ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Глава 4. По воле волн

Из Марселя Сент-Экзюпери сначала направился в Истру, мрачное исправительное учреждение тюремного типа для обреченных новичков, где они выполняли свои полеты на антикварных учебных аэропланах «кадрон», чьи дряблые крылья из полотна тревожно изгибались в небе. Обучение, полученное им в Марокко, освобождало его от таких черных хозяйственных работ, как очистка взлетно-посадочных полос от камней (бетонные взлетно-посадочные полосы еще не изобрели). И Антуану предоставлялась возможность пройти заключительные испытательные полеты, не подвергая себя смертельной опасности. Он получил чин капрала в начале февраля 1922 года, и его направили на другой аэродром в Авод, близ Бурже, где он провел еще шесть месяцев в учебных полетах, чтобы получить чин офицера. Ему присвоили звание младшего лейтенанта в октябре, а после того как налетал определенную норму часов на еще одной базе недалеко от Реймса, Сент-Экзюпери получил место в Версале, совсем близко от Парижа.

Военно-воздушные силы Франции еще только формировались, будь то структура министерства, ее позвоночник или мозг – «Эколь де л'Эр». Сама мысль, будто кто-либо мог стать офицером для этого нового непонятного рода войск, избежав мучительной четырехлетней шлифовки, была все еще слишком новаторской, чтобы быть слишком легко принятой высшими военными чинами. Но при такой постоянно меняющейся ситуации, полной лазейками, как сыр гриер, генерал Баре, поднявшийся до высшего офицерства, пообещал Сент-Экзюпери, что его тогдашний резервистский чин будет приравнен и учтен, если он решит продолжить карьеру в воздушных войсках Франции. И хотя Антуан не испытывал никакой особой любви к военной жизни как таковой, перспектива продолжить летать была слишком соблазнительна, чтобы отказываться от предложения. И он ощущал нечто похожее на радость, когда его перевели в 3-й воздушный полк, базировавшийся в Бурже.

Режим, который ему предстояло соблюдать в течение этого испытательного периода, отнюдь не отличался жесткостью. От него требовалось рано утром появиться на поле, и, чтобы не потерять форму, ему разрешалось один или два раза взять самолет. Остальное время, часто лучшую часть дня, он мог заниматься всем, чем заблагорассудится. От Ле-Бурже до Парижа было совсем ничего, и Антуан с восторгом возобновил дружеские отношения, зародившиеся еще в лицее Сен-Луи и школе Боссюэ. Анри де Сегонь, также не сумевший поступить в военно-морское училище в Бресте, в конце концов предпочел занять должность в Счетной палате. В то время он все еще продолжал жить в апартаментах своей матери на улице Петра I Сербского. И когда Антуан не находил лучшего места, где бы скоротать несколько часов свободного времени, он направлялся к приятелю. По-видимому, досуга у него оказалось предостаточно, поскольку вскоре мама Сегоня стала жаловаться на это огромное обездвиженное тело, которое она день за днем обнаруживала неуклюже распластавшимся на канапе, оказавшемся, как и все остальные лежбища в его жизни, коротковатым для его длиннющих ног. Другой приятель, с которым Антуан и Сегонь сошлись в выпускном классе Боссюэ, Бертран де Соссин, больше был известен в кругу друзей как Би-Би или Би в квадрате. Их дружба особенно окрепла в один из дней стачки, на какое-то время полностью парализовавшей столицу. Чтобы как-то справиться с ситуацией, правительство обратилось за помощью к волонтерам и слушателям Сен-Луи. Все, как один, откликнулись на призыв. Будучи патриотами, они проявили готовность на время отложить привычное их классу праздно-беспечное ничегонеделание. Сегоню, который так или иначе приобрел шапочное знакомство с двигателями, доверили руль, пока Антуан и Би-Би компостировали билеты. Это было незабываемое утро (начавшееся в 7 часов), и прежде, чем Сегонь пресытился своими отчаянными попытками доломать доверенную ему механику, он умудрился опрокинуть повозку с апельсинами, щедро засыпавшими весь бульвар Сен-Жермен. Три мушкетера продолжали смеяться над этим, когда младший из них, Би в квадрате, привел своих проголодавшихся собратьев по оружию домой на ленч.

Квартира Соссина располагалась в величественном особняке на улице Сен-Гийом, номер 16, известном больше как отель «Креки», по проживавшей здесь в XVIII веке маркизы, любившей острословие. Это был один из тех роскошных домов, которых так много в квартале Сен-Жермен, с большим внешним двором впереди и великолепными парадными воротами. По традиции литературно образованная публика выделяет веселую маркизу, поскольку в этом доме жили Ламартин и Эрнест Ренан, философ и историк. Марсель Пруст часто появлялся в гостиных этого дома и в саду, так же как его друг Рейнальдо Хан, чья задумчивая манера перебирать клавиши рояля в салоне могла приводить Пруста в восторженное состояние духа, свойственное эпохе короля Эдуарда. Граф Анри де Соссин был композитором-любителем, чьи музыкальные вечера высоко ценились такими искусными мастерами, как Равель, Пуленк и Габриэль Форе. В гостиной существовала даже специальная лоджия, куда вела внутренняя лестница, за балюстрадой которой гости могли влюбленными глазами следить за пианистами и певцами в свои перламутровые лорнеты. В процессе викторианской «модернизации», предпринятой, чтобы заставить музы совсем уж чувствовать себя как дома, старинные деревянные панели времен Людовика XVI почти исчезли за завитушками и рюшками занавесок и множеством китайских ширм, оживляемых птицами и цветами. Стены сочились водопадами парнасской живописи, углы заполнялись цветистым нагромождением полированных столиков, диваны еле различались в тусклом свете, отбрасываемом лампами, утопавшими в рюшах абажуров. Короче, каждый заставленный чем-нибудь дюйм пространства служил своего рода прибежищем, которое Робер де Монтескью (прототип барона Шарлуса Марселя Пруста) и другие судьи элегантности конца века могли томно и лениво одобрить. Нагота считалась в ту пору одним из особенно тщательно оберегаемых достоинств. Ее надлежало тщательно укрывать на пляже или в ином месте, и даже потолок следовало закрывать необъятным гобеленом, в чьи пышные средневековые глубины парящий слушатель мог легко погружаться, слушая Шумана, испытывая в дальнейшем лишь резкую судорожную боль в шее. Венчающим штрихом служила люстра, подвешенная на цепи на алебарде, торчащей из стены, как если бы ее держал железной хваткой невидимый страж Ватикана (будь она закреплена по центру потолка, пришлось бы испортить ножницами великолепное убранство самого потолка).

У Бертрана де Соссина, последнего из пяти детей, было четыре сестры, из которых лишь старшая, Бланш, помнила то довоенное время, когда Пруст часто посещал их дом. Но его призрак, не говоря уже о его друзьях, все еще частенько витал там. Самая младшая из сестер, Рене, на год или два старше Антуана, похоже, виртуозно владела скрипкой и часто выступала на званых музыкальных вечерах, которые ее отец по-прежнему любил устраивать. На одном из таких вечеров (а случилось это приблизительно в то время, когда Сент-Экзюпери познакомился с этой семьей) образовалось трио исполнителей, причем на фортепьяно играл Ивонн Лефебюр, а Луи Фурнье вторил Рене на скрипке. Некая мадам Шаландон из Лиона должна была петь что-то из произведений Равеля, и зрелый стареющий маэстро любезно вызвался подготовить ее к выступлению. Поскольку Равель тогда жил в Монтфорт л'Амари, приблизительно в двадцати милях к западу от Парижа, концерт назначили не на пять часов, как обычно, а на более раннее время, чтобы дать композитору возможность добраться до дому на поезде в тот же самый вечер. Не успел концерт завершиться, как наступил драматический момент: двери открылись, и, проскользнув мимо дворецкого, в зале появилась графиня Грефюль – перья, вуаль, взмах перчаток, – «выход на сцену», который Рене Соссин вспоминает как «совсем по Прусту». Равель сидел в первом ряду, беседуя с Анри де Соссином. Тот подскочил с заметным волнением:

– Как грустно, мадам! Концерт только что завершился.

– О, музыка меня мало волнует, – ответила пожилая гранд-дама, протягивая ему свою костлявую руку для поцелуя. – Я приехала ради вас, дорогой граф.

Вопреки ее идиллическому портрету, воссозданному Прустом в образе герцогини Германт, графиня Грефюль еще раз продемонстрировала настоящий талант высказываться совершенно невпопад. Равель был крайне удивлен ее последующими излияниями:

– Дорогой мэтр! Я понятия не имела, что вы здесь!

И инцидент стал любимой историей, рассказываемой в кругу друзей Соссинов.


Другим, и в чем-то даже более колоритным семейством, с которым Антуан познакомился во время учебы в Боссюэ, была семья Вильморин. В отличие от Соссинов, они принадлежали к финансовым кругам и владели изящным особняком XVII века, самое старое крыло которого было построено еще Людовиком XIV для мадемуазель Ла Вальер там, где когда-то располагалось селение Верьер-ле-Бюиссон, ставшее с тех пор южным пригородом Парижа. Они также занимали почтенного возраста особняк на углу рю де ла Шез и рю де Гренель – в пределах пешей прогулки от школы Боссюэ. Одновременно с Сент-Экзюпери в лицее Сен-Луи обучался Оноре д'Этьен д'Орве, дальний родственник семьи его матери через Лестранжей. Мать Этьена д'Орве оказалась в девичестве Вильморин, и Антуан, таким образом, являлся и этой семье дальним родственником. Неизвестно, кто впервые привел Сент-Экзюпери в дом на рю де ла Шез. Впрочем, так или иначе, целая группа однокашников из Боссюэ нашла туда дорогу. Время от времени это напоминало стихийное бегство мальчишек, обычно возникавшее в тот момент, когда дневные занятия в Сен-Луи заканчивались, и длившееся вплоть до начала вечерних классов в Боссюэ. Это стало такой установившейся практикой, что, говорят, аббат Дибилдос, баскский прелат, возглавлявший школу Боссюэ (мало заботившийся и интересовавшийся Сент-Экзюпери, отметим мимолетом), однажды спросил, подняв шутливо бровь: «Интересно, что там такое есть у этой мадам Вильморин, заставляющее всех этих мальчишек каждый раз мчаться туда?»

