Леонарда и возвращает ему прежнее спокойствие. На следующий день он сидит вместе с Гэлен у морского берега и смотрит так же ясно, так же спокойно, как и прежде, на мерное колебание волн. Рука его лежит в руке Гелен и движимый чувством благодарности, которая связывает теснее и прочнее самой страсти, он тихо шепчет ей:

«Блаженна женщина, которая утешает.»

Гарлей л'Эстрендж вскоре после женитьбы на Виоланте, по убеждению ли жены или чтобы рассеять мрачные думы, навеянные на него смертию Эджертона, отправился во временную командировку в одну из колоний. В этом поручении, он показал столько способностей, исполнил все так успешно, что по возвращении в Англию, был возведен в достоинство пера при жизни отца, который любовался за сына, достигшего почестей не по праву наследства, а собственными заслугами и дарованиями. Успехи в Парламенте заставляли всех ожидать от деятельности Гарлея весьма многого. Но он убеждался, что успех, для того чтобы мог быть прочным, должен быть основан на ближайшем познании всех многочисленных подробностей деловой практики, что вовсе не согласовалось с его наклонностями, хотя и соответствовало его дарованиям. Гарлей много лет провел в праздности, а праздность имеет в себе много привлекательного для человека, которого общественное положение обеспечено, который наделен богатством в излишке и которого в домашней жизни не ожидают такие заботы, от которых он искал бы развлечения. Он стал смеяться над своими честолюбивыми планами, в припадках необузданной, беззаботной веселости, и ожидания, основанные на успехе дипломатического поручения, постепенно исчезали. В это время настал один из тех политических кризисов, когда люди, обыкновенно равнодушные к делам политики, приходят к убеждению, что формы администрации и законодательства основаны не на мертвой теории, а на живых началах народной деятельности. В обоих Парламентах партии действовали энергически. Через несколько времени Гарлей говорил речь пред собранием лордов и превзошел все, чего можно было ожидать от его дарований. Сладость славы и сознание пользы, испытанные им вполне, совершенно обозначили его будущую судьбу. Через год голос его имел сильное влияние в Англии. Его любовь к славе ожила – не неопределенная и мечтательная, но превратившаяся в патриотизм и усиленная сознанием цели, к которой он стремился. Однажды вечером, после подобного торжества в Парламенте, Гарлей возвратился домой вместе с отцом своим. Виоланта выбежала к ним на встречу. Старший сын Гарлея – мальчик, бывший еще у кормилицы, не был уложен, против обыкновения в свою маленькую кроватку. Может быть, Виоланта предугадывала торжество своего мужа и желала, чтобы сын её разделил с ними общую радость. Старый граф л'Эстрендж взял его к себе на руки и, положив руку на кудрявую головку мальчика, произнес с важным видом.

– Дитя, ты увидишь, может быть, смутные времена в Англии прежде, нежели эти волосы посеребрятся подобно моим. Обязанность твоя для возвышения чести Англии и сохранения мира будет трудна и многообразна. Послушай совета старика, который хотя и не имел достаточно дарований чтобы наделать шуму в свете, но оказал заметную пользу не одному поколению. Ни громкия титла, ни обширные имения, ни блестящие способности не доставят тебе истинной радости, если ты не будешь относить все блага жизни к милосердию Божию и щедрости твоего отечества. Если тебе придет в голову, что дарования твои не налагают на тебя никаких обязанностей или что эти обязанности несовсем согласуются с твоею привязанностью к свободе и удовольствиям, то вспомни, как я отдал тебя на руки к отцу и произнес эти немногие слова: «Пусть он некогда точно так же будет гордиться тобою, как я теперь горжусь им.»

Мальчик обнял шею отца своего и пролепетал с полным сознанием: «постараюсь». Гарлей наклонил голову к серьёзному личику ребенка и сказал с нежностью: «твоя мать говорить твоими устами».

Старая графиня привстала в эту минуту с вольтеровских кресел и подошла в даровитому перу.

– Наконец, сказала она, положив руку на плечо к сыну – наконец, мой любезный сын, ты оправдал все ожидания своей юности.

– Если это так, отвечал Гарлей – то это потому, что я нашел то, чего искал прежде напрасно. Он обнял рукою талью Виоланты и прибавил с нежною, но вместе торжественною, улыбкою: Блаженна женщина, которая возвышает!

КОНЕЦ.