Атмосфера дома на рю де ла Шез побуждала школьников стремиться туда, удирая от чрезмерной строгости педагогов и иезуитских наставников, царившей в классных комнатах и пансионе. Все в доме было элегантно, но не чопорно-богато, не вульгарно, а с легким оттенком декадентства, придававшим семейному духу вольнолюбие, столь же язвительно циничное, как у Вольтера. Вильморины, которым нравилось подчеркивать, что они происходили от внучатого племянника Жанны д'Арк, спасли себя от бедности, настигшей слишком много лучших семейств в XVIII столетии, развивая свой интерес к ботанике, преобразованный последующими поколениями в самое преуспевающее предприятие по производству семян во Франции. Присущее членам семьи любопытство, соединенное с готовностью внедрять новшества и экспериментировать, превратило сад в Верьере-ле-Бюиссон в садоводческое чудо, своего рода миниатюрные сады Кью, заполненные редкими видами африканских кустарников и гималайских сосен и странных восточных вьющихся растений. Филипп де Вильморин, умерший незадолго до знакомства Антуана с его семейством, унаследовал и развил семейный интерес к ботанической генетике (сохранилась его фотография, на которой он держит лупу над пшеничным колосом) и объездил большую часть мира в поисках гибридов. Приятельствуя с Сашей Гитри и Полем Клоделем, он чувствовал себя легко и свободно в среде поэтов и драматургов и, отличаясь красотой и утонченностью, почти сам того не желая, пользовался успехом у женщин и разбил немало женских сердец.

По крайней мере, в этом отношении его жена Мелани была в каждой черточке ему под стать. Темноволосая и темноглазая, с овальным лицом, близким к классическому совершенству персонажей Джорджоне или Ингре, она ослепляла и поражала своей красотой. Ее семья Гофриди де Дортан, пожалуй, отличалась еще большей знатностью, нежели Вильморины, и, как писала позже ее дочь: «Благодаря своим предкам, она родилась в лесу генеалогических деревьев, трепещущих своими геральдическими листьями: титулы налево, титулы направо, титулы сзади, сверху – везде. Они окружают ее, чтобы наполнить ее существо смутной ностальгической тоской по миру роскошных теней, оставленному ради жизни в семье торговцев зерном и рождения детей».

Одну из ее сестер, вышедшую замуж за парфюмерное богатство, называли «хорошенькая парфюмерша», но для блистательной Мелани Вильморин нельзя придумать ничего лучше, чем «прекрасная садовница». Рождение шестерых детей ни в коей мере не затуманило совершенство ее внешности, и когда, после смерти мужа, она переехала в город вместе со своими многочисленными чадами, это была очень веселая вдова, управлявшая домом на рю де ла Шез. Послы, министры и даже члены королевских семей пылко соперничали, добиваясь ее благосклонности, и в редкий день здесь не удавалось столкнуться в вестибюле, если не в самой гостиной, с каким-нибудь видным политическим деятелем или светским львом. «Я никогда не обманывала моего мужа, – однажды заметила красавица Мелани и добавила не менее задумчиво: – Короли, в конце концов, в расчет не идут».

Разделенный на множество небольших квартир, с черными лестницами, беспорядочными коридорами, полуэтажами и антресолями, где приглушенные смех и шепот терялись позади древних стен и великолепных старинных дверей, дом на рю де ла Шез, был создан (даже в большей мере, нежели Сен-Морис-де-Реманс) для сосуществования обворожительно несоизмеримых миров. Мир молодости четырех мальчиков и двух девочек начинался на втором этаже, где веселые забавы, озорные проказы и непрестанные интриги и козни тайно поощрялись Леоном Юбером, консьержем, заправлявшим секретной почтой (которую маман, как предполагалось, не видела) и из чьей каморки дети могли звонить по телефону в город. Но соседствующие миры, хотя и различные между собой, часто сливались воедино во время еды, когда дети на равных, на дружеской ноге общались с министрами и политическими деятелями, изумляясь их тщетным усилиям вникнуть в тайны дипломатии и государственных дел. Поль Пэйнлеве, математик, премьер-министр и покровитель ранней авиации, величественный Леон Берард, с его необычной беарнской страстью к латинским и греческим изречениям, Даниель Винсент с жесткой щеткой черных усов, Эдуард Эриот, мэр Лиона и восходящая звезда в Радикальной социалистической партии, – все они были завсегдатаями на рю де ла Шез. Как и многие другие, слишком многочисленные, чтобы всех их назвать. Порой возвратно-поступательное движение приобретало столь интенсивный характер, что вело к комическим столкновениям, холодным поклонам и надменным прикосновениям к шляпам на лестнице.

Таковым предстал сей экстраординарный уклад жизни этого семейства перед Антуаном, впервые переступившим порог их дома во время своей учебы в Боссюэ. Сюда он снова вернулся осенью 1922 года. Наряду с четырьмя братьями – Роже, Анри, Оливье и Андре – в семье росли две дочери, младшая из которых, Луиза, как и Сент-Экзюпери, сочиняла стихи. Высокая, с темно-рыжими волосами и карими глазами, она обладала бледной прозрачной кожей, привлекавшей его внимание. Хотя она не отличалась почти безупречной красотой своей матери – черты ее лица, и особенно зубы, были слишком грубоваты, – восполняла это тем не поддающимся объяснению качеством, которое может определяться только словами «чаровница Вильморин»: очаровательной смесью воодушевления, непочтительного самомнения и ничем не сдерживаемых причуд. Жан Кокто, познакомившийся с ней дюжину лет спустя, описывал ее следующим образом: «Высокая, восхитительная девушка с хрипловатым голосом и немного угловатыми движениями школьницы… От смеха морщится кожа ее носа и поднимается деспотичная губа над ослепительными зубами… Доверчивое, совершенно простодушное, наивное, некультурное создание… Мадам Вильморин владеет красным воздушным шаром, который уносит ее от Земли и несет туда, куда она только пожелает».

Описание это, вероятно, столь же справедливо и для более молодой Лулу, с которой Сент-Экзюпери подружился в начале 20-х годов. Она не делала никаких попыток проявить мнимую эрудицию. И именно отсутствие претензий на культуру, внезапное удивление и аппетит, с которым она набрасывалась на любое открытие, удовольствие, получаемое ею от каждой новой вещи, присущая ей беззаботная непосредственность, с которой она, казалось, говорила или делала все, что приходило ей в голову в данный момент, делало ее обаяние неотразимым. Мало кто из мальчишек, познакомившись с ней, не подпал под ее чары. Сначала был сражен Бертран де Соссин, потом, в свою очередь, и Антуан де Сент-Экзюпери, хотя и обладал преимуществом более старшего возраста.

Это было, как легко догадаться, горячее ухаживание и одно из тех, на которое, к немалому удивлению ее братьев, Лулу отвечала взаимностью. Из-за отсутствия роз, для которых он был слишком беден, юноша ублажал ее одами и сонетами, которые она принимала с полагающейся благосклонностью, совсем как мадам Рекамье слушала юного Шатобриана. Серьезное заболевание бедра почти обездвижило ее, пока Антуан находился в Марокко, и даже теперь на рю де ла Шез ей приходилось проводить в постели большую часть времени. Болезнь не сказалась на ее обаянии и только подстегнула пылкое рвение ее молодых поклонников, которые пробирались наверх в ее комнату, мимо чопорных глаз мадемуазель Петерманн, ее гувернантки и дуэньи, дабы выказать свое запинающееся преклонение. Но всех влюбленных вскоре заслонил пылкий молодой Антуан. Брат Луизы позже так описывал происходившие события: «Она испытывала к нему своего рода страсть, которую можно объяснять большим обаянием, исходившим от него, и его рассказами о поэзии вообще и о своих собственных стихах». Большая часть его стихов, видимо, утеряна, но, возможно, Сент-Экзюпери намеренно уничтожил их позже, когда решительно перешел от стихов к прозе. Одно из них называлось «Город», и в нем, по воспоминаниям Анри Сегоня, ночные огни сравнивались с созвездиями.

Спеши мечтать и жить. Давно уж полдень пробил.
И грозный мрак идет со склонов мощных гор.

Вот две уцелевшие строчки. «Carpe diem» Вергилия было здесь преобразовано в «Carpe somnium», а Ронсардовы «Mignonne… cueillez votre jeunesse» – в приглашение отобрать мечты у ярко светящихся склонов высокого полудня.

К недоумению ее братьев, которые не понимали, что такого она нашла в большом, неуклюжем пилоте, Луиза уступила этому поэтическому огневому валу и согласилась отдать своему «кузену» руку. Мать, не понимавшая ни слова во всем этом поэтическом пустословии, считавшая Антуана невыносимо скучным и, что намного хуже, относительно безденежным, неодобрительно смотрела на их отношения с самого начала. Но они обручились и даже объявили о помолвке официально. Мать Антуана, находящегося в затруднительном положении, послала своему влюбленному сыну для подарка невесте старую семейную реликвию – украшенное сапфиром и крошечными бриллиантами обручальное кольцо. Но подарок, тщательно и критически осмотренный братьями, помог мало, и лед, образовавшийся вокруг их отношений, не растаял. Вильморины привыкли жить на широкую ногу, а тут было ясно одно: у жениха Лулу за душой ни гроша! И что за профессия такая – пилот! Она станет женой пилота! Со всеми вытекающими неприятными последствиями, без привычных удобств и радостей. Переезжая – вот это да! – с одной нагоняющей тоску базы на другую, из одного бесцветного гарнизонного городка в другой, такой же безрадостный, по прихоти каких-то далеких и, весьма вероятно, столь же бестолковых военачальников. И это, помимо всего прочего, постоянно рискуя остаться вдовой. Ибо стоит только этому молодому велеречивому пилоту оказаться в воздухе, его ничто, похоже, не сможет обуздать. Он готов сотворить в воздухе несколько диких петель, а затем летать на бреющем полете над полями и лугами с такой скоростью, что волосы становятся дыбом даже у слушателей его рассказов! И все это лишь бы поразить, ослепить своих приятелей из отряда в Ле-Бурже, которые наблюдают за его полетом! Для Вильморинов, так же, как и для Соссинов, он относился к числу уже приговоренных к смерти. Мрачное прозвище, выдвигаемое в качестве веского довода, чуть было не оправдало себя в один из воскресных дней в начале 1923 года.

Двигатель самолета Антуана вышел из строя во время полета над окрестностями Ле-Бурже, и он упал на краю поля.

Его вытащили без сознания из-под обломков самолета и доставили в госпиталь Гийемин, где ему потребовалось несколько недель, чтобы оправиться после травмы черепа и преодолеть частые приступы головокружения.

Для Луизы Вильморин и ее семейства мораль оказалась предельно ясна: если она предполагает оставаться помолвленной с Антуаном де Сент-Экзюпери, ему предстоит выбрать профессию с меньшим риском сломать себе шею. Ей не хотелось самой сообщить ему их волю, и она послала свою старшую сестру Мари-Пьер (Мапи) в госпиталь, чтобы передать ему записку, содержащую ультиматум. Серьезный удар для Антуана, для которого полеты служили редкой радостью. Сначала он отказался воспринимать ее слова всерьез. И как только покинул госпиталь, снова забрался в кабину, стремясь доказать себе, что случившееся с ним несчастье не сказалось отрицательно на его нервах, воля его не ослабла, и он по-прежнему сумеет летать, в дождливые и солнечные дни, сквозь туман или облака. Но на рю де ла Шез он столкнулся с решимостью, ничуть не уступавшей его собственной. Его поставили перед выбором, и очень мучительным выбором. Но на какие жертвы он не пошел бы ради Лулу? И в конце концов, после долгих душевных терзаний он согласился отказаться от своей карьеры летчика и уйти из армии.

Экс-пилот теперь столкнулся с явной дилеммой. В его двадцать три возобновлять прерванные когда-то занятия архитектурой в Школе изящных искусств было уже, в сущности, поздновато. Это означало бы еще три года учебы перебиваться на те гроши, которые его мать, живущая в постоянной нужде, могла бы, возможно, посылать ему в качестве некоторого подспорья. Полагаться на щедрость семейства его невесты – немыслимо. Ему предстояло найти работу, в этом, по крайней мере, Вильморины сумеют ему посодействовать. И правда, именно один из поклонников Мелани де Вильморин, министр Даниель Винсент («этот друг поэтов, столь великолепно исполняющий их стихи», как сказал о нем Леон-Поль Фарг), подобрал Антуану работу в качестве контролера продукции на производстве в компании, производящей плитку и управляемой «Societe Generale d'Entreprise». Расположенная совсем близко от Елисейского дворца и британского посольства, в доме номер 56, по рю дю Фобур-Сент-Оноре – превосходное местоположение. Но этот закуток вместо офиса, не больше пяти квадратных ярдов, где-то на пятом этаже был столь же угнетающе мрачен, как и внутренний двор, куда выходило окно, и его работа, состоявшая из просмотра отчетов и проверки цифр. Бывал лишь один момент буйной эйфории, наступавший в начале каждого месяца, когда он получал свой чек по зарплате. Расточительный, как всегда, он приглашал друзей в «Прунье», чуть дальше по улице, где, сильно напоминая некоего гран-синьора, приобщал собравшихся гурманов к спартанской диете из икры и шампанского. Несколькими днями позже эйфория уступала место отчаянию, когда обезумевший Антуан рылся в пустом бумажнике… И еще одно взволнованное письмо уходило в Сен-Морис с патетическим обращением к матери прислать ему денег. В августе Луиза внезапно почувствовала потребность в свежем горном воздухе и, покинув Верьер, в сопровождении преданной мадемуазель Петерманн, отправилась в Ренонвильер (в Юрские горы Бернеса). Была ли эта поездка действительно вызвана необходимостью оправиться от гриппа, как она объясняла, или тайным желанием ненадолго отдохнуть от родных, по-прежнему сохранявших молчаливую враждебную настроенность против ее помолвки, но с которыми она срослась, как срастаются пуповиной? Вероятно, оба эти соображения правильны, и с тем грациозным инстинктом, который так часто руководит женским сердцем, она, вероятно, чувствовала потребность в испытательной загородной поездке вдвоем, где они могли провести вместе своего рода предсвадебный медовый месяц. Сезон летних отпусков был в разгаре, и Антуану не составило труда взять отпуск на работе. Но по обыкновению, ни гроша в кармане… Жених вынужден был продать свой фотоаппарат, чтобы присоединиться к своей любимой, поселившейся в шале местного священника. Самые жаркие дни уже прошли, и в пышной зелени долины гор, где они подолгу гуляли, прозрачный воздух звенел свежестью даже в полдень. Они собирали горечавку и делали букеты из синих, фиолетовых и желтых цветов. Наступило 25 августа, день святого Луи, который всегда праздновался в Верьере с подарками и связками цветов в обертках, нечто вроде Рождества поздним летом. Но давайте послушаем, как Луиза Вильморин рассказывает свою историю щебечущим полетом слов:

– О, какой очаровательный букет!.. Святой Луи, день моего святого. О, какие прелестные заверения! Я отвечаю на них, я нахожу отклик в себе, я несу ответственность за свои ответные обещания. Нескладные, похожие, нескончаемые? Да, они – бесконечны.

Подобно всем обрученным, мы живем одновременно и в настоящем, и в будущем. Безусловно, мы строим планы, но часто все мысли Антуана сводятся к его полетам.

Он рассказывает мне о возвышенных или ужасающих моментах, проведенных им между небесами и землей, в то время как я размышляю о том, как обставить наш будущий дом, и прерываю его рассказ, чтобы поинтересоваться у него, нравится ли ему обивка с гвоздиками.

– Канапе перед камином, это всегда так здорово, не правда ли? Особенно зимой, и даже больше осенью, когда шипят сырые дрова.

– Да, да… Но пойдем же.

– Куда ты хочешь пойти?

– Прогуляться. Ты увидишь.

И мы ускользаем. За несколько су мы садимся на крошечный поезд. Я осторожно усаживаюсь, чтобы не смять юбку, снимаю свои белые хлопчатобумажные перчатки, и в то время, как он смотрит на птиц, облака и небесные потоки, я рассматриваю на шале аккуратно подвешенные занавески, небольшие садики и растения на набережной. Затем, не спуская друг с друга глаз, мы делимся нашими наблюдениями и достигаем блаженства. Погода серая, воды озера унылы, с черными отражениями, этот час полон мрачных предчувствий, и в тени деревьев холодно.

– Давай купим немного шоколада, чтобы согреться, покурим и зайдем посидеть внутри станции. Смотри, какие там симпатичные афиши, – предлагает он мне.

Люди, прощающиеся на перроне, целуются, не стесняясь. Свист локомотива – сигнал для возбужденных объятий, и в момент прощания возлюбленные судорожно цепляются друг за друга и не отпускают объятий. Мы знаем, что лукавим, и тоже обнимаемся.

Антуан уже начинает терять волосы. Это волнует его, да и меня тоже. Кажется, есть какие-то эликсиры для волос, которые творят чудеса и которые можно отыскать в превосходных аптеках Женевы. Приближается сентябрь. Увы, он уже наступил. До свидания, Бернес Юрский, до свидания, месье пастор. Мы возвращаемся в Париж поездом.

– Давайте сделаем крюк, – говорит Антуан.

– Крюк? Какое безумие! Почему крюк? – волнуется мадемуазель Петерманн, сопровождавшая нас и опекавшая меня.

Я отвечаю:

– Уф, уф… Лосьон для волос… Важно… Лысина… Бедствие…

И с этими словами мы отбываем в Женеву, где останавливаемся на ленч на берегу озера.

– Слушай, это военный оркестр? – спрашивает Антуан, вскакивая на ноги и потянув меня через улицу.

Военная музыка! Подобно всей молодежи, рожденной перед 1914 годом, мы – патриоты. Наши гувернантки имели обыкновение петь: «Sentinelles ne tirez pas, c'est un oiseau qui vient de France» («Часовые, не стреляйте, эта птица летит из Франции»). Мы знаем слова «Sambre et Meuse» и «Marche Lorraine». При звуках военных маршей слезы наворачиваются на наши глаза. Мы дрожим при мысли о французском флаге, границах Рейна и укутанной в креп статуе города Страсбурга на площади Согласия в Париже, этом жалобном напоминании о востоке. Музыка приближается, поглощает меня, переполняет все мое существо, и я кричу сквозь рыдания: «Да здравствует Франция!» – и тут только различаю флаг Швейцарии. О, позор мне, изменщице… То был Женевский полк, возвращавшийся с полевых маневров.

Блаженная, но короткая идиллия… Вместе с осенью ей пришел конец на меланхолической ноте, подобно звукам затихающего рожка охотника. В Париже ничего не изменилось, и вежливо-неодобрительная атмосфера по-прежнему встречала Антуана в Верьере. Между тем что-то перерождалось в самой Луизе. Будучи почти на два года моложе Антуана, она оставалась эмоционально еще не готова для замужества. Она все так же была прикована цепью к Верьеру, слишком предана духу семейства Вильморин, чтобы суметь взглянуть прямо в лицо разлуке с близкими. Когда-то, очень давно, мать необдуманно отдала любимую куклу Луизы дочери своей подруги, не понимая степень привязанности к этой игрушке своего ребенка. Эта потеря оставила в душе Лулу чувство безутешной, тяжелой утраты – сопоставимой с болью, которую испытывал Кейн из фильма Орсона Уэллса «Гражданин Кейн». Но теперь речь шла не о кукле – под угрозой потери был весь мир Верьера. И рю де ла Шез, где беседы настолько остроумны и обеды настолько живые, что официанты, как правило, поспешно убегали с подносами на кухню, боясь лопнуть со смеху в присутствии гостей. Ей предстояло покинуть мир этого дома с мужем, который не совсем вписывался в этот мир, не был членом ее клана и едва-едва мог содержать себя, не говоря уж о жене.

Разрыв напоминал бегство. Однажды, когда Антуан зашел на рю де ла Шез, Луизы там уже не оказалось. Она уехала, не сказав ему ни слова. Только позже он узнал, что девушка убежала от него в Биарриц. Жестокий удар… Антуану потребовались недели, чтобы оправиться, и, как мы увидим, потрясение оставило кровавые следы в его произведениях. Позже они помирились и снова стали друзьями. Бедняга даже написал ей множество писем, наполненных философскими размышлениями, проницательными и яркими, – о ней столько же, сколько о себе. «Ты столь нуждаешься в мире, где ни один жест не оставляет следа, ты испытываешь почти животный страх, когда оставляешь свой след на песке», – писал он ей. После чего добавлял, причем смена его метафор могла порадовать самого Ганса Христиана Андерсена: «Ты сотворена для жизни в океанских глубинах, где все неподвижно». В мире, столь отличном от его собственного, где все находилось в состоянии постоянного движения.

* * *

В том октябре его сестра Габриэлла вышла замуж в Сен-Морис-де-Реманс за молодого человека из Истрель по имени Пьер д'Агей. Приезд домой по случаю этого семейного торжества, на котором присутствовал и его друг Шарль Салль, – один из немногих ярких моментов в череде мрачных событий того года. Антуан был восхищен выбором своей сестры, но счастливое завершение помолвки сестры неизбежно усиливало его печаль от менее удачного развития его отношений с Лулу.

Единственным утешением для него стали его друзья – начиная с Ивонны де Лестранж, троюродной сестры его матери. Будучи на двенадцать лет старше его, она заменила ему старшую сестру, и он частенько находил убежище в ее прелестной квартире в квартале Малакуа, рядом с Французским институтом и роскошной библиотекой Мазарини. Еще его старинный приятель по Марокко, в квартире которого вблизи от Бют-де-Шамон он устраивал себе недолгий привал, и его друзья по Боссюэ, Анри де Сегонь и Бертран де Соссин. Прозвище последнего Би в квадрате, похоже, в тот период подходило ему, как никогда раньше: теперь он носил расклешенные брюки морского кадета, так как, в отличие от Сент-Экса и Сегоня, упорно потрудившись, добился, чтобы его приняли в Морскую академию в Бресте. Его появление в Париже сейчас ограничивалось периодическими увольнительными, предоставляемыми кадетам. Но в доме номер 16 на рю Сент-Гийом Антуана всегда ждал теплый прием, пусть даже только сестер Соссин. Чтобы доставить ему удовольствие, Рене доставала свою скрипку и играла его любимого Баха. Или они выходили за ворота и направлялись по улице направо, до пересечения с бульваром Сен-Жермен, где могли присесть и побаловать себя ромовой бабой в фешенебельной кондитерской «Дам Бланш» или опустошить кружку, а то и две, пива в небольшом баре-ресторанчике «Липп».

«Я вспоминаю одну его привычку, – писала Рене де Соссин об Антуане спустя годы, – возможно, самую знакомую мне: зажав сигарету между указательным и третьим пальцем, он держит коробок спичек той же левой рукой. Чиркает спички правой рукой, наконец, одна из них вспыхивает и освещает его снизу, затем мерцает и гаснет. Его атлетическая фигура и лицо, как у «Жиля» Ватто, возникали из темноты, затем снова в нее погружались. Времени хватало, чтобы начать фразу или сонет, отстоять свою позицию страстным, хотя и приглушенным голосом, но его оказывалось слишком мало, чтобы принять решение и прийти к выводу. К тому же он никогда не настаивал, поскольку у нас не складывалось одинакового мнения. И Антуан снова выступал на сцену. Пепельница вскоре до краев заполнялась спичками, образующими крошечную жаровню под его нетронутой сигаретой».

В своем отношении к Сент-Экзюпери семья разделилась.

– Какой замечательный мальчик! – считал отец.

Но мама Рене и обе ее старшие сестры (третья давно была замужем и не жила с ними) поражались нередкой для него молчаливости. Это был крепостной вал, который он возводил, как и многие юноши, пытаясь защитить свое внутреннее «я» от этого непостижимого мира. Но вал легко преодолевали те, кто действительно хотел узнать его лучше, да временами разводной мост опускался, и чувства потоком устремлялись наружу из-за вала, совсем как вода в половодье.

Образец такого прорыва – самое первое письмо, написанное им Рене Соссин, напечатанное с ее великодушного согласия вместе с целой кипой других его писем через несколько лет после его исчезновения. Поводом для письма послужила лекция, которую Анри провел в клубе «Альпин» для величественных пожилых дам, заполнивших зал. Для службы в армии Сегонь выбрал полк альпийских стрелков, и головокружение от высоты так и осталось с ним на всю жизнь. «Он держал переполненный зал в напряжении, – вспоминал позже Антуан, – рассказывая, как люди взбираются на вершины, подобные готическим церковным шпилям. Он выплескивал свой героизм с небрежностью, заставлявшей пожилых дам дрожать». Их аплодисменты, ради которых они не щадили рук, затянутых в перчатки, и их бархатистые восторженные приветствия еще звучали в ушах, когда лектор и его три друга, и среди них Сент-Экзюпери и Бертран Соссин, отправились отпраздновать триумфальное завершение несколько напряженного сеанса. Они посетили сначала одно, а затем другое из их любимых бистро близ Сен-Жермен-де-Пре. И скоро они уже не могли припомнить, сколько заведений они обошли… Когда пришло время прервать вечеринку, кое-кто из них все еще сумел бы проикать «Сент-Женевьева», название скромного пансиона, где Антуан тогда жил, но никто уже не мог вспомнить и, того хуже, произнести членораздельно «Понятовский», – это заковыристое название бульвара, где располагался тот пансион. Бесполезно было обращаться к Сент-Эксу, к тому времени уже витавшему где-то в ином месте… Сегонь, еще не потерявший полностью способности ориентироваться, вызвался оттащить друга в квартиру своей матери, где обмякшего приятеля уложили на ковер. Опасаясь, что того может стошнить, Анри поставил у головы Антуана тазик с водой, затем отправился на кухню поставить чай. Вернувшись, он увидел, что лицо друга погружено в воду, и оттуда раздаются странные звуки. «На помощь! На помощь! – булькал он. – Я тону!»

Вероятно, чтобы доказать, пусть только самому себе, что он был трезвее епископа весь тот праздничный вечер, Сент-Экзюпери позже написал письмо своей подруге Рене де Соссин, в действительности представлявшее собой образец литературной критики, вдохновленной, среди прочего, коротким рассказом об ее сестре Лауре, который он несколько дней по забывчивости носил в кармане. Антуан чувствовал, что семья Соссин вполне могла бы обойтись день, а то и два без его близорукого присутствия. Итак, он сел в кафе и начал писать, и уже не мог удержаться и не поддразнить своего друга Анри, посмеиваясь над его бьющей через край риторикой, все еще звеневшей в ушах, со всеми этими «величественными вершинами», к которым в эйфории от прикосновений розового рассвета он добавлял «приторные, как джем цвета, подобные каплям смолы. Остроконечные пики были розовыми, горизонты – молочными, камни все – медово-цветные и золотые в первых всполохах утра. Весь пейзаж казался съедобным. Слушая его, я думал о трезвости твоей истории. Нужно работать, Ренетта. Тебе очень хорошо удается выявлять особенность каждой вещи, заставляя ее жить своей собственной жизнью…». И он продолжал дальше, отстаивая кредо, под которым с удовольствием подписался бы Владимир Набоков: «Следует учиться видеть, а не учиться писать. Написанное – лишь следствие увиденного. Когда видение отсутствует, используемые эпитеты подобны слоям краски: они добавляют случайные украшения, но не показывают, не выявляют существенное… Нужно спросить себя: «Как я собираюсь передать свое впечатление?» И объекты оживают через ту реакцию, которую они вызывают в нас, они описаны до самых глубин. Только это больше не игра…» После он добавлял нечто совсем уж по Набокову: «Взгляни, как самый несвязный из монологов Достоевского дает нам впечатление необходимости, логики и связности. Связь внутренняя… Никому не дано создать живого литературного героя, лишь наделяя его теми или иными качествами, пусть положительными, пусть отрицательными, и на этом развивая сюжетную линию. Герой должен испытывать человеческие чувства. Даже простая эмоция, такая, как радость, слишком сложна, чтобы быть изобретенной, если вы не довольствуетесь только тем, что говорите о своем герое: «Он радовался», не содержит в себе ничего индивидуального. Одна радость не походит на другую. И именно это различие, своеобразную жизнь этой радости, нужно передать. Но нельзя педантично объяснять это торжество. Все должно быть выражено через его последствия, через реакции индивидуума. И тогда вам даже не придется говорить: «Он радовался». Это чувство возникнет само по себе, с его самобытностью, подобно некоей радости, которую вы ощущаете и к которой никакое слово точно не применяется».

Поэты (а поэзия, в сущности, высшая математика языка) больше других сознают ограниченные возможности словарного запаса, и здесь литературный критик уступил место поэту. Читая эти строки, Рене де Соссин, скорее всего, могла улыбнуться, вспомнив одно из своих первых литературных «занятий» с молодым Антуаном. Тогда он еще был пансионером в Боссюэ. И проводил свободное время, которого, вероятнее всего, у него было слишком мало, над сочинением той части драматической поэмы, где предводители разбойников, подобно Робин Гуду, бродили по легендарному королевству Метерлинка. Прядь темных волос, ослабленная пылом его декламации, упала на глаз, и эту картину дополнял нож для бумаги в его руке, чтобы придать достоверности образу благородного разбойника. Но с того времени прошло три, а то и четыре года… И время изменило его. Баллады и эпические поэмы были припрятаны и забыты, и теперь этот честолюбивый автор боролся с первыми фрагментами романа. Ему хотелось передать необыкновенные впечатления, которые он испытывал каждый раз, когда поднимался в воздух… И еще более странную нереальность, ожидавшую его на земле.

Ибо он все больше и больше чувствовал себя прикованным к цепи, совсем как сторожевая собака на привязи. Мизерной зарплаты за его лакейскую должность едва хватало, чтобы оплатить редкую поездку на поезде к матери в Сен-Морис. Он отчаянно начал метаться в поисках других вариантов.

Его соблазняла журналистика, но он весь сжимался от необходимости подбирать документальные заметки для раздела «Информация» в «Матен». Услышав, что в Китае (из всех-то мест на свете!) не хватает пилотов, он какое-то время носился с идеей переезда на Дальний Восток. «Возможно, открою школу пилотов, – с некоторым трепетом писал он матери и добавлял уже в качестве унылого постскриптума к его нынешнему безденежью: – Это была бы великолепная денежная работа».

Ничего из этой мечты не вышло, хотя Сент-Экзюпери все еще изредка удавалось подниматься в воздух по воскресным дням, когда он мог покинуть свой тесный офис и отправиться полетать в Орли, в те времена небольшое и относительно незначительное летное поле. «Я обожаю эту профессию, – написал он матери после одной из таких воскресных прогулок. – Вы не можете себе представить то спокойствие, то уединение, которое находишь на высоте двенадцати тысяч футов тет-а-тет с двигателем. И этот очаровательный дух товарищества там, внизу, на летном поле. Дремлешь урывками, лежа на траве, в ожидании своей очереди. Следишь за движениями друга, ожидая своей очереди подняться в воздух на том же самом самолете, и обмениваешься рассказами. Они изумительны. Это истории о том, как двигатель начал барахлить где-то посреди поля, недалеко от незнакомой крохотной деревушки, взволнованный и патриотически настроенный мэр которой приглашает авиаторов на обед… И далее следуют сказочные приключения. Большинство историй придумывается тут же на месте, но их слушают затаив дыхание, и, когда приходит твой черед лететь, ты полон энтузиазма и надежд. Но ничего не происходит… И, приземлившись, мы находим утешение в бокале портвейна или объяснениях: «Двигатель начал перегреваться, меня охватил озноб… Но он перегрелся несильно, бедный мой двигатель».

Однажды начальство Антуана решило использовать его аэронавигационный опыт для пользы дела, предложив ему сделать фотографии их фабрики с воздуха. Возликовавший молодой энтузиаст предложил продолжить эксперимент и создать полноценное предприятие, специализирующееся на воздушной картографии фабричных сооружений. Покуда предприниматели проявляли интерес к этому проекту, всерьез рассматривая возможность его осуществления, они отправили Сент-Экзюпери контролировать стенд компании на Парижской ярмарке, и он, таким образом, получил короткую передышку. Антуан сидел в павильоне, принимал сотни незнакомых посетителей и кое-кого из друзей, бродивших толпой по территории выставки, изумленно посматривая на его притворную степенность и глубокомысленное выражение лица. Но передышка оказалась краткой, и вскоре он вернулся в свою «клетку», где, как он писал Саллю, «нет друга, который сжалился бы надо мной… решительно жизнь – мрачна и уныла». Он продолжал покупать лотерейные билеты, пытаясь сделать жизнь чуточку менее предсказуемой. Но и здесь его надежды разбивались, и он ничего не выигрывал. «Это немного напоминает неразделенную любовь, ты все время чем-то занят, – философски замечал он и тут же добавлял уже с тревогой: – Мне бы так хотелось сменить занятие и контору. Я слишком долго занимался одним и тем же. Я – самый трусливый малый на свете». Антуан даже не мог рискнуть подремать, когда не был занят своими цифрами. Дело в том, что однажды его работодатель заглянул в закуток Сент-Экса, сопровождая кого-то из важных персон, и молодой сотрудник удивил их (впрочем, и самого себя), в этот момент проснувшись от собственного кошмара с криком: «Мама!» Брови поднялись, и важные господа торжественно вышли, посчитав, что бедный мальчик сошел с ума.

В ноябре 1924-го ему пришлось снова сменить квартиру – уже третий его переезд после пансиона Святой Женевьевы. На сей раз пристанищем стала мрачная комнатушка в небольшой дешевой гостинице на бульваре д'Орнано, за Монмартром. Он теперь лишился уголка, куда бы мог пригласить своих друзей, как это бывало раньше, когда Антуан жил в апартаментах Приу на Бют-де-Шамон, а дополнительное бремя, состоявшее в необходимости оплачивать комнату, почти совсем надломило его. Его роман, который он твердо считал уже наполовину законченным еще предыдущим летом, теперь свидетельствовал, что автор увяз в болоте из-за отсутствия вдохновения. Чтобы компенсировать чувство собственного несоответствия, он снизошел до поучений своего друга Марка Сабрана (который был с ним на Вилла-Сен-Жан и затем в лицее Боссюэ, везде годом младше), как следует писать, или, скорее, как не следует писать и думать. «Я заметил недавно, – сообщил он матери, – что, когда люди говорят или пишут, они сразу же совсем бросают думать и уходят в искусственные умозрительные рассуждения. Они используют слова подобно счетной машине, которая, как предполагается, изрыгает правду. Это идиотизм. Необходимо не учиться рассуждать, а прекратить рассуждать. Не нужно погрязать во множестве слов, чтобы понять что-нибудь, иначе слова все исказят».

Здесь больше чем намек на Бергсона, в этой апологии интуиции, но это не просто случайное представление, почерпнутое в школе, – в этих словах находило отклик нечто глубокое в нем самом. «Я не перевариваю тех людей, кто пишет ради развлечения, кто борется за эффекты, – писал он домой. – Необходимо иметь что сказать». Но в этом-то и состояла проблема. Запертый в своей «клетке», он чувствовал, что ему не о чем говорить. Он хотел писать, но он еще и не жил. Он становился все более и более нетерпимым к изящному лепету салонных бесед и переносил свое состояние на окружающих его девушек и юношей. «Я надеюсь встретить некую молодую девушку, симпатичную и интеллектуальную, полную обаяния и веселую, не слишком строгую и преданную, – писал он сестре Габриэлле, – но я не отыщу такой. И я продолжаю монотонно ухаживать за Кодеттами, Полеттами и всякими Сюзи, Дэйззи и Габи, этими образцами массовой продукции, и начинаю считать жизнь тоскливой уже через пару часов. Все они – гостиные комнаты, не более того». Когда мать Антуана попыталась побранить его за упрямство, он ответил: «Я больше не могу выносить, что не нахожу желанного ни в ком, и я всегда разочаровываюсь, как только выясняю, что ум, который я считал интересным, – всего лишь с легкостью демонтирующийся механизм. И я чувствую отвращение. И тогда я отказываюсь от этого человека. Я устранил много вещей и много людей из своей жизни – я ничего не могу с этим поделать».

От скуки и отчаяния он был спасен только поздней осенью 1924 года, сменив работу. Из мануфактуры по изготовлению плиток он перешел на производство грузовиков. Распрощался со своим крохотным закутком на рю дю Фобур-Сент-Оноре, и каждое утро на рассвете отправлялся на работу на «Сорер» (завод по изготовлению грузовиков в Сюрене). Предполагалось, что впоследствии он станет продавцом, но для начала требовалось пройти два месяца предварительного ученичества. Это означало подниматься в шесть, садиться на автобус, который вез его через весь Булонский лес, как раз когда бледное солнце начинало появляться на востоке. В десять часов устраивался перерыв для «кас-крут» – легкого завтрака, и он съедал свой завтрак, состоявший из бутерброда, вместе с другими рабочими. Работа продолжалась десять часов в день, плюс на дорогу туда и обратно у него уходило еще три часа. «Я в изнеможении добираюсь домой и засыпаю на ходу, – писал он Саллю. – Но, дружище, я ни в коей мере не считаю это невыносимой тоской. В великолепном синем комбинезоне я провожу дни напролет под грузовиками.

Грубоватый юмор мастерских забавлял его, и он нашел механиков и электриков «просто восхитительными. Они орут друг на друга с остроумием, которое восхищает меня. «Что ж, возможно, ты и сумел наделать грому, но у тебя никогда не получится высечь молнию». Время теперь летело, а не шаркало мимо, как в те дни, когда ему нечем было заняться и он тоскливо поглядывал на судорожно прихрамывающую секундную стрелку часов в конторе. Его заставляли вытаскивать каждую деталь мотора, который он разбирал, прежде чем он снова закреплял ее на месте. Это давало чувство творческой ответственности, и он оживленно писал Саллю: «Я уже в состоянии полностью разобрать твой «ситроен».

Так пролетели месяцы, столь же быстро, сколь и разорительно. Ибо, если портье в отеле не удавалось разбудить его вовремя, а для того, чтобы разбудить Сент-Экзюпери в шесть утра, требовалось вовсе не традиционно стучать в дверь, а прямо-таки сотрясать ее ударами, юноше приходилось мчаться вниз по лестнице с незавязанными шнурками и добираться до Сюрена на такси. Это серьезно осушило бы и более дорогой кошелек, но для старенького морщинистого бумажника Сент-Экзюпери подобные траты оказывались явной катастрофой. Добрая половина из 350 франков (приблизительно 35 долларов), которые он зарабатывал в месяц, шла на оплату квартиры, а если речь шла о приобретении одежды или даже оплате проезда в Сен-Морис, ему приходилось снова прибегать к великодушию бедствующей без средств матери.

Зима еще не кончилась, когда он приступил к исследованию местности, входившей в приписанную к нему территорию: трех департаментов – Аллье, Шер и Крез. Там ему предстояло работать в качестве передвижного продавца грузовиков «сорер». Деньги, обещанные ему матерью на небольшой собственный автомобиль, вовремя не подоспели, и ему пришлось добираться на поезде до Монлюсона, довольно скучного городка к северо-западу от Виши, которому предстояло стать его штаб-квартирой.

Он добрался туда к девяти часам вечера и нашел городок пустынным и погруженным в сон за закрытыми ставнями. В небольшом салоне отеля «Терминус», к вящему отвращению вновь прибывшего, надеявшегося хоть тут избежать банальных проповедей, которых он слишком много наслушался в Париже, самодовольный деревенский сквайр разглагольствовал с убежденностью, совсем усмирившей плененную им аудиторию.

Пару дней спустя его друг Шарль Салль добрался туда из Лиона на своем «ситроене» с мотором в 5 лошадиных сил, и, так как он прибыл в субботу вечером, друзья решили исследовать местный танцзал. Он сильно отличался от ожиданий искушенных молодых урбанистов. «Никакого бармена, никаких коктейлей, никакого джаза, – писал Антуан Рене де Соссин. – Бал в супрефектуре – просто танцующие пары под суровыми взглядами мамаш. «А ваша дама? – говорили они. – А ваши девушки, как они?» Дамы образовывали квадрат по периметру зала. Старый охранник над чем-то размышлял. В центре молодые девушки в розовом и небесно-голубом вращались в руках велосипедистов. Мамаши напоминали жюри. Велосипедисты облачились в жесткие новые смокинги, пахнущие нафталиновыми шариками. Они постоянно поглядывали на себя в зеркала. Вылезали из рукавов и шевелили шеями, когда жесткие воротники царапали их. Они были счастливы».

Таким был и Сент-Экзюпери в свободные часы, когда не пытался вырабатывать искусственный энтузиазм по поводу своего громыхающего товара. Аргентон-сюр-Крез, куда он добрался на поезде, оказалось очаровательным селением, где единственную суматоху вызывал шумный проход парового трамвая, каждые четыре часа скользящий, словно игрушечный, по миниатюрным рельсам. Ободренный синим небом, белоснежными облаками и богатым разнообразием запахов, доносящихся из парикмахерских и бакалейных лавок, Антуан уселся на старом каменном мосту. Молодого человека переполняло изумительное чувство свободы. Это же чувство разделяла его шляпа, которую он небрежно положил на парапет возле себя и которая, как он написал своей подруге Рене, «плыла теперь по направлению к Америке. Я видел, как она медленно поплыла прочь, ловко обогнула поток и исчезла. Я не был даже разъярен. Я погрузился в меланхолию».

Он отправился покупать другую шляпу и наткнулся на шляпника, оказавшегося одновременно модисткой – тихой, нежной, юной девушкой. Усевшись на столе, Антуан принялся заигрывать с нею. Она говорила с ним о своей тете и своем кузене, словно они были давно знакомы.

– А она старенькая, ваша тетушка? – поинтересовался лишенный шляпы визитер.

– Видите ли… – начала она.

«Я даже не предположил, что ее тетя могла быть молодой, – писал он в Париж. – Я не задавал больше вопросов, просто кивнул и сказал «да» с понимающим видом».

В другой деревне, Домпьер-сюр-Бесбр, куда его отвез Салль, местная молодежь устроила большое представление в мэрии, именно когда приятели подъехали на своем припорошенном снегом автомобиле. Но путешественников с белыми плечами жители приветствовали, будто старых друзей.

«Втиснутые между дородной бакалейщицей и фармацевтом, мы уже через пять минут знали имя главного певца-исполнителя, обо всех проказах и шалостях дочери помощника мэра и познакомились с местным акцентом. Какое доверие! Мы пульсировали в этой атмосфере с каждым патриотическим припевом. Стоило приехать сюда, чтобы обнаружить здесь запас старых сантиментов с их очаровательным, давно устаревшим словарем. «Тевтоны», «варварские воины», «мошенник император». Затем последовало посещение антикварного магазина, где мы с восхищением подивились драгоценным украшениям в стиле рококо наших бабушек.

И настоящий оркестр, Ренетта, прямо лес медных труб! Прыщавые школьники, дующие в них с таким усердием, что страшно становится за щеки музыкантов с каждым новым фортиссимо. И затем – обвал всей этой мощи – и появляются свечи, и слышится приглушенный смех, и актеры со сцены перекрикиваются с родителями, сидящими в зале… «О, это ты, Марсель! Да, моя борода падает! И приклеивается снова…»

Мы уезжали в полночь… счастливые, что прокрались в Домпьер, как лазутчики: нам не потребуется пройти через станцию, «Отель дю Лион» и улыбки эмигранта управляющего».

Продавцом Антуан де Сент-Экзюпери оказался неважным – он сумел продать всего один грузовик «сорер» за пятнадцать месяцев упорных попыток. Но его восхитительные зарисовки виньеток жизни страны уже доказали ту деликатную нежность видения, отмечавшую в будущем все его книги. «Монлюсон – очаровательный городок, – писал он Шарлю Саллю, сидя, как обычно, за столом в каком-нибудь людном месте, – но кафе «Риш» переполнено пожилыми господами, которые играют в вист и брюзжат друг на друга по углам». Он был очарован причудливым акцентом маленькой женщины, у которой спросил дорогу, но заморожен ее пустым, ничего не выражающим взглядом. Провинциализм местных владельцев магазинов, «отшагавших не больше двадцати ярдов за всю свою жизнь», развлекал его, но одновременно пробуждал ностальгию по оживленной компании друзей в Париже. Он читал Монсерлана, «Поминальную песню по погибшим Вердуна», восхищаясь классической серьезностью стиля, и урывками работал над своим романом. Предыдущим летом в Сен-Морис-де-Реманс его переполнял энтузиазм, и, когда его друг Шарль Салль выходил из омнибуса в Леймане, Антуан уже встречал его с пачкой только-только исписанных страниц и тут же, прямо на обочине, в нескольких ярдах от железнодорожного переезда, уговаривал друга послушать написанное им, прежде чем они отправлялись вместе к замку. «Прослушивание» продолжалось и после обеда в холле, под радостным теплом лампы и в добавление к внутреннему жару от прекрасного старого чая, присланного из Китая одним из родственников Антуана. Но стремительный порыв лета уступил место зимнему сомнению.

Даже его седану «сигма», «испано» для бедного человека» – так его иногда называли из-за заднего откидного сиденья, разоблачавшего величественный передний вид, – не удавалось сгладить тоску от его профессиональных обязанностей, хотя он и старался «подкреплять» свое приобретение, установив на него мощный двигатель. «Моя жизнь составлена из поворотов, которые я преодолеваю с такой скоростью, с какой могу, – писал он Рене де Соссин. – Гостиницы все на одно лицо, и небольшая площадь этого города, где деревья напоминают метлы… Я чувствую себя немного подавленно. Париж – так далеко, и я прохожу курс лечения тишиной».

Всякий раз, когда он мог, он прерывал этот курс лечения и со всех ног мчался в столицу для восстановительной встречи с друзьями. Старыми и новыми. В Счетной палате Сегонь подружился с Робером де Грандсейном, обрученным с сестрой одной очаровательной молодой дамы с чистыми синими глазами и блестящими белокурыми волосами. Как же она понравилась Антуану! А вот его друг Сегонь остался к ней почти равнодушным. Звали ее Люси-Мари Декор, и она жила с родителями в изящном особняке на улице Франциска I, куда они могли забрести даже в десять, а то и в одиннадцать вечера, и их приветливо встречали и устраивали небольшой ужин из колбас и сыра (который особенно смаковал Антуан). Как всегда угрюмый, легко поддающийся смене настроения, он обычно оставался молчаливым, если вокруг болталось слишком много других людей, и медленно оживал, по мере того как «толпа» дрейфовала куда-то дальше. Тогда, растянувшись в удобном кресле у потрескивающего камина, который он так любил, он начинал говорить, особенно когда они оставались наконец вдвоем, и его речь превращалась в неудержимый поток. Старшие не слышали почти ни одного из его рассказов, они доставались лишь сверстникам. И не раз и не два Люси-Мари Декор слышала те же выпады против него, что и Луиза де Вильморин и Рене де Соссин: «Я, честно, не понимаю, что ты находишь в этом огромном малом». Но она многое видела в нем, или, скорее, слышала, и ее способность постичь его суть подтвердилась письмами, которые он писал ей позже – в благодарную память тех теплых вечеров у домашнего очага на улице Франциска I и в семейном владении в Рольбуа, в сорока милях от Парижа.

И была еще Рене де Соссин, его «литературный руководитель», как он любил называть ее. Однажды вечером они сидели с ее сестрой Лаурой в кондитерском магазине «Дам Бланш» и, как обычно, подшучивали друг над другом. В разговоре всплыла тема Пиранделло. Питофф, который уже сделал сенсацию, поставив «Шесть персонажей в поисках автора», закрепил успех постановкой пьесы «У каждого своя правда» в «Комеди де Шанз-Элизе». О спектакле говорил весь город. Но при упоминании Пиранделло Сент-Экзюпери вспыхнул, и, когда Лаура де Соссин неосторожно продолжила: «Это так просто – надо только возвратиться к Ибсену, чтобы отыскать кое-что интересное», взрыв стал неминуем.

– Пфф! – воскликнул Антуан. – Как ты смеешь их сравнивать? Ваш Пиранделло… он… он… Метафизика консьержки!.

Антуан бесцеремонно вскочил из-за столика, и чайная ложка упала на пол с глухим звуком. На бульваре Сен-Жермен у него неуклюже тряслись руки. «С Тонио невозможно спорить», – говорил когда-то его друг Анри де Сегонь, и случай в магазине опять это подтвердил. Охваченный раскаянием, Сент-Экзюпери провел остальную часть вечера и часть ночи, составляя письмо с объяснениями, которые стоит привести в подробностях, поскольку это больше похоже на его личный литературный манифест. «Я не могу подхватывать на лету идеи, проносящиеся мимо меня подобно теннисным шарикам, – написал он своему «литературному руководителю». – Я не создан для общества. Размышление – это вовсе не забава. Поэтому, когда беседа неожиданно касается предмета, который сильно задевает мое сердце, я становлюсь нетерпимым и смешным… Но, Ренетта, никто не имеет никакого права сравнить такого человека, как Ибсен, с таким, как Пиранделло. С одной стороны, мы имеем индивидуума, чьи желания и тревоги – все высочайшей пробы. Он играл немалую социальную и моральную роль и обладал влиянием. Он писал, чтобы заставить людей понять вещи, которые они не хотели понимать. Он брался за решение личных, глубоко затаенных проблем, и, в частности (я думаю, изумительным способом), женских. Наконец, действительно ли преуспел Ибсен в своих начинаниях или нет, он не стремился создать для нас новую игру в лото, но хотел дать нам подлинную пищу… А с другой стороны, мы имеем Пиранделло, возможно, и выдающегося человека театра. Но он появился, чтобы лишь развлечь людей из общества и позволить им поиграть с метафизикой, как они уже играли с политикой, «общими идеями», и со скандалами, связанными с адюльтером».

Затем следовал длинный трактат о природе правды, искусно подкрепленный ссылками, как того требует эпистолярный жанр, на метафизические манипуляции Пиранделло, приводившие в восторг публику, жадную до всего исключительно необыкновенного и нового. «Чего они хотят, так это вовсе не понимания. Им нравится чувствовать, как все их предыдущие понятия поставлены вверх тормашками. И тогда они говорят: «Как странно!» И чувствуют слабый холодок, пробегающий по спине…

Несколько лет назад на его месте оказался несчастный Эйнштейн. Публика воспользовалось случаем по тем же самым причинам. Они хотели валяться в непонимании, испытывать глубокую тревогу, чувствовать «шершавое прикосновение крыла неизвестного». Эйнштейн для них был своего рода факиром…

Вот почему нужно любить Ибсена, который, по крайней мере, проявляет усилие, пытаясь разгадать человеческую психологию, и отвергать Пиранделло и все поддельные головокружения, а это нелегко. Неясное соблазняет больше, чем то, что предельно ясно. Выбирая между двумя объяснениями необычного явления, люди будут инстинктивно склоняться к загадочному и таинственному. Поскольку другое, истинное объяснение – унылое, скучное и простое и не заставляет волосы вставать дыбом. Парадокс манит больше, нежели истинное объяснение, и люди предпочитают его. Светские люди используют науку, искусство, философию, будто проституток. Пиранделло своего рода проститутка… Люди из общества говорят: «Мы хорошенько взболтали несколько идей». Такие вызывают у меня отвращение. Мне нравятся люди, чьи потребности есть, кормить детей и дождаться конца месяца приближают их к жизни. Они знают больше. Вчера на остановке автобуса я терся локтями с женщиной с всклокоченными волосами, матерью пятерых детей. Ей было чему научить своих детей, да и меня тоже. Люди из общества никогда ничему меня не научили». И далее Антуан добавляет a propos (между прочим): «Сцены из мюзик-холла очень напоминают 1880 год, показную мелодраму. Человеческое бедствие обслуживает эмоции точно так же, как метафизика месье Пиранделло. Но это больше даже не в моде».

В этом последнем высказывании он ошибался. То, что он сметал этой своей тирадой, оказалось волной дадаистов и сюрреалистов, которая пронеслась по Франции вслед за Первой мировой войной, провозглашая абсолютный суверенитет произвольного случая, иррациональные острые ощущения, возвышенную красоту пистолетного выстрела. Волной, поднявшейся из сточной канавы и дна общества к возвышенности «творческого акта». От этих чувств Сент-Экзюпери никогда не отрекался, и спустя более пятнадцати лет, в Нью-Йорке, он был все еще готов скрестить мечи с Андре Вретоном, эксцентричным пророком нового культа. И все же истинная цель этого залпа всех его бортовых орудий – вовсе не Пиранделло, а салонные интеллектуалы, получившие сильный пинок, состоявший из его великолепных парадоксов. Празднословие в гостиных (а со своим именем Антуан подвергался этой пытке долго) надоело ему необычайно. Было нечто чересчур бессодержательное и искусственное во всех этих беседах, и он или бойкотировал их неучтивым молчанием, или неуклюже вступал и прерывал их, уничтожая грохотом, совсем как князь Мышкин, опрокидывающий вазу. «Я больше не могу выносить этих людей, – писал он в письме к матери. – И если я женюсь и затем обнаружу, что моей избраннице приятна эта разновидность мира, я буду самым несчастным из мужчин».

Во всем этом, несомненно, немалая доля юношеской раздражительности, но одновременно эту позицию лелеяли безошибочный инстинкт и естественная непримиримость юности. «Паломник» Чарли Чаплина восхитил Антуана, так же, как и первая часть «Общественного мнения». Поразили экстраординарная чувствительность большого комика и присущий ему дар наблюдательности. Но ко всему, что лишь слегка отличалось в худшую сторону от превосходного, Сент-Экс испытывал лишь отвращение. После просмотра плохого фильма «с фальшивыми эмоциями и без внутренней целостности» он с негодованием написал матери: «Снаружи кусает холод. Свет в витринах контрастен и неприятен. Я думаю, можно было бы сделать прекрасный фильм, состоящий из уличных впечатлений, подобных этим. Люди, снимающие фильмы, – полные кретины. Они не знают, как смотреть. Не разбираются в своей технике. По-моему, было бы достаточно поймать десять лиц, десять движений, дабы передать сжатые спрессованные впечатления. Но деятели кино не способны к этому синтезу, и все, чего они достигают, – всего лишь фотография».

Эйнштейн согласился бы с ним, так же, как и Жан Виго, не говоря уж о Набокове. На сей раз это снова – речь автора, самозваного критика, определявшего творчество, прежде всего, как способность к наблюдению. Он посвятил этим вопросам немало размышлений, стимулированных не только часами, проведенными в воздухе (когда нормальный, видимый с земли горизонт изменяется до неузнаваемости), но и литературными разговорами, услышанными в салоне кузины Ивонны Лестранж. В отличие от Мари-Бланш де Полиньяк и других патронесс изобразительного и литературного творчества, Ивонна де Лестранж не устраивала ни одного из тех еженедельных салонов, где приветствовались привилегированные персоны литературного мира, явившиеся отведать шампанского и бисквитов, если им на это хватало вдохновения. Но на обедах, которые она давала в своей квартире в квартале Малакуа, часто присутствовали издатели, критики и писатели, которым она была рада представить своего кузена как «подающего надежды автора». Одним из таких гостей оказался Жак Ривьер, объединявшийся с отпрыском протестантского банковского семейства Жаном Шлумбержером и с Жаком Купо, блестящим постановщиком «Театр дю Вьё Коломбье» (или «Театра Старой голубятни»), чтобы начать выпускать «Нувель ревю франсез», заумный литературный ежемесячник, вокруг которого Гастон Галлимар и Андре Жид вскоре создали издательскую компанию, весьма значительную для Франции. Другим обитателем гостиной Ивонны был Рамон Фернандес, необычайно образованный и воспитанный человек и блестящий собеседник. К тому же он унаследовал от своего отца-мексиканца талант к исполнению танго, превративший его в многообещающий приз для владелиц салонов и богатых наследниц, стремящихся отыскать достойную человеческую натуру, дабы усыпать ее своей щедростью.

Именно через Фернандеса (тоже принимавшем участие в «Нувель ревю франсез») Сент-Экзюпери познакомился с Жаном Прево, благодаря которому и состоялся его литературный дебют. Как и Антуан, Прево отличался исключительно крепким телосложением, но, в отличие от Антуана, превратил это в фетиш. В юности он был полноватым и, как признавался позже, «смешным» маленьким мальчиком и, преодолевая эту склонность к тучности, развил в себе энергичный интерес к атлетике. Каждое воскресенье он отправлялся в предместья города играть в футбол и на спор мог пробежать стометровку за 11 секунд. Он гордился своим телосложением и не в меньшей степени крепостью своего черепа и часто, заходя в книжный магазин Сильвии Бич на рю де л'Одеон, ударялся головой о железную трубу на стене, заставляя дрожать и трубу, и продавщицу книг. Сам же он при этом ничего не чувствовал! «Вы могли бы с одинаковым успехом ударить кулаком железный брусок и голову Прево», – написала она годы спустя в своей восхитительной книге воспоминаний «Шекспир и компания». В этом не было никакого преувеличения: как-то Эрнест Хемингуэй обнаружил, что сломал большой палец во время состязания по боксу с Прево, организованного его любимой владелицей книжного магазина.

На рю де л'Одеон, где Сент-Экзюпери был представлен Прево, на заре 20-х годов образовался один из литературных центров Парижа, благодаря двум книжным магазинам и двум замечательным или даже уникальным женщинам.

Расположенная в доме номер 12 книжная лавка Сильвии Бич «Шекспир и компания» стала любимым местом для американских и английских авторов, таких, как Скотт Фицджеральд, Роберт Мак-Алмон, Арчибальд Маклейш, Уильям Карлос Уильямс, Эзра Поунд, Джеймс Джойс и, конечно, Хемингуэй, кого продавщица книг нежно упоминала как своего «лучшего покупателя». Напротив через дорогу, в доме номер 7, находился «небольшой серенький книжный магазинчик» Адриенны Монье. Его часто посещали не менее выдающиеся звезды, но уже из галактики французских авторов, куда входило большинство ведущих литературных имен, начиная с Жида, Поля Валери и Андре Моруа, чьи фотографии и гравюры с автографами были вывешены в два, три или даже четыре ряда над книжными полками. Этот человеческий поток постоянно перетекал между двумя заведениями, поскольку их владелицы дружили, а их магазинчики, где зимой всегда можно было найти уютное тепло нагретых печами кабинетов, представляли собой и книжные лавки, и литературные мастерские. Именно в лавке «Шекспир и компания» Сильвии Бич однажды впервые увидел свет «Улис», а в «Доме друзей книг» Адриенны Монье встречались французские почитатели Джойса во главе с трудолюбивым Валери Ларбо и энциклопедистом Леоном-Полем Фаргом (чье владение французским сленгом сродни Джойсу) и обсуждали, как лучше перевести на язык Рабле наиболее запутанные пассажи книг Джойса. Значит, как раз в то время, когда Сент-Экзюпери был впервые представлен Адриенне Монье и вошел в ее литературный кружок, Хемингуэй, Торнтон Уайлдер и Скотт Фицджеральд, не говоря уж о Джойсе, Эзре Поунде или Форде Мэйдоксе Форде, могли преспокойно беседовать в книжном магазине Сильвии Бич напротив через улицу. Хотя письменных свидетельств его встреч ни с одним из них нет. Обе женщины демонстрировали нежную привязанность к бархатным жакетам, причем жакет Адриенны Монье больше напоминал болеро. Сильвия Бич была худенькой, с «живым, точеным лицом, карими глазами, которые были столь же быстрыми, как у маленького зверька, и столь же веселыми, как у молоденькой девочки» (цитата из книги «A Moveable Feast»). Адриенна Монье имела пышные формы, круглый нос, здоровые розовые щеки и почти соломенные волосы, уложенные по-крестьянски просто. Ее длинная серая юбка, доходившая до лодыжек, немного отдавала женским монастырем, а то и птичником, крестьянским был и тот аппетит, с которым она вгрызалась в трюфели. Она происходила из суровой горной местности, ее семья жила в Ла-Феркла, над Шамбери, в Савойе, и, хотя отличалась необычайной живостью и любознательностью и находила общий язык с эстетами, подобно Жиду или Валери, вероятно, скрытый инстинкт крестьянки заставил ее выбрать Прево – здоровый естественный тип – себе в помощники по изданию литературного ежемесячника, основанного ею в 1925 году.

Он назывался «Серебряный корабль». Деликатное название достаточно тонко предсказывало относительно раннее кораблекрушение. Ибо предприятие просуществовало ровно год. Но то оказался плодотворный год, который увидел, помимо прочего, первый французский перевод «Пруфрок» Томаса С. Элиота и публикацию «Анны Ливии Плюрабель» из Джойса («Финжанс Уейк»). В марте 1926 года два инициативных редактора пустились во все тяжкие и, отбросив на ветер все предостережения, подготовили всеамериканский выпуск, включавший предложения от Роберта Мак-Алмона и Уильяма Карлоса Уильямса, отрывок из Е.Е. Камингс («Огромная комната») и Эрнеста Хемингуэя, первый из его рассказов, когда-либо переведенных на французский язык. Усилие оказалось сверхчеловеческим, и этот выпуск фактически стал лебединой песней. В отчаянной попытке удержать свое небольшое судно на плаву Адриенна Монье распродала большую часть своего частного собрания редких книг (многие с автографами с посвящением ей от авторов). Но катастрофическая нехватка времени, поскольку она все еще управляла магазином, и средств сыграла свою роль, и следующий выпуск, вышедший в свет в апреле 1926 года, оказался последним номером. Вероятно, изданию журнала не стоило уделять особого внимания, если бы его последний выпуск не включал в себя произведение под названием «Авиатор», написанное неизвестным доселе автором, которого Жан Прево с удовольствием представлял читателям вместе с его первой публикацией.

Одаренный потрясающей памятью (он мог наизусть рассказывать тысячи стихов), Жан Прево блестяще учился в школе. В «Эколь нормаль», где готовились сливки французских педагогов, он имел обыкновение подниматься в четыре часа, чтобы до восьми утра читать Платона по-гречески! Необычное сочетание физически сильной личности и гиперинтеллектуала заставило его развить острый интерес к физическим ощущениям, которые испытывает человек в различных спортивных состязаниях. Именно такой интерес немедленно пробудился в нем, когда он услышал, как Сент-Экзюпери пытается описать исключительные ощущения, возникающие у него в полете. В его редакционном примечании, сопровождавшем публикацию «Авиатора», Прево представил Сент-Экзюпери как «специалиста в авиации и техническом конструировании» и похвалил «мастерство и дар правдивости», характерные для публикуемых в журнале отрывков, взятых из большой работы, которой автор дал предварительное название «Бегство Жака Берниса».

Восемь отрывков, опубликованных в «Серебряном корабле», дали читателю скудное представление о том, от чего бежит Жак Бернис, если только это не чувство «отверженности», ощущение себя «посторонним», неким «незнакомцем в большом городе», не покидавшее Сент-Экзюпери каждый раз, когда он возвращался в Париж. Бернис – летный инструктор, у него есть ученик по имени Пишон, желающий научиться летать. Жак счастлив в воздухе, но его охватывает чувство подавленности и печали в момент приземления. «Он опускает лоб, смотрит на свои руки, блестящие от масла, внезапно ощущает хромоту и погружается в бездонную грусть». Он обзванивает своих друзей, чтобы выяснить их планы на вечер, но все они заняты. «А завтра?» – «Завтра мы отправимся на поле для игры в гольф, но можно двинуться и с тобой». Но Бернис не играет в гольф, поэтому он вынужден довольствоваться обедом. И снова оставшись один, он «бредет по бульварам. Вверх по течению он пробирается сквозь толпу, как если бы двигался против потока. Много лиц утыкаются в грудь. Некоторые задевают его за живое, как само изображение воспоминаний. Та женщина побеждала, и жизнь будет спокойна… Спокойна…».

Нам не составит труда обнаружить автобиографические нотки, задумчивое стенание, оставленное памятью о Верьере и рю де ла Шез. А вот и дальше: «Он проходит в танцзал, не снимая пальто, плотное, как у исследователя, среди всех этих жигою. В пределах этой зоны они живут своей жизнью карпов в аквариуме, выделывая пируэты на паркете перед тем, как выпить. В этой дряблой среде, где он один сохраняет способность размышлять, Бернис чувствует себя столь же грузным, как портовый грузчик, свои ноги – столь же негнущимися и прямыми, как булавки, свои мысли – свинцово тусклыми. Он продвигается через столы к свободному месту. Молодые люди легко изгибаются, чтобы позволить ему пройти. Глаза женщин, которых он задевает своим движением, кажется, мерцают. Так же мерцают сигареты в руках у караульных, когда он выписывает круги в ночном дозоре».

Это последнее предложение, лучше звучащее по-французски, получилось таким совершенным, что Антуан перенес его без изменений в свой первый роман. Во всем остальном «Авиатор» полон острыми описательными вспышками, сквозь которые блестят мягкие юмористические штрихи: как в описании толпы, которая мчится к Пишону, ученику пилота, только что разбившему свой самолет (как Сент-Экзюпери в Ле-Бурже). «Пилота, наконец, вытянули, с зеленым лицом, огромным левым глазом и сломанными зубами. Он растянут на траве, и вокруг него собирается толпа. «Мы могли бы, возможно!..» – начинает полковник. «Мы могли бы, возможно…» – говорит лейтенант, по мере того как вольнонаемный расстегивает воротник раненого, и это не причиняет ему никакого вреда и успокаивает всех. «Санитарная машина? Где санитарная машина?» – спрашивает полковник, по профессии ему положено проявлять решительность. «Она вот-вот будет», – отвечает кто-то, лишь бы произнести пару слов, и этого вполне достаточно для полковника. «Я пока подумаю!..» – восклицает он и затем быстро направляется прочь, правда, совсем не зная куда».

Самые захватывающие строчки – те, где Сент-Экзюпери стремился передать свои зрительные ощущения при выполнении фигур высшего пилотажа. Как в этом описании петли, начатой после того, как самолет развил достаточную скорость: «Горизонт падает, земля отступает, подобно отливу, и самолет упирается в небо. Тогда, в наивысшей точке параболы, он переворачивается вокруг своей оси, болтаясь, словно мертвая рыба, животом кверху в воздухе… Утопленный в небе, он видит, как земля растягивается над его головой, подобно отмели, и падает, вращаясь всем своим весом. Пилот снижает подачу бензина, и машина застывает вертикально, как стена. Самолет ныряет. Бернис осторожно тянет его на себя, и вот перед пилотом еще раз – спокойная озерная гладь горизонта».

Автору словно не хватает драматичности, и он заставляет крыло Берниса треснуть в середине полета. После чего «горизонт проходит над его головой, как лист бумаги. Земля окутывает его и, подобно карусели, начинает поворачиваться, мимо проносятся лес, шпили и равнины. Пилот видит, как пролетает белая вилла, словно ее метнули пращой. И, словно море навстречу ныряльщику, земля подступает к гибнущему пилоту».

Финал был немного не в меру мелодраматичным и даже непонятно чем вызванный как по стилю, так и по содержанию. Но это не могло испортить поразительную живость и качество в целом. Как первое литературное соло, публикация, бесспорно, имела успех.

* * *

Публикация в журнале «Серебряный корабль» – настоящий триумф для молодого человека в его неполные двадцать шесть, но она никак не повлияла на улучшение жизни Сент-Экзюпери. Через пятнадцать месяцев своих стараний он сумел продать только один грузовик. И это показалось его боссам из «Сорера» слишком несущественным достижением для гарантии его дальнейшей занятости. В профессиональном плане он был неудачником, географически – изгоем: оставался незнакомцем и чужаком в отеле «Терминус» в Монлюсоне и не входил ни в какой «круг», каждый раз, когда бы ни возвратился в Париж. «Я здесь задержался ненадолго, – писал он матери, – из-за неполадок в моей машине. Я немного напоминаю себе исследователя, возвратившегося из Африки. Звоню, чтобы узнать, с кем можно повидаться. Этот – занят, тот – куда-то уехал. Их жизнь продолжается, в то время как я только что прибыл, остановился на своем пути… Что мне нужно найти в женщине, мама, так это умение умиротворить подобное беспокойное смятение. Именно поэтому я в ней сильно нуждаюсь. Ты не можешь себе представить, как тяжело! Какой бесполезной кажется проходящая юность. Ты даже не подозреваешь, сколько может дать женщина, одно лишь человеческое присутствие. Я слишком одинок в этой комнате».

Его мать все знала (и, вероятно, лучше, чем он), но мало чем могла помочь сыну. Он плыл по течению, и оба это понимали. Антуан был создан продавать грузовики не больше чем контролировать изготовление плиток. Это занятие «подходило ему так же, как свадебный поезд», – задумчиво отмечал Сент-Экс. Его единственным желанием оставалось возвращение в небо, и, к счастью, здесь он имел, по крайней мере, одного наставника, кто был в силах помочь ему. Им оказался аббат Сюдур, помощник директора школы Боссюэ, питавший к молодому Антуану столько же симпатии, сколько аббат Дибилдос неприязни. В Сюдуре Сент-Экзюпери нашел доверенное лицо, к которому всегда мог обратиться. И он это делал все чаще. Пораженный страстным интересом своего молодого протеже к полетам, Сюдур воспользовался своим влиянием, чтобы добиться для него работы инструктором для пилотов-новичков в «Компани Аэрьен Франсез».

Сент-Экзюпери пришел в восторг. Он находил особое удовольствие в том, что организовал для своих друзей, таких, как Анри де Сегонь, их первое крещение в воздухе. Но работа, увы, оказалась нерегулярной – умение летать все еще рассматривалось как опасный вид спорта, грозящий сломанной шеей. Положение усугублялось крайне сложными обстоятельствами в семье. Старшая сестра Антуана Мари-Мадлен, чьи эпилептические припадки становились все серьезнее, в июне умерла. У матери было тяжелое нервное истощение, а все остальные – убиты горем.

То лето оказалось отнюдь не счастливым для них. Да и осень, заставшая Антуана в беспомощном отчаянии снова обдумывающим свое положение, обещала быть не лучше.

И снова Сюдур пришел на помощь. Во время войны, когда он служил капелланом в траншеях Сомм, то познакомился с итальянцем Беппо де Массими, добровольцем вновь создаваемого воздушного полка французской армии. Много времени они провели в блиндажах, обмениваясь мыслями и разговаривая о литературе и философии. Эти беседы оставили в душе авиатора такой яркий след, что уже после войны он отправил своего сына учиться в школу Боссюэ. Этот итальянец теперь занимал пост генерального директора авиакомпании «Латекоэр», имевшей свое отделение в Париже, хотя основная контора располагалась в Тулузе. Узнав от Сюдура, что Сент-Экзюпери – превосходный пилот и подающий надежды литератор, полный честолюбивых замыслов, Беппо де Массими согласился принять его.

Встреча состоялась 12 октября. Массими ошеломила робость молодого человека, чувствовавшего себя неуклюжим из-за того, что «был настолько большим и занимал слишком много места в кресле».

Но еще больше директора потрясла буквально гиперболизированная скромность. Она не только удерживала молодого человека от желания хоть как-то возвысить себя в глазах собеседника, но и, похоже, вызывала странную забывчивость относительно прошлых успехов и достижений. Его интерес проявился, лишь когда беседа свернула с личных качеств Антуана и перешла на методы работы компании и на описание жизни ее пилотов. Массими объяснил, что он может, со своей стороны, передать рекомендации в Тулузу. А уж там Антуану самому необходимо будет доказать, на что он способен, и пройти полетные испытания. Если испытания пройдут успешно, ему позволят стать почтовым пилотом – на срок, который будет определен позже.

– А затем? – спросил Сент-Экзюпери взволнованно.

– Затем?.. Ну, нашему оперативному директору необходим помощник.

Это был лестный комплимент для молодого человека, которого Массими никогда не видел прежде, но реакция оказалась немедленной и яростной.

– Но, месье, – с внезапным жаром запротестовал Сент-Экзюпери. – Больше всего на свете я хочу летать… Все, что я хочу делать, – это летать!

«И, – как позже описывал Массими эту сцену в «Vent Debout», – он вложил столько чувства в эту мольбу, что я был тронут. Он не мог догадаться, какое доставил мне удовольствие, – мне, которого так часто одолевали пресыщенные авиаторы, желающие перейти на «теплое местечко».

– Когда вы хотите поехать в Тулузу? – спросил его Массими.

– Сегодня вечером, если можно, – последовал немедленный ответ.

– Я запрошу месье Дора, нашего оперативного директора, – сказал Массими. – Вам следует обратиться к нему.

Правда, Антуану не удалось уехать тем вечером, и они договорились, что вызов из Тулузы пошлют в Агей, чтобы Сент-Экзюпери мог остановиться повидать свою сестру Габриэллу по пути на юг.

Последние часы в Париже он потратил на освобождение небольшого гостиничного номера от принадлежавших ему вещей. Книги, упакованные в дорожные сундуки, отвезли на хранение в подвал в квартале Малакуа, вместе с удивительной коллекцией всякой всячины (гравюры, машинки для обрезания сигарет), с которой в последний момент Антуан просто не сумел расстаться. Он попрощался с друзьями – Анри Сегонем, уезжавшим в Фонтенбло, с Рене де Соссин, отправлявшейся на концерт, с другим приятелем, собиравшимся сходить в кино. Они оставались, а он уезжал…

Из окон гостиной видно было, как лучи солнца исчезают за тополями, растущими вдоль причала, и высокими дымоходами Лувра. Внизу спешили или просто прогуливались прохожие, не подозревавшие о его существовании. Это напомнило ему железнодорожную станцию – всюду обмен тайнами, сказанными шепотом, к которым он никогда не будет допущен. Вон та женщина, проходящая мимо (он проследил за ней взглядом), еще десять шагов – и она исчезнет из виду. Из поля зрения и из его времени. Еще вчера они были живым потоком, и он чувствовал себя зажатым в этом потоке посреди их слез и их смеха, но теперь, когда он пристально глядел вниз, они, казалось, скользили мимо, подобно процессии призраков. Существа из мира, которому он больше не принадлежал. Он сел в одно из кресел кузины Ивонны, внезапно почувствовав себя неуклюжим и неловким в этом плаще и шляпе. Неуклюжим и одиноким. Телефон молчал, и ему самому некому было позвонить. Один за другим освобождались концы, связывающие его корабль с Парижем, и через мгновение он отправится в самостоятельное плавание. Что принесет ему новая жизнь, он не знал, но она начиналась.